Страница:
Тихая тоска, как мышь, грызла душу. Все хорошее позади, и семьи уж нет, кто в чуму помер, кто в монастырь подался… Неужто черная ряса – пудовых вериг тяжелее?
На ночлеге в крестьянской избе Неронов все поглядывал из своего уголка на хозяев.
Мужик, пока брезжил свет, шил тулуп. Шил на продажу, придирчиво оценивая каждый стежок. Старуха пряла кудель и заодно приглядывала за печью. Хозяйка и две старшие девочки шили жемчугом. Жемчужин – полный ларец, жемчуг отборный – такое шитье не для себя. Три мальчика-погодка – горох пузатенький – разбирали шерсть. Скучное занятие надоедало, они то и дело затевали шумную кутерьму, но их не щелкали, не окрикивали, и, повозившись, малышня опять принималась одолевать заданный урок.
Мышь, поселившаяся в Неронове, нещадно скребла душу прогрызая норку. Но куда?
Пропели Неронову: «Постригается раб Божий», – и отрекся он от прежнего, от суетного человека Ивана и предстал перед Богом и людьми чернецом Григорием.
Отдали его под начало старцу Феофану. Тот и глаз не поднял на инока.
– Поди, – сказал, – за озеро. Принеси со жнивы колосок.
Удивился Григорий, но пошел, куда послали. Мороз стоял рождественский, деревья орехи щелкали. С поля, открытого всем ветрам, снег сдуло, и, сыскивая негнущимися пальцами колосок, Григорий думал о бедном крестьянине: наголодуется хозяин, владея таким полем. Большой снег – большой хлеб.
Принес Григорий колосок, а у Феофана новая прихоть:
– Поди в город, попроси, ради Христа, пряничка.
Пошел с рукой стоять. Лавка с пряниками на бугре. Мужики с возами лошадей в гору стегают, хоть глаза закрывай. И закрыл. Тут-то и положили ему денежку, за слепца приняв.
Купил пряник, принес Феофану, тот и говорит:
– Поищи у меня вошек в голове. Всю макушку сожрали.
Поискал Григорий вошек. Голова у старца розовая, чистехонькая…
– Добрые у тебя руки, – улыбнулся Феофан. – Добрым будешь монахом. Не возроптал на меня, старого, руки твои и те не осерчали.
Поцеловал нового брата во Христе и приступил к нему омыть ноги смирения ради, и сказал ему инок Григорий:
– Отложи сие дело, старец Феофан. Невелика беда – грязь на теле, дозволь душу измаранную от грехов отскрести.
Поведал о себе без утайки. И уж наутро не сыскали в монастыре ни Григория, ни Феофана.
Свет на все четыре стороны – бел. Однако кто поставлен ведать души людские, тот ведает. Не скоро, не прямыми путями, но дошло до Никона – супротивник его неистовый Ванька Неронов обретается в Вологодчине, в Спасо-Ломовской Игнатьевой пустыни.
Дьяк Тайных дел Томила Перфильев читал записи, сделанные тайным обычаем со слов цесарского посла дона Аллегрети де Аллегретиса. Одно сказано на приеме у царского наместника князя Куракина, другое на базаре – купчишке, третье в бане – банному мужику.
Алексей Михайлович внимал, кушая яблочко.
– Бери! – кивнул дьяку на корзину с яблоками, когда тот кончил чтение.
Яблоки все щекастые, румяные. Томила взял которое поменьше, позеленее. У царя на душе потеплело: лучшее – господину, воистину преданный, пригодный для тайного дела человек.
– Что о речах-то этих скажешь? – спросил Алексей Михайлович, не поднимая век – иные умники ответ в глазах читают.
Томила сглотнул кусочек яблока, отер сок с бороды.
– Посол царя прелюбезный. Из кожи лезет, чтоб понравиться тебе.
– Ну а худо ли это?
– Не худо, государь, да вот боярин Василий Васильевич Бутурлин иное пишет.
Бутурлин прислал запись речей генерального писаря Выговского: польские города и воеводства, дружно признавшие протекторат шведов, ныне отложились от Карла X. В польские короли рвется трансильванский князь Ракоци, обещает полякам разгромить шведов, а у русского царя отвоевать Украину. Ему-де помогут в том турки, татары, валахи, мультяне. Любо тебе, государь, писать в титуле: Великая, Малая, Белая, – так думай, с кем быть и на кого военную грозу вздымать…
С хрустом, серчая, сгрыз еще одно яблоко.
– Скажи мне, Томила, про кесаря Фердинанда. Все, что ведомо, скажи.
Томила вздохнул, поклонился:
– На престол Фердинанд Третий венчался в 1637 году. До того был главнокомандующим имперскими войсками. В главнокомандующие избран после смерти Валленштейна. За Яна Казимира хлопочет из родства, по матери они двоюродные братья.
– Не знал! – У Алексея Михайловича глаза так и засияли. – Спасибо, Томила. Ты, пожалуй, ступай, но далеко не уходи. Записи оставь. Сам все погляжу. Яблочек возьми.
Сам выбрал пару покраше, поспелей. Ужасно ему нравилось нынче в государях быть: задача задана воистину государевой стати, тайности и хитрости.
Фердинанд III прислал Аллегрети в надежде помирить русского орла с польским. Императору-де невыносимо видеть, как обильно льется христианская кровь. Аллегрети про христианскую кровь горазд сокрушаться, но ведь и то правда: новгородский воевода князь Голицын, первым на Русской земле встречавший цесарского посла, записал: «Говорил дон Аллегрети, что Ян Казимир просил у цесаря войска – от русских отбиться, и цесарь войска не дал, пообещав помирить короля с царем». Ян Казимир – несчастный человек. Король без королевства, претендент на шведский престол, битый шведами.
Ох эти шведы! Аллегрети спроста слов не роняет, большой сукин сын – иезуит, но шведы тоже превеликие мерзавцы. Аллегрети сто раз прав – украли победу. По-вороньи! Цап Варшаву, цап Краков, да еще и на Львов зарились. Вспомнив о Львове, Алексей Михайлович помрачнел.
– Томила! – крикнул, но от нетерпения сам же и побежал к дверям. – Томила! – В великом смущении государь прошелся по комнате, вздыхая и устремляя взоры в потолок. – Томила, ты пришли мне человека, который из Киева приехал… Нет, ты его сам, наедине, обо всем допроси хорошенько и тотчас доложи.
– Не поздно ли будет?
– Сам знаю, когда поздно. Допросишь – и тотчас ко мне!.. Нет! Погоди! Веди его ко мне без мешканья.
