Певуч мартовский свет, но в душе Саввы песня с каждым шагом тишала да и совсем смолкла. Тревога, как снежный ком, обваляла сердце.
   Шел Савва сначала все бездорожьем, полагаясь на твердый наст и память, а потом, чтоб не сбиться, на тропу вышел.
   Тропа оказалась набитая. Стало быть, людей в лесу много. Братья вернулись?.. Бег свой бестолковый поумерил. Война научила: сначала посмотри, а потом уж и высовывайся… Шел-шел Савва – да и стоп! Голоса из-под земли.
   Замер, дыхание затаил – поют. Звук глухой, суровый, и точно – из-под земли его ветром тянет.
   Сошел Савва с тропы. От дерева к дереву, как заяц, скачет и все слушает. Что за притча? Откуда оно взялось, подземное царство? Или, может, Лесовуха в колдовстве расстаралась?
   Вот и поляна наконец. Дом Лесовухи… На крыше – крест! Вместо изгороди – кресты. Огромные, из бревен.
   Хотел Савва в лес податься, обойти поляну стороной. Повернулся – человек с дубьем. Через плечо глянул – еще мужик.
   – Кого выглядываешь?
   Савва руку за спину да и выдернул из мешка кистень.
   – А вы кто такие?
   – С тебя спрос! Мы – тутошние.
   – Э, нет! – рассердился Савва. – Это я тутошний. С вас будет спрос за мою жену и дите!
   Мужики опустили дубины.
   – Ты муж благоверной Енафы?
   – Благоверной?! Да что у вас тут, монастырь?!
   – Не шуми, – сказали ему. – У нас житье тихое, несуетное…
   – Где Енафа?!
   – На молитве. Ступай и ты, помолись с дороги.
   Савва пошел, ни о чем уже не раздумывая – лишь бы Енафу увидеть.
15
   Отворил дверь – и отпрянул. По всему полу камни, железные цепи, и все-то они вдруг колыхнулись, стоймя стали. Цепи звенят, камни шевелятся.
   Сбежать не успел, сзади, тычком, помогли порог переступить.
   Только теперь разглядел Савва, что камни и цепи – на спинах людей. Стоявший перед иконою темноликий старец с белым нимбом длинных косм повернулся к вошедшему и белой, без кровинки, рукою указал место возле себя.
   Тотчас с Саввы сняли мешок и шубу, и он, косясь на молящихся – нет ли среди них Енафы, прошел, куда ему указали, и стал на колени рядом со старцем.
   – Покажем Господу смирение наше и трудолюбие! – сказал старец и, поднявшись с колен, перекрестился и снова пал на колени, а затем ниц.
   – Поклоны! Поклоны! – зашикали на Савву, и он невпопад тоже стал подниматься и опускаться, сначала посмеиваясь про себя – слава Богу, конец службе, коли поклоны, но старик кланялся и кланялся, а у Саввы уже и спина заболела, и пот рубаху насквозь прошиб.
   Савва и остановился бы, но глаза его невольно косили на две каменные плиты, висевшие у старика на груди и спине. Каждая пуда на полтора-два.
   У Саввы все жилочки, кажется, дрожали и болели, когда наконец старик и его паства утихомирились.
   Расселись по лавкам, затихли, и Савва видел: один он дышит как загнанный жеребец.
   Вдруг бесшумно, медленно, как во сне, поднялась крышка, закрывающая подполье, и появилась женщина с решетом на голове.
   – Енафа! – закричал Савва, вскакивая.
   Его схватили, усадили на место.
   Енафа словно и не слышала крика. Пошла по кругу, и всякий брал из решета щепоть. На Савву не взглянула. И только уж когда перед ним остановилась, увидел Савва – ресницы ее опущенных глаз дрожат и рука, держащая решето, дрожит. Он взял то, что брали другие, и, следуя их примеру, не глядя, что взял, – сунул в рот. Это был изюм.
   Енафа обошла всех, тотчас женщины обступили ее, одели в шубу, в валенки, повязали платком, увели.
   Савва развернулся, чтоб схватить старца за грудки, а схватиться не за что – камень на груди.
   – Отдай жену! – закричал Савва, колотя кулаками по лавке.
