Поглядеть в тот день было на что. Выбрал глазами белолобую, черногубую, с блестящими черными копытами, мышастую, в серебряных снежинках, двухлетку. Завороженный дивной живой красотою, подошел к хозяину, к рыжебородому казаку.
   – Оседлай!
   Казак узнал царя, поклонился.
   – Великий государь, нельзя. Лошадь необъезженная.
   – Седлай! – А сам рукою к морде уже тянется.
   Щелк! – Жемчужные зубы сомкнулись в вершке от ладони.
   – Государь, совсем дикая кобыла! – струсил казак.
   – Седлай! – тихонько, властно повторил Дмитрий и положил тяжелую руку лошади на спину.
   Кобыла от гнева дрожала и шипела по-змеиному, когда дюжина конюхов водрузила на нее седло и затянула подпругу.
   Казак умоляюще встал перед царем на колени, но тот вырвал у него из рук узду и с криком «Разбегайсь!» прыгнул лошади на спину, непостижимо попадая ногами в стремена.
   Словно гордая дева, ненавидящая насильника, по-человечески кричала серая лошадь. Вскидывала задом так, что доставала копытами небо, кидалась в стороны, кружила, шла заячьими скачками и, вся в пене, с глазами тоскующей лебеди, замерла посреди двора, усмиренная мужской, уверенной в своей правде волей.
   Дмитрий спрыгнул на землю, взял лошадь ладонями за морду и поцеловал в черную ее губу.
   – Сколько, казак, хочешь за свое чудо?
   – Пятьдесят золотых!
   – Ого! – удивился Дмитрий, но тотчас достал вексель. – Вот тебе двадцать. Деньги получишь у моего казначея.
   К государю подошел Маржерет.
   – Ваше величество, мы с ног сбились. Вы совершенно потеряли чувство опасности.
   – Француз, милый! Я же среди своих, русских людей. Они все любят меня! – И, садясь на поданную охраной лошадь, крикнул торговцам лошадьми: – Эй, ребята! Слава вам, добрым моим подданным!
   – И тебе слава! – весело откликнулась толпа. – Уж так, как ты, ни один в целой России на коне не сидит.
   – Вот видишь! – смеясь, сказал Дмитрий Маржерету. – Все на меня смотрят! Все любят. Знаешь, сколько лет нагадала мне юродивая Авдотьица? Тридцать четыре года быть мне на царстве!
   И, меняясь в лице, губы ниточками, в глазах мутно, шепнул:
   – Ты корабль готовь! Чтоб все в нем было, и еда, и питье, и деньги – мешками. На следующее лето поплывем с тобою во Францию, к французскому королю в гости.
   Искала стража государя ради важного дела: прибыл из Польши гонец с похвальным письмом ко всему российскому рыцарству от сандомирского воеводы Юрия Мнишка, доброго гения московского царя.
   Бояре, как всегда, обоспавшись после обеда, сидели позевывая, подремывая. Но московская жизнь менялась. Письмо только еще пришло, а ловкие, умные секретари царя Дмитрия ответ уже составили. Ответ был предложен на подпись боярам Мстиславскому и Воротынскому, которые с написанным согласились и зачитали письмо царю и Думе. Ясновельможный пан выставлял боярству свои несомненные заслуги перед государем, он, Мнишек, есть начало и причина восхождения на московский стол природного царя Дмитрия. Бояре были согласны: «За то, что ты служил и промышлял нашему государю с великим радением и впредь служить и во всем добра хотеть хочешь, и мы тебя за это хвалим и благодарим».
   – Я рад, – сказал Дмитрий, – доброму слову великого боярства, сказанному безупречному рыцарю, пану Мнишку. Дружество, возникшее между польскою шляхтою и русским дворянством, угодно Богу и замечательно для обоих государств, Польского и Московского.
   Дмитрий взвинтил себя, встал с трона, и вот уже его глаза, такие непроницаемые, гасящие свет, блистали. Лицо утончилось, нежный, девичий румянец тронул серовато-белую кожу.
   – О знатные господа мои! Соединяясь, русские и поляки предстанут пред миром силой, невиданной в веках. Не уничтожающей и попирающей, но дающей живительные токи для всходов вечного мира. Чтобы торжествовал мир, надо уничтожить зло войны. Война – это Турция. Я хочу, чтобы к королю Сигизмунду поехал человек мудрый и терпеливый, наш великий секретарь Афанасий Власьев. Воевать в одиночку – ввергнуть себя в бездну лишений и неизвестности. Воевать в союзе – значит добыть победу. Победа над турецким султаном избавит Россию от ее вечного страха перед крымцами, я уж не говорю о приобретении свободных земель и моря.
   Дмитрий постоял, окидывая орлиным взором заслушавшихся бояр: пронял тугодумов. Но только он сел на свое место, ему сказали:
   – Великий государь, а ты ведь опять взялся за свое.
   – Что такое? – удивился Дмитрий. – Ты о чем это, Татищев?
   – Да о твоих векселях, великий государь.
   – Каких таких векселях?
   – Да о тех, что ты дал купцам-персам и казаку.
   – Не давал я никаких векселей.
   – Врешь!
   – Ей-богу, не вру! На покупки я деньги у Власьева нынче взял. Скажи, Афанасий! Брал я у тебя нынче деньги?
   – Брал.
   – Ну, вот! Ты, Татищев, напраслину на меня возводишь.
   – Совсем ты изоврался, великий государь. Вот они, твои векселя. Их уже представили к оплате. А платить нечем. Всю казну ты порастряс, великий государь.