Пред государевы очи предстал превеселый человек сокольничий Иван Ярыжкин, Алексей Михайлович сам посвящал Ивана в сокольники. Узнал, обрадовался, но сказывал строго:
– Без утайки, как на духу говори! Да никого не жалей. – И прибавил после заминочки: – Государь, не ведающий всей правды, – слепец.
Вышел Ярыжкин от царя через час.
Томила Перфильев вооружился пером и бумагой, ожидая, что его тотчас позовут…
Томление, повисшее в воздухе, тянулось, тянулось, и от двери, обитой наскоро сафьяном, повеяло бедой.
– Про что говорил-то? – вытягивая, как гусак, шею, прошипел по-гусиному Перфильев.
– Про все. О пушках брошенных сказал.
Дьяк не успел ни похвалить, ни покорить сокольника. Изнутри в дверь хватили уж в таких сердцах, что она, треснувшись о стену, уронила на пол сафьяновый покров.
– Томила! Казнить его, мерзавца! Глазки-то рачьи на мошну чужую выкатил! Казнить! Пушки ради возов побросал! Мои пушки, государевы, ради бабьих манаток. Мало нам шведов, сами у себя величие свое, пользу свою, имя свое, как мыши, крадем. – Затопал ногами на остолбеневшего дьяка. – Думаешь, поорет и забудет?! Отходчивый государюшко. Душа-человек. Ти-шай-ший. По Ивану Грозному заскучали? Так вот же вам, вот! Казнить!
И, схвативши дверь за ручку, так ее затворил за собою, что доски лопнули и вывалились.
– Казнить казним, но кого? – подмигнул Перфильев Ярыжкину. Однако бледен был, на висках пот капельками.
Перекрестился, просунулся в расколовшуюся дверь.
– Великий государь, на кого указ писать?
Алексей Михайлович сидел на лавке, руки опущены, спина колесом – так мужики сидят, когда цепом на гумне намахаются до тьмы в глазах. Томила не знал, слышал ли его государь, но тот, не меняя позы, чуть поворотил голову к дьяку и сказал:
– Бутурлина Василия Васильевича – казнить, за нерадивость к государевой службе, за жадность и за дурь великую.
– Гетман Войска Запорожского Богдан Хмельницкий прислал меня спросить, стоять ли войску в новое лето на Украине, обороняя его царского величества черкасские города, или идти в пределы Речи Посполитой?
От государя вестей у Бутурлина не было, но по степени уклончивости ответа хитроглазый Выговский тотчас определит, осталась ли сила у боярина после малоудачного похода и много ли стоят его слова. Много ли стоят русские?
– Служа исправно государю нашему, мы угодны Господу Богу, яко Давид, победивший Голиафа, – так сказал Бутурлин и, прервав речь полной значения и величественности паузой, поднял вверх указательный палец. – Ибо! Не побиение врага надобно сладчайшему царю Великой, Малой и Белой Руси, но победа, утишающая страсти и обращающая заблудших к спасению во имя и во славу Христа.
То, что Бутурлин – напыщенный дурак, Иван Выговский и сам знал. Но у дураков и хитрости дурацкие, не всегда понятные умным. Выговский, предлагая два плана военной кампании, оборонительный и наступательный, выведывал устремления Московского царя и, возможно, выведал бы, да Бутурлин ничего не знал.
– Я отписал государю, что коли мы сложимся силами с Карлом, то и Львов будет наш, и Варшава. Ответа со дня на день жду.
Выговский, услыхав такое, тотчас перевел разговор на всяческие мелкие и многие распри: где-то сено увезли, где-то купца ограбили… Бутурлин полностью разделял план Хмельницкого – покончить с Речью Посполитой как с государством.
Государев человек от Киева за пятьсот верст был, а до боярина Василия Васильевича уже дошло – опала грядет жестокая, милосердию уши воском залили.
Василий Васильевич серебряного лебедя – в возок, лебедьков-то себе оставил, и самого верного человека, внука своего, – к Никону, о пощаде молить.
Не о плахе призадумывался Василий Васильевич. За муки Бог наградит. И сын был в походе, и внук… Казнить не казнят, но в Сибирь спровадят, земли отберут, а бедность – родная сестра худородных.
За большие деньги добыл боярин малую скляницу. Человека своего посохом огрел, что мало торговался. Однако вернуть дорогой товарец – времени не осталось. Тайный дьяк Томила Перфильев ночевал в трех всего верстах от Киева, чтобы завтра поутру явиться к воеводе с государевой волей.
Василий Васильевич Богу дольше обычного не молился, дела вел по-прежнему, какие решая, какие откладывая на завтра. День был постный и стол постный. И только на ужин велел боярин поставить кубок-раковину в золотой оправе.
Хотел вином кубок наполнить, но вино в подвале. Не стал слугу звать. Налил кваса анисового, опорожнил в квас скляницу. И, поглядывая на розовый утренний перламутр, добытый из морской пучины, кушал русские грузди и пшенную рассыпчатую кашу. Взял было кубок – рука дрожит, не уронить бы. В другой раз взял, а глазами на икону. Устыдился Господа Бога. Тут клещ в сердце лапами вцепился. Не вздохнуть. Вскочил Василий Васильевич на ноги да и сел.
Слуга, смелости набравшись, пришел свечу поменять, а боярин сидит, не шелохнется. Дотронулся до него – как лед холодный.
10 декабря – день во имя мученика Мины, на морозе не то что птицы – слова коченели, но народ шапки снял перед державным воином. И Алексей Михайлович голову обнажил перед своим державным народом.
«Бог видит нас, – думал царь, ожидая приближения крестного хода. – Впереди два патриарха, Никон и Макарий, Московский и Антиохийский. Не одной Москве победы русского царя в радость, но, знать, и всему православному Востоку».
Были златоустые речи и громокипящие благословения, поминались времена библейские и Моисей, Византия и Константин, был и дружеский шепоток:
– Алексеюшка! Человече родный! Всех русских государей превзошел ты, витязь, на голову! – Глаза у Никона излучали любовь и восторг.
– Что Бог дал! Что Бог дал! – сиял Алексей Михайлович, вышибая у простодушных добрых людей радостные слезы.
– Цветочек наш! Как солнышко светится!
Всем народом шествовали, во имя Отца и Сына и Святого Духа, во имя государя русского и самих себя, православных и сильных. В новинку были победы. От Земляного вала до Красной площади путь получился многочасовой. Стемнело, когда царь вступил в Успенский собор.
Прикладываясь к мощам и иконам, Алексей Михайлович и рай и престол Бога уж так чувствовал, как дом чувствуют.
Царица Мария Ильинична пальчиками дотронулась до бровей героя своего.
– У тебя и бровки-то мяконькие! – И затаилась, обмерла, заждавшаяся ласк, и про ласки-то и думать грех: середина Рождественского поста.