   – В Енафе ныне пребывает Дух Божий, – сказал ему старец кротким голосом. – Мы от нее, пречистой, причащаемся.
   – Кто вы такие?! Откуда взялись?
   – Мы – духовные дети отца Капитона! – ответили ему, указывая на старца.
   – Где дите мое?! Где жена?! – Кровь бросилась Савве в голову, рванулся он к своему мешку за кистенем.
   Его подмяли. Он вырвался, но его опять грохнули на пол. Раздели, разули, связали.
   Старец Капитон сказал что-то своим людям. И в углу, у, двери, из крепких тесин очень скоро была сооружена решетка. Савва превратился в узника сумасшедшей братии Капитона.
   – Смирись! – сказал ему старец. – Мы все тут смирению научаемся, и ты поучись.
   Савва и сам уже скумекал – иного у него нет выхода, как изобразить раскаяние и смирение. Он понимал: хитрость его быстро расхитрят, молитвенники до людской души зоркие. Стало быть, смиряться надо с оглядкой, старцу вторить не тотчас.
   Но человек полагает… Не пришлось Савве притворствовать. Едва окончили с его заключением, как пришло время обеду. Со старцем Капитоном обедать сели одни мужчины, близкие его сподвижники.
   Пригляделся к ним Савва – дивные люди. В глазах одних – сияние и восторг, а у других – бездна, дна не углядишь, а только человеческого совсем не осталось. И страх Савва приметил. На отца Капитона глянуть не смеют, перед иконами тоже головы не поднимут. И ни одного хитреца!
   Страшно стало Савве.
   Обед ему подали первому. Кружку квасу, кусок хлеба, дольку чеснока, глиняную миску, полную соленых грибов.
   Савва шел с самого утра, проголодался крепко. Квас он выпил единым духом, хлеб съел тотчас, прикусывая чесночок… Грибы напоследок оставил. По запаху узнал – Енафа солила, а съесть посмел лишь пяток рыжиков. Всю миску бы умял, но остерегся: понял – за ним наблюдают.
   Теперь пришла его очередь смотреть за трапезой на своих тюремщиков. Кусок хлеба, вдвое меньший, чем дали Савве, двенадцать постников разделили между собой. Запили хлеб тремя глоточками квасу и съели по одному грибу. И все!
   Далее возносили благодарственные молитвы Богу, а потом разошлись по делам.
   Капитон вытянул из-под печи толстенную дубовую колоду и принялся вырубать из нее огромное какое-то корыто.
   Савва чуть не спросил: «Свиней, что ли, держите?» Хорошо хоть, язык за мыслью не поспел.
   – Овечек, что ли, завели?
   – Зачем нам овечки? – кротко ответил Капитон. – Гроб себе приготовляю.
   – Да ты вроде бодр.
   – Ни расслабленные, ни бодрые, ни умные, ни глупые не ведают, что написано на скрижалях Божьих. А сердце, однако ж, болит: пришли последние времена. Вот и стараюсь.
   – Старец Капитон! – взмолился Савва. – Вы все при делах, а я – празден. Дай и мне работу.
   Старик принес ему мешок проса:
   – Отбери зерна от плевел.
   Савва, хоть и ахнул про себя, за работу принялся тотчас, без присловья.
   Поужинали луковичкой, корочкой и квасом.
   Пришла пора ложиться спать.
   Савве протиснули сквозь щели шубу.
   – Братцы! – возопил узник. – Я ведь живой человек. Мне бы на улицу сходить перед сном-то.
   Недолго думая, один из братии выбил топором тесину, потом другую.
   – Ступай, прогуляйся.
   Савва показал на ноги.
   – Босым, что ли?
   – Ступай босым. Скорее воротишься.
   Делать было нечего. Назад, как козлик, припрыгал. Да чуть и не сел на пороге от изумления.
   Старец Капитон, зацепив крюком, притороченным к поясу, кольцо в потолке, висел, покачиваясь, посреди избы.
   За ним еще трое подвесились.
   Заколотив за Саввою тесины, поднялся на воздуси и его главный тюремщик.
   Висящие прочитали вечернюю молитву и заснули.
   А у Саввы сна – ни в одном глазу.
   «Господи! Да, может, они все неживые?»
   Такого на себя страху нагнал, что зубы стали стучать.