Но государь придвинулся под бочок да и взял свое бесстрашно, по-государски.
– Отмолим грех, – пообещала ему Мария Ильинична. – К Троице сходим, нищих да калек ублажим трапезой. Великий мой!
Алексей Михайлович лежал с закрытыми глазами, дрема, как в детстве, пеленала его в свои розовые пеленки.
– Вправду, что ли, великий-то? – спросил, совсем засыпая.
– Воистину, государь мой! Воистину!
– Ночь темна, но не страшнее человека. Пугаться тебе недосуг, ибо государеву жизнь и государев покой бережешь.
Но как не пугаться ночи, когда тьма аспидом стоит в двух шагах. Затаишь дыхание, и аспид не дышит, пойдешь – скрипу на всю Москву. Злонамеренье же, известное дело, на цыпочках подкрадывается.
В Тереме, высоко над головою, почти что как звезда небесная, затеплился огонек.
«Неужто государь? – подумал молодой стрелец и пожалел государя: – Дня бедненькому не хватает».
Страж не ошибся, Алексей Михайлович бодрствовал. В ночной рубахе, в исподниках, подложив под себя одну ногу, как в детстве, за что Борис Иванович Морозов просительно укорял, сидел он, забывшись, за своим столом, сладко ему было, хотя слезами все бумаги свои закапал. Умер Никита Иванович Романов. Пока племянник в трубы трубил да полки водил, отошел старик в мир иной, наказав похоронить со смирением.
Никита Иванович – родная кровь, корень и столп рода Романовых. Не будь в Никите Ивановиче романовского здравого ума, сановной прочности, принимаемой завистниками за крепость устоев, не будь он баловнем народной славы, как знать, сидел бы нынче на русском престоле царь именем Алексей.
А вот царевым потатчиком Никита Иванович никогда не был! Оттого и любили его в простоте душевной работящие да службу служащие люди, почитали защитником от всех неправд.
Государевых любимцев Никита Иванович и сам сокрушить был не прочь. И сокрушал.
Не оттого ли сжимается сердце, что уж не будет боле опеки, что уж не к кому приклонить голову, иссякла правда прежнего мира, отошла в сторонку мудрость отцов?.. Сам верши, сам и отвечай перед Богом да перед совестью.
Алексей Михайлович вздохнул и склонился над росписью городов и сел – дядюшкиным наследством, которое переходило отныне в его личную царскую собственность, в копилку Романовых.
Рязанский город Скопин, ярославский – Романов, волости Домодедовскую, Карамышевскую, Славецкую, села: Измайлово, Ермолино, Лычово, Смердово, Клины, Чашниково, слободку Товаркову, деревню Петелино государь решил записать покамест за Хлебным приказом. Это была половина имения из общего числа 7012 дворов.
Для кормления обнищавших от чумы и в награду за походы на войну государь расписал на семь московских Стрелецких приказов все, что было в закромах Никиты Ивановича: 21 куль сухарей, ржи 184 чети, 100 четей овса, 90 кулей толокна, 150 – ржаной муки, 500 полтей ветчины. Хлеб забрал, но слуг дворовых не забыл и голодными не оставил. Каждого определил на новую службу – кого в московские приказы, кого по большим и малым городам.
Себе взял мастеровых людей, сокольников, конюхов, стряпчих, стадных, столповых, приказчиков.
– С прибылью тебя, государюшко! – вздохнул горько Алексей Михайлович, и стал перед его взором остроглазый, с насмешечкою на розовых губах, румяный щечками, такой серьезный, такой колючий, такой любимый старик. – С прибылью.
И ясно подумал вдруг: «Приказ надо завести для таких-то вот, для наследственных земель да и для всего государевого дела, чтоб с пылу с жару шло, а не мыкаясь от дьяка к дьяку».
Придумалось так хорошо, что улыбнулся, дунул на свечу и, подойдя к окошку, поглядел, как там Москва-то спит.
«Господи, чумой бедную обожгло! Молимся лихо, а грешим, знать, еще лишее».
Стрелец, стоящий на снегу, вздрогнул, показалось – глядит. Дернулся глазами – в окошке свет погас. Может, и впрямь глядели на него. Может, и сам государь глядел. В Москве великого человека встретить – как щи похлебать.
Никон опешил: он уж и забыл, когда с ним беседовали как с равным, ведь даже царь высокую голову убирал перед ним в плечи.
И однако ж, гордыня помалкивала.
Дон Аллегрети заговорил о столь высоких и значительных предметах и выказал такое знание святорусской истории, что Никону оставалось изумленно замирать душою. Отверзлись глубины и пространства, которые с Кремлевского холма давно бы уж усмотреть надо было. А вот поди ж ты, чужой указует…
– Русская земля великолепна и счастлива созвездием святых князей и княгинь, – сказал дон Аллегрети, – ни одно государство в мире не имеет такого небесного воинства, молящегося у престола Всевышнего за своих потомков. Равноапостольные княгиня Ольга и князь Владимир, ярославские чудотворцы – князья Василий, Константин, Федор с чадами Давидом и Константином, князья Борис и Глеб, Михаил Черниговский, Роман Угличский, Георгий Всеволодович, князь Василько, Довмонт Псковский…
У Никона брови столбиками встали, а дон Аллегрети не иссякал:
– Царевич Дмитрий, великая княгиня Анна Кашинская, Петр – царевич Ордынский, Глеб Владимирский и отец его Андрей Боголюбский, Иоанн Угличский…
– Иоанн Угличский? – несколько усомнился Никон.
– В иночестве Игнатий Вологодский, преставился в 1523 году… Ну и другие. Великий Александр Невский, брат его Федор Ярославич… Даниил Московский, Мстислав Храбрый, Харитина Литовская, Евфросинья…
– Благословляю тебя, чужестранца! – воскликнул Никон. – Нам бы так своих святых и знать и чтить!
– Я – славянин, – ответил с достоинством дон Аллегрети. – На грядущем – покров Божественной тайны, но мне чудится, что пути народов будут озарены светом, проистекающим с Востока. Сила святейшего Папы – в единстве католической церкви. Не пора ли и православным церквам иметь своего Папу?
Дон Аллегрети смотрел прямо в глаза, и у Никона хоть и захватило дух, но перетерпел коварное гляденье.
– Христианство, даже разъединенное, – Аллегрети возвел глаза к иконе Спаса, – не станет добычей мусульман. Однако сколько уже от сей напасти претерпели и народы Востока, и народы Европы. И сколько еще претерпят… Вот почему император Фердинанд находит соединение Московского и Польского царств не только разумным, но весьма желательным.
– Под чьей же короной? – задохнулся от своего же вопроса Никон.
– Под короной благоверного царя Алексея Михайловича. Вернее будет сказать, под шапкою Мономаха.
– А где же должен быть святой престол православного Папы? – не удержался от детского вопроса Никон.
– В Москве.
Явилась пауза. Патриарх, не в силах унять ознобившего все его тело волнения, встал, подошел к иконе Спаса, приложился.
– Мириться надо с Польшей! – сказал как великую новость и, не позабыв оставить за собой первенство во всезнании российской святости, прибавил: – Святых князей и княгинь на Руси и впрямь как яблок на райском древе: Всеволод Псковский, Ростислав Смоленский, Игорь, князь Черниговский и Киевский, Роман Ольгович Рязанский, Владимир Ярославич Новгородский, князь Андрей Спасокубенский… Потому и говорим – святая Русь.
Праздник новоселья Никон приурочил ко дню памяти святого Петра-митрополита, а потом спохватился: 21 декабря приходилось на пятницу, а в пятницу монашеский стол без рыбы. Поскреб патриарх в затылке и перенес торжественную литургию с пятницы на субботу, чтоб был праздник как праздник, с молитвой, но и со столом, за которым тоже не заскучаешь. Служили в Успенском соборе.
Боярыня Морозова стояла рядом с царицею, за запоною. Такая литургия и для Москвы редкость. Никону сослужили патриарх Антиохийский Макарий, митрополиты – сербский Гавриил, никейский Григорий, а своих архиереев было как дьячков, хоть на посылках держи.
Долго служили, со всем великолепием, но все приметили – Никон сам не свой. То голос сорвется, то рука задрожит.
В самом конце службы к Алексею Михайловичу, держа в руках греческого покроя клобук и камилавку, подошел патриарх Макарий и сначала по-гречески, а потом через толмача по-русски испросил разрешения возложить их на главу патриарха Московского.
– Дабы не разнился одеянием от других четырех вселенских патриархов.
Новый клобук, в отличие от старого, приплюснутого, был высокий, с херувимом, вышитым золотом и жемчугом.
Никон стоял потупясь, щеки красные, на лбу бисером пот.
– Отче святый! – воскликнул Алексей Михайлович. – Иди ко мне, святая десница моя.
Взял у Макария клобук и камилавку и водрузил их на голову собинного друга вместо прежних, пресных.
Никон улыбнулся. Все-то морщинки на лице его разгладились. Громадный, в слепящем белизной клобуке, он был похож на гору с шапкой нетающих снегов.
– Арарат-гора! – воскликнул Арсен Грек.
И Никон просиял, как обрадованное подарком дитя.
– Бабий угодник! – сжала гневно губы царица Мария Ильинична. – Ему бы все красоваться. Мало нам чумы…
Тень прошла по лицам русского священства. Холодком Никону повеяло в спину. Зыркнул на игуменов да протопопов, как кнутом стегнул.
Царь и бояре, приложившись к иконам, покинули собор, народ удалили. Настал черед прикладываться к иконам царице, Терему, приезжим боярыням.
За Марией Ильиничной шли сестры царя, потом Анна Ильинична Морозова и прочая рать: мамки царевых детей, царева и царицына родня. Вел шествие от иконы к иконе, к ракам святых сам Никон.
Принимая у него благословение, Федосья Прокопьевна, жена Глеба Ивановича Морозова, поглядела на святейшего долгим поглядом и зарделась.
– В чем твои сомнения, дщерь? – спросил Никон.
– На клобук гляжу, – призналась простодушно Федосья Прокопьевна. – Уж очень хорош клобук!
Тут и Никон зарделся.
– Я к Рождеству новый саккос шью, – оповестил он женщин. – К новому саккосу – новый клобук.
Поздно вечером, отпуская Морозову из Терема, царица Мария Ильинична шепнула подружке:
– А столп-то наш – как боярышня на выданье. Хорошо ты ему сказала. Я довольна.
Федосью Прокопьевну удивила откровенная, без особой причины неприязнь царицы к патриарху. Пересказала царицыны слова мужу, вернувшемуся с новоселья уж на другой день, после заутрени.
– Ты про такие дела на людях помалкивай, Федосья Прокопьевна! Гляди, слушай, но – Богом тебя умоляю – помалкивай! – Глеб Иванович не на шутку испугался. – Царь к святейшему благоволит столь ревностно, что уж и не знаешь, кто ныне царь. Подносил вчера Никону хлеб-соль и сорок соболей, чуть не в пояс кланялся. Двенадцать хлебов – двенадцать поклонов, двенадцать сороков соболей – еще двенадцать поклонов… Да! Новость какую тебе скажу. Никон, видя царское радушие, испросил прощение для Бутурлина: в Москву привезут хоронить. А то ведь государь и на труп грозу возвел, сжечь велел покойника. Видишь, какая сила у Никона!
В глаза жене заглянул с ласкою, но просительно:
– Поостерегись, голубушка. Себя и нас побереги. Чихнут в Архангельске, а Никон в Москве платочком нос утирает. Ему все ведомо, и ничего-то он не забывает. Ни малого, ни большого. Малого-то еще пуще!
– Неужто и нам, Морозовым, надо бояться?
– Не бояться, поостерегаться, – кротко, однако ж настойчиво повторил Глеб Иванович просьбу. – Не все выкладывай, что на ум пришло. Другой то же самое скажет. То и любо, что не сам сказал.
Федосья Прокопьевна ждала гостей, и поучения Глеба Ивановича были не напрасны.
За Евдокией Прокопьевной пожаловали Айша, жена новокрещеного касимовского царевича, и грузинская княжна Мария из свиты царицы Елены Левонтьевны. Последней, чтоб ранним приездом не уронить своего великого достоинства, осчастливила дом своим посещением Анна Ильинична Морозова.
Никогда, бедная, так и не позабыла, что она красивее сестрицы Марии Ильиничны, что ей достойнее в царицах-то быть. Показал бы ее царю Борис Иванович первой… Себе приберег лучшее. В душе-то Анна Ильинична сколько раз про ту несправедливость Богу на мужа жаловалась. Ну ведь и впрямь обобрал хитроумный старик молодого царя!
На ночлеге в крестьянской избе Неронов все поглядывал из своего уголка на хозяев.
Мужик, пока брезжил свет, шил тулуп. Шил на продажу, придирчиво оценивая каждый стежок. Старуха пряла кудель и заодно приглядывала за печью. Хозяйка и две старшие девочки шили жемчугом. Жемчужин – полный ларец, жемчуг отборный – такое шитье не для себя. Три мальчика-погодка – горох пузатенький – разбирали шерсть. Скучное занятие надоедало, они то и дело затевали шумную кутерьму, но их не щелкали, не окрикивали, и, повозившись, малышня опять принималась одолевать заданный урок.