   Спрятался под вонючую овчину и до полуночи дрожал. А потом уснул. Сон и от самого себя лекарь.
   Пробудились старцы, однако, ни свет ни заря. И опять пошло: молитвы, поклоны, рыдания.
   Савва совсем уже агнец. Хоть и тесно ему в дубовом решете, но тоже кланяется, молитвы подвывает.
   Еще день отлетел.
   И наутро все то же. Под вечер, однако, затеяли старцы поклоны класть – и не сотню, не десять сотен, а тридцать три сотни, и еще три десятка, и просто три.
   На каждом старце вериги пудовые.
   По полтыщи поклонов отбили, стали скидывать с себя камни и цепи, хоть и привычны к подвигу, но уж больно долгий путь избрали себе.
   Савва тоже сначала кланялся, да хватило его на полторы сотни. Подвижники тоже стали сдавать, правда, по две тыщи все откланялись, а на третьей многих силы оставили. И плачут, а подняться с полу не могут.
   Тут у Саввы кровь-то и заиграла по жилам. Коли тюремщики лежмя лежат, сидельцу сидмя сидеть не пристало!
   Капитон с упрямцами все старается. Но вот уж трое, а вот один Капитон – жила живучая. Слову, как Богу, верность держит. С пола встает – скребется всеми своими костьми, встанет – качается, и хлоп, словно пол – перина пуховая.
   Тут и Савва за работу принялся. Спиной, ногами, руками – оторвал две тесины, вылез на свободу, взял свои валенки, шубу, мешок – и в ночь.
   Свобода!
   Однако ж какая она, свобода, без Енафы, без дитяти! Забежал в лес – и лесом к своему дому. Только слышит – кричат и туда же, куда и он, поспешают мужики, бабы.
   «Много же вас тут!» – удивился Савва и больше судьбу не испытывал, чащобой двинул на Рыженькую.
   В мешке у него, слава Богу, сальце было да пирог с рыбой. Поел на бегу, силы и прибавилось. Потом и мешок в снег закопал. Жизнь – дороже.
   К Рыженькой вышел по солнышку. Хватило ума и здесь поостеречься. Издали, прячась за забором, оглядел улицу у Малахова дома. И что же! Возле ворот лошадка в санях. Двое мужиков чужих. И еще один напротив, забор подпирает.
   Савва от Малаха, как от чумы, к монастырю, но возле монастырских ворот тоже чья-то лошадка и других трое мужичков томятся.
   Шарахнулся к церкви. А на паперти нищих целая свора. Попробуй тут высмотри чужого!
   Не мед заячья-то доля! Всего страшно.
   Вдруг смотрит – обоз к монастырю идет. Двое саней с рыбой, двое с хлебом, а на пятых санях – сено.
   Вот на это сено и забрался, изловчась, Савва. Ворота перед обозом отворились и затворились. Тут Савва скок наземь – да в покои игумена.
   Остановить его остановили, а Савва целует монахов, рад безмерно, что свои, православные, нормальные люди руки ему крутят.
   На шум вышел игумен.
   Всю жизнь выложил Савва игумену, а потом в ноги упал.
   – Я – воин, пятидесятник, дай мне людей – разорю Капитоново гнездо вконец, людей от изувера избавлю, жену из паутины вырву!
   Игумен подумал, бровь поднял, поглядел на Савву и руку ему подал для поцелуя.
   – С Богом, пятидесятник! Бери монахов, лошадей! С Богом! По старцу Капитону давно уж Соловки рыдмя рыдают… Пушечка у нас обретается, так ты и ее с собой прихвати. Пусть изведают страха Божьего.
16
   Клокотало у Саввы сердце: вот уж как выморит он проклятых угодников! Как тараканов, выморит!
   На двенадцати санях прикатил. Первые сани с пушечкой развернули, лошадь выпрягли – ба-а-ба-ах!
   Савва никуда и не метился и не знал, как метиться. Пальнул, а ядро хвать по колодезному журавлю. В щепу разнесло.
   Визг поднялся, плач, стон. Смутилась душа у Саввы. Давно ли все тутошние перед ним были виноваты, и вдруг сам стал виноват, один перед многими.