Мышь, поселившаяся в Неронове, нещадно скребла душу прогрызая норку. Но куда?
Пропели Неронову: «Постригается раб Божий», – и отрекся он от прежнего, от суетного человека Ивана и предстал перед Богом и людьми чернецом Григорием.
Отдали его под начало старцу Феофану. Тот и глаз не поднял на инока.
– Поди, – сказал, – за озеро. Принеси со жнивы колосок.
Удивился Григорий, но пошел, куда послали. Мороз стоял рождественский, деревья орехи щелкали. С поля, открытого всем ветрам, снег сдуло, и, сыскивая негнущимися пальцами колосок, Григорий думал о бедном крестьянине: наголодуется хозяин, владея таким полем. Большой снег – большой хлеб.
Принес Григорий колосок, а у Феофана новая прихоть:
– Поди в город, попроси, ради Христа, пряничка.
Пошел с рукой стоять. Лавка с пряниками на бугре. Мужики с возами лошадей в гору стегают, хоть глаза закрывай. И закрыл. Тут-то и положили ему денежку, за слепца приняв.
Купил пряник, принес Феофану, тот и говорит:
– Поищи у меня вошек в голове. Всю макушку сожрали.
Поискал Григорий вошек. Голова у старца розовая, чистехонькая…
– Добрые у тебя руки, – улыбнулся Феофан. – Добрым будешь монахом. Не возроптал на меня, старого, руки твои и те не осерчали.
Поцеловал нового брата во Христе и приступил к нему омыть ноги смирения ради, и сказал ему инок Григорий:
– Отложи сие дело, старец Феофан. Невелика беда – грязь на теле, дозволь душу измаранную от грехов отскрести.
Поведал о себе без утайки. И уж наутро не сыскали в монастыре ни Григория, ни Феофана.
Свет на все четыре стороны – бел. Однако кто поставлен ведать души людские, тот ведает. Не скоро, не прямыми путями, но дошло до Никона – супротивник его неистовый Ванька Неронов обретается в Вологодчине, в Спасо-Ломовской Игнатьевой пустыни.
Дьяк Тайных дел Томила Перфильев читал записи, сделанные тайным обычаем со слов цесарского посла дона Аллегрети де Аллегретиса. Одно сказано на приеме у царского наместника князя Куракина, другое на базаре – купчишке, третье в бане – банному мужику.
Алексей Михайлович внимал, кушая яблочко.
– Бери! – кивнул дьяку на корзину с яблоками, когда тот кончил чтение.
Яблоки все щекастые, румяные. Томила взял которое поменьше, позеленее. У царя на душе потеплело: лучшее – господину, воистину преданный, пригодный для тайного дела человек.
– Что о речах-то этих скажешь? – спросил Алексей Михайлович, не поднимая век – иные умники ответ в глазах читают.
Томила сглотнул кусочек яблока, отер сок с бороды.
– Посол царя прелюбезный. Из кожи лезет, чтоб понравиться тебе.
– Ну а худо ли это?
– Не худо, государь, да вот боярин Василий Васильевич Бутурлин иное пишет.
Бутурлин прислал запись речей генерального писаря Выговского: польские города и воеводства, дружно признавшие протекторат шведов, ныне отложились от Карла X. В польские короли рвется трансильванский князь Ракоци, обещает полякам разгромить шведов, а у русского царя отвоевать Украину. Ему-де помогут в том турки, татары, валахи, мультяне. Любо тебе, государь, писать в титуле: Великая, Малая, Белая, – так думай, с кем быть и на кого военную грозу вздымать…
С хрустом, серчая, сгрыз еще одно яблоко.
– Скажи мне, Томила, про кесаря Фердинанда. Все, что ведомо, скажи.
Томила вздохнул, поклонился:
– На престол Фердинанд Третий венчался в 1637 году. До того был главнокомандующим имперскими войсками. В главнокомандующие избран после смерти Валленштейна. За Яна Казимира хлопочет из родства, по матери они двоюродные братья.
– Не знал! – У Алексея Михайловича глаза так и засияли. – Спасибо, Томила. Ты, пожалуй, ступай, но далеко не уходи. Записи оставь. Сам все погляжу. Яблочек возьми.
Сам выбрал пару покраше, поспелей. Ужасно ему нравилось нынче в государях быть: задача задана воистину государевой стати, тайности и хитрости.
Фердинанд III прислал Аллегрети в надежде помирить русского орла с польским. Императору-де невыносимо видеть, как обильно льется христианская кровь. Аллегрети про христианскую кровь горазд сокрушаться, но ведь и то правда: новгородский воевода князь Голицын, первым на Русской земле встречавший цесарского посла, записал: «Говорил дон Аллегрети, что Ян Казимир просил у цесаря войска – от русских отбиться, и цесарь войска не дал, пообещав помирить короля с царем». Ян Казимир – несчастный человек. Король без королевства, претендент на шведский престол, битый шведами.
Ох эти шведы! Аллегрети спроста слов не роняет, большой сукин сын – иезуит, но шведы тоже превеликие мерзавцы. Аллегрети сто раз прав – украли победу. По-вороньи! Цап Варшаву, цап Краков, да еще и на Львов зарились. Вспомнив о Львове, Алексей Михайлович помрачнел.
– Томила! – крикнул, но от нетерпения сам же и побежал к дверям. – Томила! – В великом смущении государь прошелся по комнате, вздыхая и устремляя взоры в потолок. – Томила, ты пришли мне человека, который из Киева приехал… Нет, ты его сам, наедине, обо всем допроси хорошенько и тотчас доложи.
– Не поздно ли будет?
– Сам знаю, когда поздно. Допросишь – и тотчас ко мне!.. Нет! Погоди! Веди его ко мне без мешканья.
Пред государевы очи предстал превеселый человек сокольничий Иван Ярыжкин, Алексей Михайлович сам посвящал Ивана в сокольники. Узнал, обрадовался, но сказывал строго:
– Без утайки, как на духу говори! Да никого не жалей. – И прибавил после заминочки: – Государь, не ведающий всей правды, – слепец.
Вышел Ярыжкин от царя через час.
Томила Перфильев вооружился пером и бумагой, ожидая, что его тотчас позовут…
Томление, повисшее в воздухе, тянулось, тянулось, и от двери, обитой наскоро сафьяном, повеяло бедой.
– Про что говорил-то? – вытягивая, как гусак, шею, прошипел по-гусиному Перфильев.
– Про все. О пушках брошенных сказал.
Дьяк не успел ни похвалить, ни покорить сокольника. Изнутри в дверь хватили уж в таких сердцах, что она, треснувшись о стену, уронила на пол сафьяновый покров.
– Томила! Казнить его, мерзавца! Глазки-то рачьи на мошну чужую выкатил! Казнить! Пушки ради возов побросал! Мои пушки, государевы, ради бабьих манаток. Мало нам шведов, сами у себя величие свое, пользу свою, имя свое, как мыши, крадем. – Затопал ногами на остолбеневшего дьяка. – Думаешь, поорет и забудет?! Отходчивый государюшко. Душа-человек. Ти-шай-ший. По Ивану Грозному заскучали? Так вот же вам, вот! Казнить!
И, схвативши дверь за ручку, так ее затворил за собою, что доски лопнули и вывалились.
– Казнить казним, но кого? – подмигнул Перфильев Ярыжкину. Однако бледен был, на висках пот капельками.
Перекрестился, просунулся в расколовшуюся дверь.
– Великий государь, на кого указ писать?
Алексей Михайлович сидел на лавке, руки опущены, спина колесом – так мужики сидят, когда цепом на гумне намахаются до тьмы в глазах. Томила не знал, слышал ли его государь, но тот, не меняя позы, чуть поворотил голову к дьяку и сказал:
– Бутурлина Василия Васильевича – казнить, за нерадивость к государевой службе, за жадность и за дурь великую.
12
А Василий Васильевич, пыша боярской сановитостью, каждое слово что старорусская гривна, вел тайную государственную беседу с генеральным писарем Иваном Выговским.– Гетман Войска Запорожского Богдан Хмельницкий прислал меня спросить, стоять ли войску в новое лето на Украине, обороняя его царского величества черкасские города, или идти в пределы Речи Посполитой?
От государя вестей у Бутурлина не было, но по степени уклончивости ответа хитроглазый Выговский тотчас определит, осталась ли сила у боярина после малоудачного похода и много ли стоят его слова. Много ли стоят русские?
– Служа исправно государю нашему, мы угодны Господу Богу, яко Давид, победивший Голиафа, – так сказал Бутурлин и, прервав речь полной значения и величественности паузой, поднял вверх указательный палец. – Ибо! Не побиение врага надобно сладчайшему царю Великой, Малой и Белой Руси, но победа, утишающая страсти и обращающая заблудших к спасению во имя и во славу Христа.
То, что Бутурлин – напыщенный дурак, Иван Выговский и сам знал. Но у дураков и хитрости дурацкие, не всегда понятные умным. Выговский, предлагая два плана военной кампании, оборонительный и наступательный, выведывал устремления Московского царя и, возможно, выведал бы, да Бутурлин ничего не знал.
– Я отписал государю, что коли мы сложимся силами с Карлом, то и Львов будет наш, и Варшава. Ответа со дня на день жду.
Выговский, услыхав такое, тотчас перевел разговор на всяческие мелкие и многие распри: где-то сено увезли, где-то купца ограбили… Бутурлин полностью разделял план Хмельницкого – покончить с Речью Посполитой как с государством.
Государев человек от Киева за пятьсот верст был, а до боярина Василия Васильевича уже дошло – опала грядет жестокая, милосердию уши воском залили.
Василий Васильевич серебряного лебедя – в возок, лебедьков-то себе оставил, и самого верного человека, внука своего, – к Никону, о пощаде молить.
Не о плахе призадумывался Василий Васильевич. За муки Бог наградит. И сын был в походе, и внук… Казнить не казнят, но в Сибирь спровадят, земли отберут, а бедность – родная сестра худородных.
За большие деньги добыл боярин малую скляницу. Человека своего посохом огрел, что мало торговался. Однако вернуть дорогой товарец – времени не осталось. Тайный дьяк Томила Перфильев ночевал в трех всего верстах от Киева, чтобы завтра поутру явиться к воеводе с государевой волей.
Василий Васильевич Богу дольше обычного не молился, дела вел по-прежнему, какие решая, какие откладывая на завтра. День был постный и стол постный. И только на ужин велел боярин поставить кубок-раковину в золотой оправе.
Хотел вином кубок наполнить, но вино в подвале. Не стал слугу звать. Налил кваса анисового, опорожнил в квас скляницу. И, поглядывая на розовый утренний перламутр, добытый из морской пучины, кушал русские грузди и пшенную рассыпчатую кашу. Взял было кубок – рука дрожит, не уронить бы. В другой раз взял, а глазами на икону. Устыдился Господа Бога. Тут клещ в сердце лапами вцепился. Не вздохнуть. Вскочил Василий Васильевич на ноги да и сел.
Слуга, смелости набравшись, пришел свечу поменять, а боярин сидит, не шелохнется. Дотронулся до него – как лед холодный.
13
Великий колокол звонил великому государю. Колокол весил двенадцать тысяч пудов, царь, как пудами, победами был увенчан.10 декабря – день во имя мученика Мины, на морозе не то что птицы – слова коченели, но народ шапки снял перед державным воином. И Алексей Михайлович голову обнажил перед своим державным народом.
«Бог видит нас, – думал царь, ожидая приближения крестного хода. – Впереди два патриарха, Никон и Макарий, Московский и Антиохийский. Не одной Москве победы русского царя в радость, но, знать, и всему православному Востоку».
Были златоустые речи и громокипящие благословения, поминались времена библейские и Моисей, Византия и Константин, был и дружеский шепоток:
– Алексеюшка! Человече родный! Всех русских государей превзошел ты, витязь, на голову! – Глаза у Никона излучали любовь и восторг.
– Что Бог дал! Что Бог дал! – сиял Алексей Михайлович, вышибая у простодушных добрых людей радостные слезы.
– Цветочек наш! Как солнышко светится!
Всем народом шествовали, во имя Отца и Сына и Святого Духа, во имя государя русского и самих себя, православных и сильных. В новинку были победы. От Земляного вала до Красной площади путь получился многочасовой. Стемнело, когда царь вступил в Успенский собор.
Прикладываясь к мощам и иконам, Алексей Михайлович и рай и престол Бога уж так чувствовал, как дом чувствуют.
Царица Мария Ильинична пальчиками дотронулась до бровей героя своего.
– У тебя и бровки-то мяконькие! – И затаилась, обмерла, заждавшаяся ласк, и про ласки-то и думать грех: середина Рождественского поста.
Но государь придвинулся под бочок да и взял свое бесстрашно, по-государски.
– Отмолим грех, – пообещала ему Мария Ильинична. – К Троице сходим, нищих да калек ублажим трапезой. Великий мой!
Алексей Михайлович лежал с закрытыми глазами, дрема, как в детстве, пеленала его в свои розовые пеленки.
– Вправду, что ли, великий-то? – спросил, совсем засыпая.