   – Ну, вы сами тут управляйтесь! У меня дело есть! – распорядился и, завалясь в сани, погнал к своему дому.
   Выкатил на поляну, смотрит – и тут уже улепетывают. Четыре бабы на ухватах, как на носилках, уносят Енафу. В лес бегут.
   – Стой! – заорал Савва, сворачивая в снег, а лошадь ух! ух! – да и стала.
   Спасибо, пистолетом в монастыре обзавелся. Пальнул в снег перед собой. Бабы кинули ношу с плеч – и россыпью в елки.
   Подбежал Савва к жене, а она сидит в снегу и не глядит на него. Взмолился:
   – Енафушка, очнись! Подними глазки-то свои. Это я – Савва. Муж твой!
   Тут и полыхнула на него Енафа глазищами:
   – Не прикасайся! Я, очистясь от греха, – непорочна и совершенна.
   Ударила черная кровь Савве в голову.
   – Ах ты баба, телячья голова! Легко же тебя задурили! Скоре-о-охонько!
   За шиворот поднял да наотмашь – по морде! И еще раз поднял – и опять, силы не умеряя.
   А кровь-то не унимается! Лег на нее, о глазах досужих не помня, и насиловал, во всю свою береженую охоту, во всю муку. Потом уж, обессилев, перевалился лицом к небу, спросил:
   – Вспомнила, чай? Али нет? Где, где ребеночек мой?! Да хоть кто он, сынок али дочка?
   Тут Енафа и заревела, да так, будто пруд с весенней водой спустили.
   Пришли в дом, а внутрях он весь голубой, красный угол золотом расписан. Вместо икон – вроде бы голубятня, и в той голубятне мальчик, как в раю, золотым яблоком играет.
   Савва как самого себя увидел.
   – Сынок!
   Кинулся, снял мальчишечку с верхотуры, к груди прижал. А мальчишечка пыхтит недовольно.
   Енафа на лавку села, голову руками обхватя.
   – Некогда рассиживаться! – крикнул на нее Савва. – Одевай сыночка. Да силы собирай. Сейчас монахи пожалуют.
   Енафа успела в поневу нательные рубахи завязать да еще сунула ковшик серебряный за пазуху.
   Савва посадил Енафу с сыном в сани, вывел лошадь из сугроба, за кнут уж было взялся, тут Енафа и скажи:
   – В земляном терему братья твои спасаются.
   Теремом оказался погреб.
   Кинулся Савва туда – сидят голубчики. Сами себя замуровали в чуланчиках земляных. Разгромил кирпичную кладку, вынес мучеников на свет Божий, сложил колодами в сани и, не оглядываясь, погнал в Рыженькую.
   На весь лес дымом пахло – монахи жгли избы.
17
   У Малаха на столе жаворонки, а гости к Малаху как снег на голову.
   Подкатили сани, снег заскрипел, дверь настежь – и вот они: Савва с Енафой, а Енафа с дитятей.
   За столом у Малаха не как прежде – едок на едоке: Настена, да Емеля, да сам-третей.
   Поклонился Савва хозяевам:
   – Принимайте! – и Емеле кивнул: – Помоги-ка мне, свояк.
   Принесли немых Саввиных братьев. Положили на лавках: одного у печи, другого возле двери. От братьев дух крепкий, как от нужника.
   – Фу! – сказала Настена, и никто на нее не цыкнул.
   Была Настена брюхата, а сидела хоть и не под образами, но уж так сидела – всякому ясно, перед кем в доме по одной половице ходят.
   Хозяева и гости наздравствоваться как следует не успели – вдруг Енафа разрыдалась.
   – Батюшка! Настюшка! Где же сестричка, где братцы?
   – Эка дурь лесная! – первым пришел в себя Малах. – Целы все. Уймись! Маняшку замуж выдали. Приезжал в монастырь знаменщик из царевой Оружейной палаты, деисус подновлял. Он и высватал меньшую. В Москве теперь живет. И Федотка с Егоркой там же. Они знаменщику подсобляли в храме, да перестарались. В учебу обоих забрал.
   – Без лишних людей – в избе просторно, – сказала Настена. – Воздуху – как на воле.
   – Ох, сестрица милая! Как же давно я вас не видела! – Енафа не приметила, что Настена губки поджимает. – Разнесло-то тебя! Никак двойню родишь.
   – Вон он каков! – кивнула Настена на огромного Емелю.
   – Да что ж мы все стоймя стоим! – всполошился Малах. – За стол садитесь. Настена жаворонков напекла. Почти уж и перезимовали.
   Савва показал на братьев:
   – Баню бы затопить. Угодники Божии. Как из свинарника.
   Малах и Емеля оделись и ушли – кто по воду, кто по дрова. Савва принялся хлопотать над братьями. Попросил у Настены молока томленого, из ложки поил, словно кутят малых. Кожа да кости. Оба седые, серые, жизни в каждом на волосок, а все ж светили ему глазами – на улыбку сил у них не было.
   Пришел Малах.
   – Скоро банька поспеет, у меня печка шустрая. Покудось отобедаем.
   – После бани поем, – сказал Савва. – В себя, тестюшка, никак не приду. Ты знал, что у них там творилось?
   – Слухи были.
   – Слухи!.. Затоптал я осиное гнездо.
   Енафа глядела перед собой, отщипывала от жаворонка крошки.
   – Помоги, – сказал Савва Малаху. – У них и ноги-то не ходят.
   – Господи! – удивился Малах, когда подняли старшего брата. – Мужик, а как малое дите, веса-то совсем нет!
   Енафа и Настена остались с глазу на глаз.
   – Вы что же, насовсем к нам? – спросила Настена, поглаживая себя по коровьим бокам.
   Енафа все отщипывала кусочки от жаворонка.
   – А ты что же, – наклонилась Настена к сестре, – ты у них за богородицу, что ли, была?
   Глаза Енафы наполнились слезами.
   – Чудно! – сказала Настена. – Как мальчонку твоего зовут?
   – Агнец.
   – Такого имени отродясь не слыхала. Агнец – это ведь овца?
   – Не знаю, – сказала Енафа.
   – Ты словно бы спишь.
   – Разбуди! Разбуди! – Енафа вдруг вдарилась перед сестрой на колени. – Да разбуди же ты меня!
   – А вот и разбужу! – вскочила на ноги Настена, и была она в тот миг прежней Настеной, хитрой, веселой, охочей на выдумку. – Ты хоть помнишь, какой день сегодня?
   – Какой?
   – Да ведь Сороки! Из-за моря кулик воду принес, из неволья. Айда весну покличем! Как в девках!
   Енафа поднялась с колен.
   – Айда! – Взяла несколько деревянных ложек, постучала одну о другую, дала сыну: – Играйся! Мама скоро придет.
   Мальчик взял ложки и принялся колотить одну о другую. Енафа оделась, выскользнула за дверь.
   Небо было затянуто белой ровной поволокой, в воздухе чувствовалась влага. Снег под ногой не скрипел, проседал податливо, будто смирившись с судьбою.
   Они зашли за первые березки, обнялись, тихонечко кликнули:
   – Ау!
   И послушали. Тихо было в лесу. И пошли они друг от друга, от дерева к дереву, и замирали, и кликали:
   – Ау-у!
   И припала Енафа к березе. Уж больно кора у нее была белая, даже вроде и голубая.
   – Ау-у! – позвала, и ветер вдруг прокатился над лесом, влажный, сильный, и Енафа услышала, как вздрогнула береза, так со сна вздрагивают, и сама задрожала: – Ау-у-у!
   Угу-гу-гу-у-у-у! – гулял в вершинах весенний сильный ветер.
   Енафа мимо давешних своих следов побежала обратно.
   – Настя! Настя!
   Настя шла ей навстречу.
   – Ты что?
   – Откликнулась!
   – Кто?
   – Весна!
   Настена засмеялась:
   – Я же говорила, что разбужу тебя.
   – Пошли! Скорее, скорее! Домой хочу! В баню хочу!
   – По Савве, что ли, соскучилась?
   – По Савве.
   И, уже не слыша сестру, – чуть не бегом. Останавливалась, поджидала тяжелую теперь на ногу Настену и опять вперед, вперед, подметая подолом глубокие снега.
   Братья-молчуны, в белых рубашках, намытые, расчесанные, сидели за столом с Малахом.
   – А Савва где?
   – В бане, – сказал Малах. – Всех намыл. Теперь сам парится.