– Воистину, государь мой! Воистину!
14
Стрелец был молод, и Артамон Матвеев, ответчик за охрану царского дворца, сказал ему строго, но ободряюще:– Ночь темна, но не страшнее человека. Пугаться тебе недосуг, ибо государеву жизнь и государев покой бережешь.
Но как не пугаться ночи, когда тьма аспидом стоит в двух шагах. Затаишь дыхание, и аспид не дышит, пойдешь – скрипу на всю Москву. Злонамеренье же, известное дело, на цыпочках подкрадывается.
В Тереме, высоко над головою, почти что как звезда небесная, затеплился огонек.
«Неужто государь? – подумал молодой стрелец и пожалел государя: – Дня бедненькому не хватает».
Страж не ошибся, Алексей Михайлович бодрствовал. В ночной рубахе, в исподниках, подложив под себя одну ногу, как в детстве, за что Борис Иванович Морозов просительно укорял, сидел он, забывшись, за своим столом, сладко ему было, хотя слезами все бумаги свои закапал. Умер Никита Иванович Романов. Пока племянник в трубы трубил да полки водил, отошел старик в мир иной, наказав похоронить со смирением.
Никита Иванович – родная кровь, корень и столп рода Романовых. Не будь в Никите Ивановиче романовского здравого ума, сановной прочности, принимаемой завистниками за крепость устоев, не будь он баловнем народной славы, как знать, сидел бы нынче на русском престоле царь именем Алексей.
А вот царевым потатчиком Никита Иванович никогда не был! Оттого и любили его в простоте душевной работящие да службу служащие люди, почитали защитником от всех неправд.
Государевых любимцев Никита Иванович и сам сокрушить был не прочь. И сокрушал.
Не оттого ли сжимается сердце, что уж не будет боле опеки, что уж не к кому приклонить голову, иссякла правда прежнего мира, отошла в сторонку мудрость отцов?.. Сам верши, сам и отвечай перед Богом да перед совестью.
Алексей Михайлович вздохнул и склонился над росписью городов и сел – дядюшкиным наследством, которое переходило отныне в его личную царскую собственность, в копилку Романовых.
Рязанский город Скопин, ярославский – Романов, волости Домодедовскую, Карамышевскую, Славецкую, села: Измайлово, Ермолино, Лычово, Смердово, Клины, Чашниково, слободку Товаркову, деревню Петелино государь решил записать покамест за Хлебным приказом. Это была половина имения из общего числа 7012 дворов.
Для кормления обнищавших от чумы и в награду за походы на войну государь расписал на семь московских Стрелецких приказов все, что было в закромах Никиты Ивановича: 21 куль сухарей, ржи 184 чети, 100 четей овса, 90 кулей толокна, 150 – ржаной муки, 500 полтей ветчины. Хлеб забрал, но слуг дворовых не забыл и голодными не оставил. Каждого определил на новую службу – кого в московские приказы, кого по большим и малым городам.
Себе взял мастеровых людей, сокольников, конюхов, стряпчих, стадных, столповых, приказчиков.
– С прибылью тебя, государюшко! – вздохнул горько Алексей Михайлович, и стал перед его взором остроглазый, с насмешечкою на розовых губах, румяный щечками, такой серьезный, такой колючий, такой любимый старик. – С прибылью.
И ясно подумал вдруг: «Приказ надо завести для таких-то вот, для наследственных земель да и для всего государевого дела, чтоб с пылу с жару шло, а не мыкаясь от дьяка к дьяку».
Придумалось так хорошо, что улыбнулся, дунул на свечу и, подойдя к окошку, поглядел, как там Москва-то спит.
«Господи, чумой бедную обожгло! Молимся лихо, а грешим, знать, еще лишее».
Стрелец, стоящий на снегу, вздрогнул, показалось – глядит. Дернулся глазами – в окошке свет погас. Может, и впрямь глядели на него. Может, и сам государь глядел. В Москве великого человека встретить – как щи похлебать.
15
Благоразумный дон Аллегрети не подарками, не угодливо-усердным признанием величия его святейшества покорил сердце патриарха Никона. Подарки были бедноваты. В обращении – европейский высокомерный холод: ни единой попытки расположить высокого собеседника.Никон опешил: он уж и забыл, когда с ним беседовали как с равным, ведь даже царь высокую голову убирал перед ним в плечи.
И однако ж, гордыня помалкивала.
Дон Аллегрети заговорил о столь высоких и значительных предметах и выказал такое знание святорусской истории, что Никону оставалось изумленно замирать душою. Отверзлись глубины и пространства, которые с Кремлевского холма давно бы уж усмотреть надо было. А вот поди ж ты, чужой указует…
– Русская земля великолепна и счастлива созвездием святых князей и княгинь, – сказал дон Аллегрети, – ни одно государство в мире не имеет такого небесного воинства, молящегося у престола Всевышнего за своих потомков. Равноапостольные княгиня Ольга и князь Владимир, ярославские чудотворцы – князья Василий, Константин, Федор с чадами Давидом и Константином, князья Борис и Глеб, Михаил Черниговский, Роман Угличский, Георгий Всеволодович, князь Василько, Довмонт Псковский…
У Никона брови столбиками встали, а дон Аллегрети не иссякал:
– Царевич Дмитрий, великая княгиня Анна Кашинская, Петр – царевич Ордынский, Глеб Владимирский и отец его Андрей Боголюбский, Иоанн Угличский…
– Иоанн Угличский? – несколько усомнился Никон.
– В иночестве Игнатий Вологодский, преставился в 1523 году… Ну и другие. Великий Александр Невский, брат его Федор Ярославич… Даниил Московский, Мстислав Храбрый, Харитина Литовская, Евфросинья…
– Благословляю тебя, чужестранца! – воскликнул Никон. – Нам бы так своих святых и знать и чтить!
– Я – славянин, – ответил с достоинством дон Аллегрети. – На грядущем – покров Божественной тайны, но мне чудится, что пути народов будут озарены светом, проистекающим с Востока. Сила святейшего Папы – в единстве католической церкви. Не пора ли и православным церквам иметь своего Папу?
Дон Аллегрети смотрел прямо в глаза, и у Никона хоть и захватило дух, но перетерпел коварное гляденье.
– Христианство, даже разъединенное, – Аллегрети возвел глаза к иконе Спаса, – не станет добычей мусульман. Однако сколько уже от сей напасти претерпели и народы Востока, и народы Европы. И сколько еще претерпят… Вот почему император Фердинанд находит соединение Московского и Польского царств не только разумным, но весьма желательным.
– Под чьей же короной? – задохнулся от своего же вопроса Никон.