   Енафа сняла с полки над порогом веник и выскочила за дверь. Раздевалась в предбаннике как угорелая, руки и ноги дрожали, и сама вся трепетала. Дернула дверь в баню – не поддается. Еще дернула – никак! Чуть не заплакала, но дверь распахнулась.
   – Это я, Савва! Это я пришла, спинку тебе потереть.
   – А я уж и заждался, – подхватил ее, унес в банное, духмяное, пахнущее летом тепло.
18
   Чем ближе дело шло к весне, к пахоте, тем скареднее заглядывала едокам в рот бесстыдница Настена.
   Братья поправлялись худо. Савва выносил их на солнышко, усаживал на завалинке. Они, как малые дети, радовались свету, птицам, летевшим на гнездовья, оттаявшей земле.
   Емеля был хмур, за столом молчал. Поевши, уходил в сарай чистить стойло, готовить упряжь, соху, телегу. Савву он к своему делу не допускал, и тот, чтоб не сидеть сложа руки, резал из липы узорчатые наличники, новые ворота поставил.
   Енафа все хозяйство взвалила на себя, но сестрица только фыркала да морду воротила.
   Малах поглядывал, помалкивал.
   Ждал, что само собой житье утрясется.
   Савву недовольство Настены и Емели мало трогало. Он себя нахлебником не считал. Как жить дальше, не загадывал, но знал – хлеб и соль, придет время, отработает. К тому же и деньги у него были. На весенней ярмарке, чтобы утереть Емеле и слюни и сопли, купил лошадь, трехлетку. Купил и Малаху поклонился: принимай, тестюшка, подарочек. Малах даже расплакался: совестно ему было за Настену. Такая легкая девка, и на́ тебе – злыдня злыдней.
   Однако пришла пора сеять.
   Тут Настена и высказалась:
   – Батюшка сам пожелал, чтоб мы с Емелюшкой жили в его дому. Старую избу Емелину спалить пришлось из-за чумы. Землю свою мы с батюшковой соединили, чтоб сподручнее было, а вы-то и явились, как галки. У нас, покуда дите не родилось, три рта, а у вас пять… Мы с Емелюшкой решили землю снова разделить надвое, а чтоб справедливо было, пусть и Емелино поле – пополам, и батюшкино тоже пополам.
   Земля Емелина была много хуже Малаховой. Малах от гнева рот открывает, а слова сказать не может – вот наглая дочь! Но Савва засмеялся и сказал Малаху:
   – Бог с ними! Вижу, извелась Настена, в рот нам заглядывая. Ты, батюшка, однако, сердца на нее не держи. Делиться так делиться. Мы и на малую часть вашей земли не заримся. Поправятся братья, встанут на ноги – мы уйдем. А покуда, Настена, терпи. Не то, злобой изойдя, лягушонка родишь.
   Перепугалась невестка, язык прикусила, взгляды свои умерила: Савва – колодезник, ворожбу знает.
   Землю поделили, однако. А тут Емелю монастырские люди в извоз забрали. Пахотой не отговоришься, на три дня прогон, земля еще и не провеялась как следует после снега и дождей.
   Малаху тоже занедужилось, переживал-таки Настенину склоку.
   Савва же, соскучившись по работе, вышел в поле. За первые два дня вспахал и засеял целиком Емелино поле, а на третий день принялся пахать Малахову земельку, и опять же не деля на ихнее и на свое. Осталось вспахать не больше трети. А уж и сам в поту, и лошадка. И кончить охота.
   Стал распрягать, чтоб попаслась лошадь на молодой травке. Смотрит, Емеля скачет охляп. Обрадовался:
   – Вот и перемена подоспела!
   А сам узел на вожже растягивает, затянул сильно. Сунул кнут за пояс, чтоб не мешал.
   – Как съездил, Емеля? – спрашивает, а сам все с вожжой возится. – Я распрягу, а ты, коли не устал с дороги, попаши.
   Поднял голову, а Емеля вот он, с лошади слез, подходит почему-то крадучись, правую руку за спиной держит.
   – Что там у тебя? – улыбается Савва.
   – А вот что! – закричал Емеля и огрел свояка по голове колом.
   Рухнул Савва на колени да и завалился на бок, кол от удара – надвое. Но Емелю это только распалило. Поднял ту половину, у которой конец заострен, встал над Саввой да и приметился в горло.
   – Я тебе покажу, как землю воровать!
   Ох, если б не присловье это!
   Через туманы докатилась до Саввы угроза, выхватил из-за пояса кнутовище и, когда огромный Емеля согнулся, чтоб вонзить короткое свое оружие в упавшего, Савва ткнул кнутовищем снизу, целя в глаз.
   И попал!
   Катался Емеля по земле, выл, как волк, а Савва все встать не мог, чтоб себя спасти, чтоб врагу своему помочь.
   Емеля все же первым в себя пришел, навалился на Савву, может, и задушил бы, да Малах с Енафою вовремя поспели. Растащили мужиков. Оба в крови, в земле, оба стонут, хрипят. Связал Малах обоих и, дождавшись ночи, привез на телеге домой, семейству на радость.
   Тут Настена от страха рожать взялась. Ничего, родила.
19
   Обедали.
   За столом сидели по чину: Малах, немые братья, Савва, по другую сторону стола – Емеля, Енафа, Настена, Саввин сын Агнец.
   Тишина стояла, как на кладбище. У Емели глаз перевязан, у Саввы – голова.
   По случаю грянувшей вдруг жары рамы с бычьими пузырями выставили, и в комнате порхал, как бабочка, горько-радостный запах цветущей черемухи. Черемуха цвести припозднилась, но взялась дружно. У Рыженькой весь подол черемуховый.
   «Завтра уйдем», – подумал про себя Савва и, потянувшись через стол, погладил сына по льняной головенке.
   На улице послышался конский топот, где-то баба завыла, другая… Перестали есть.
   – Что еще? – спросил Малах.
   И тут лошадь остановилась у ворот. Грохоча сапогами, в избу вошел патриарший, из детей боярских, человек.
   – Чтоб завтра об эту пору быть у церкви с деньгами или скарбом на два рубли: рубль царю на войну, рубль патриарху на строительство валдайского да кийского монастырей. Да чтоб без недоимок! – Посланец треснул по стене кнутовищем и ушел.
   – Знакомая морда, – сказал Савва.
   – Из орды князя Мещерского, – откликнулся Малах. – Два рубли! Где же взять столько?
   – У них! – ткнула пальцем в грудь Енафе Настена. – Мужика моего покалечили, вот и пусть платят.
   – Заплачу, – сказал Савва и пошел лег на лавку – пол и потолок снова плыли.
   Мужики как тараканы, их травят – они терпят, а потом всем скопом – на стену.
   Утром толпой пришли на двор к Малаху:
   – Надоумь!
   Встал Малах перед людьми, две пряди на голове русые, третья седая.
   – Чуму Бог дал пережить, переживем и войну и Никона.
   – Ты не умствуй! – стали кричать ему. – Ты про дело скажи. Как от Мещерского избавиться?
   – Да ведь Мещерский не сам по себе, – возразил Малах. – Мещерский – слуга царя и патриарха. Свинье, чтоб раздобрела, по три ведра корма давай, а война – та же свинья. Только величиною она выше леса. Коли не будем ее кормить доброй волей, к нам во дворы явится, нас с вами, с женами, с детками, сожрет и не поперхнется.
   – Окстись, Малах! – закричали мужики. – Сам знаешь – князь хуже зверя. Его бы задобрить чем, может, милостив будет.
   – Нас помилует – с других вдвое возьмет, – сказал Малах.
   – Так чего же?! Так чего же?! – зашумела толпа. – В топоры, что ли?!
   – Дураки! – теперь уже закричал Малах. – Ныне у вас земля, избы, дети. А коли за топоры возьметесь – уж не видать вам Рыженькой вовеки!
   Дали Малаху по уху, попинали маленько, тем бы и кончилась беседа, но у греха рожа прескверная. Вдруг сам князь вот он! Ладно бы со свитой и при оружии… С мальчиком ехал, с сыном своим меньшим. Приспичило князьям птиц в лесу слушать. Мужики, распалившиеся увещеваниями Малаха, обступили всадников. Лошадей за узду, а князь – плетью по лапам! Его и стащили с седла. Ох и закричал тут князь-мальчик!