– Под короной благоверного царя Алексея Михайловича. Вернее будет сказать, под шапкою Мономаха.
– А где же должен быть святой престол православного Папы? – не удержался от детского вопроса Никон.
– В Москве.
Явилась пауза. Патриарх, не в силах унять ознобившего все его тело волнения, встал, подошел к иконе Спаса, приложился.
– Мириться надо с Польшей! – сказал как великую новость и, не позабыв оставить за собой первенство во всезнании российской святости, прибавил: – Святых князей и княгинь на Руси и впрямь как яблок на райском древе: Всеволод Псковский, Ростислав Смоленский, Игорь, князь Черниговский и Киевский, Роман Ольгович Рязанский, Владимир Ярославич Новгородский, князь Андрей Спасокубенский… Потому и говорим – святая Русь.
16
Наконец-то патриарший дом был отстроен и украшен до последнего гвоздя, до последней золотинки в домашнем храме во имя святых митрополитов Петра, Алексея, Ионы и Филиппа.Праздник новоселья Никон приурочил ко дню памяти святого Петра-митрополита, а потом спохватился: 21 декабря приходилось на пятницу, а в пятницу монашеский стол без рыбы. Поскреб патриарх в затылке и перенес торжественную литургию с пятницы на субботу, чтоб был праздник как праздник, с молитвой, но и со столом, за которым тоже не заскучаешь. Служили в Успенском соборе.
Боярыня Морозова стояла рядом с царицею, за запоною. Такая литургия и для Москвы редкость. Никону сослужили патриарх Антиохийский Макарий, митрополиты – сербский Гавриил, никейский Григорий, а своих архиереев было как дьячков, хоть на посылках держи.
Долго служили, со всем великолепием, но все приметили – Никон сам не свой. То голос сорвется, то рука задрожит.
В самом конце службы к Алексею Михайловичу, держа в руках греческого покроя клобук и камилавку, подошел патриарх Макарий и сначала по-гречески, а потом через толмача по-русски испросил разрешения возложить их на главу патриарха Московского.
– Дабы не разнился одеянием от других четырех вселенских патриархов.
Новый клобук, в отличие от старого, приплюснутого, был высокий, с херувимом, вышитым золотом и жемчугом.
Никон стоял потупясь, щеки красные, на лбу бисером пот.
– Отче святый! – воскликнул Алексей Михайлович. – Иди ко мне, святая десница моя.
Взял у Макария клобук и камилавку и водрузил их на голову собинного друга вместо прежних, пресных.
Никон улыбнулся. Все-то морщинки на лице его разгладились. Громадный, в слепящем белизной клобуке, он был похож на гору с шапкой нетающих снегов.
– Арарат-гора! – воскликнул Арсен Грек.
И Никон просиял, как обрадованное подарком дитя.
– Бабий угодник! – сжала гневно губы царица Мария Ильинична. – Ему бы все красоваться. Мало нам чумы…
Тень прошла по лицам русского священства. Холодком Никону повеяло в спину. Зыркнул на игуменов да протопопов, как кнутом стегнул.
Царь и бояре, приложившись к иконам, покинули собор, народ удалили. Настал черед прикладываться к иконам царице, Терему, приезжим боярыням.
За Марией Ильиничной шли сестры царя, потом Анна Ильинична Морозова и прочая рать: мамки царевых детей, царева и царицына родня. Вел шествие от иконы к иконе, к ракам святых сам Никон.
Принимая у него благословение, Федосья Прокопьевна, жена Глеба Ивановича Морозова, поглядела на святейшего долгим поглядом и зарделась.
– В чем твои сомнения, дщерь? – спросил Никон.
– На клобук гляжу, – призналась простодушно Федосья Прокопьевна. – Уж очень хорош клобук!
Тут и Никон зарделся.
– Я к Рождеству новый саккос шью, – оповестил он женщин. – К новому саккосу – новый клобук.
Поздно вечером, отпуская Морозову из Терема, царица Мария Ильинична шепнула подружке:
– А столп-то наш – как боярышня на выданье. Хорошо ты ему сказала. Я довольна.
Федосью Прокопьевну удивила откровенная, без особой причины неприязнь царицы к патриарху. Пересказала царицыны слова мужу, вернувшемуся с новоселья уж на другой день, после заутрени.
– Ты про такие дела на людях помалкивай, Федосья Прокопьевна! Гляди, слушай, но – Богом тебя умоляю – помалкивай! – Глеб Иванович не на шутку испугался. – Царь к святейшему благоволит столь ревностно, что уж и не знаешь, кто ныне царь. Подносил вчера Никону хлеб-соль и сорок соболей, чуть не в пояс кланялся. Двенадцать хлебов – двенадцать поклонов, двенадцать сороков соболей – еще двенадцать поклонов… Да! Новость какую тебе скажу. Никон, видя царское радушие, испросил прощение для Бутурлина: в Москву привезут хоронить. А то ведь государь и на труп грозу возвел, сжечь велел покойника. Видишь, какая сила у Никона!
В глаза жене заглянул с ласкою, но просительно:
– Поостерегись, голубушка. Себя и нас побереги. Чихнут в Архангельске, а Никон в Москве платочком нос утирает. Ему все ведомо, и ничего-то он не забывает. Ни малого, ни большого. Малого-то еще пуще!
– Неужто и нам, Морозовым, надо бояться?
– Не бояться, поостерегаться, – кротко, однако ж настойчиво повторил Глеб Иванович просьбу. – Не все выкладывай, что на ум пришло. Другой то же самое скажет. То и любо, что не сам сказал.
Федосья Прокопьевна ждала гостей, и поучения Глеба Ивановича были не напрасны.
17
Первой приехала сестра Евдокия Прокопьевна. Привезла в подарок бочонок соленых рыжиков, каждый грибок с копеечку, и еще ручную ласку, уж до того пригожую, что весь дом всполошился, не нарадуясь. Молоденькая, с ладонь, белая, как комок снега на гроздях рябины, она скользила по плечам и рукам собравшихся людей, всех одаривая теплым и нежным своим прикосновением.За Евдокией Прокопьевной пожаловали Айша, жена новокрещеного касимовского царевича, и грузинская княжна Мария из свиты царицы Елены Левонтьевны. Последней, чтоб ранним приездом не уронить своего великого достоинства, осчастливила дом своим посещением Анна Ильинична Морозова.
Никогда, бедная, так и не позабыла, что она красивее сестрицы Марии Ильиничны, что ей достойнее в царицах-то быть. Показал бы ее царю Борис Иванович первой… Себе приберег лучшее. В душе-то Анна Ильинична сколько раз про ту несправедливость Богу на мужа жаловалась. Ну ведь и впрямь обобрал хитроумный старик молодого царя!