   И тут выступил боярин Мстиславский.
   – Векселя надо не принимать. Коли мы начинаем войну с турками, денег нужно с Ивана Великого, а у нас в сундуках дно просвечивает.
   – За деньгами я в Сибирь послал, – отмахнулся Дмитрий. – Нехорошо царя вруном величать. Приедут послы, а царь у вас – врун.
   – А ты не ври! – посоветовал Татищев.
   Дмитрий передернул плечами и, глядя поверх голов, сказал властно, четко:
   – Ян Бучинский, ты повезешь ответное письмо наисветлейшему пану Мнишку. Пусть поторопится с приездом. А ты, Афанасий, будешь просить короля Сигизмунда, чтоб дал свое согласие на отъезд из его пределов невесты моей Марины Юрьевны.
   С Бучинским у Дмитрия все уже было обговорено: старик Мнишек должен был выхлопотать у католического легата соизволение для католички Марины во время венчания на царство принять причастие из рук православного патриарха и чтоб ей позволено было соблюдать иные русские обычаи въявь, а католические втайне. Русские постятся в среду и в пятницу, католики не едят мяса по субботам. Русские женщины прячут волосы под убрус, польки же похваляются красотою причесок, баня для русских – вторая церковь.
   Дмитрий сидел опустив глаза и почти не слушал бояр, которые, по своему обыкновению, принялись истолковывать услышанное от государя. Он снова почувствовал страх. Ему здесь было страшно, в Кремле, не на базаре. Здесь! Те, кто уличают его во лжи, солгали сами себе, своему народу, своему Богу, своему будущему и своему прошлому.
   Он желал видеть около себя поляков, блистательных полек. Он желал снова быть в походе, в боях, лишь бы не в тереме, где из каждого угла на него смотрят. В углу никого, но смотрят. Уж не стены ли здесь с глазами?
9
   Посольства уехали. Быстро легла зима. Осенняя тьма растворилась в белых просторах, ночи стали серебряными, дни алмазными.
   Дмитрий снова ожил. В подмосковном селе Вяземы по его скорому приказу выстроили огромную снежную крепость.
   – А не поиграть ли нам в войну? – спросил своих бояр Дмитрий Иоаннович. – Чтобы брать настоящие крепости, нужно хотя бы уметь игрушечные одолевать. Поглядите на себя – мешки. Жирные, вялые. А ведь все вы – воеводы. Завтра выезжаем в Вяземы, я с моими телохранителями сяду в снежной крепости, а вы будете ее воевать.
   – Может, государь сначала покажет нам, неумелым, как это делается? – спросил неробкий Михаил Татищев.
   Годунов почитал Татищева за ум и деловитость. Посылал его к Сигизмунду объявить о своем воцарении. Мудрецом и воином проявил себя Татищев в Грузии. Привел под царскую руку караталинского князя Георгия, исполнив заодно тайное поручение найти для царевича Федора невесту, а для царевны Ксении жениха. Невесту Татищев углядел в дочери Георгия, в десятилетней Елене, а жениха в сыне Георгия, князе Хоздрое, которому было двадцать три года. Елену отец не отпустил, пусть в возраст войдет, а князь Хоздрой отправился в Россию, и быть бы свадьбе, когда б того Бог пожелал.
   Живя в Грузии, Михаил Татищев сразился с турками. Всего сорок стрельцов участвовало в битве под Загемой, но именно их дружный залп не только остановил турецкое войско, но обратил в бегство.
   – Ты прав, Михаил, – согласился Дмитрий с Татищевым. – Бояре пусть будут в осаде, наступать буду я. Драться снежками.
   С тремя ротами своей охраны, где командирами были француз Маржерет, шотландец Вандеман и ливонец Кнутсен, Дмитрий расположился у подножия сверкающей твердыни.
   Снежный замкнутый вал, сложенный из огромных глыб, высотою был с кремлевскую стену. Хрустальные башни из пиленого голубого льда сверкали алмазными зубцами, и жители Вязем дивились на чудо, которое сами и сотворили по воле царя для его царского величества потехи.
   Завороженный, как мальчишечка, сопли только и недостает до полного восторга, стоял перед сказочным замком царь Дмитрий.
   Он стоял один перед сверкающей белой горой, под взглядами тех, на кого вышел. Вся Дума, все князья с княжичами, вся старая домовитая Русь взирала на него с потешной стены.
   – А царевич-то в Угличе каждую зиму крепости на Волге ставил? – сказал боярину Василию Шуйскому, только-только привезенному из ссылки, боярин Михаил Татищев. Спросил и дышать перестал, ожидая ответа.
   Промолчал Шуйский. Снежки ощупывал, лежащие перед ним горкою. Глазки кроличьи, красные, реснички поросячьи, как щетинка. Личико остренькое, ни ума в нем, ни осанки. Положи ничто – оно ничто, поставь ничто – оно ничто. Фу! – и весь сказ.
   Человечек внизу поднял вдруг руку и что-то закричал веселым звонким голосом.
   – Чего? – не расслышал князь Василий, встрепенувшись и обращая свою куриную головку к Татищеву.
   – Говорит, что мы есть Азов!
   – Азов? – удивился Василий. – С чего бы то?
   – На Азов собираемся. Лета ждем. Придет лето, и айда!
   Дмитрий и впрямь звал выскочившие из снежных окопов иноземные свои роты – на Азов.
   – Возьмем нынче – возьмем и завтра. Нынче потеха – завтра дело. Азов! Азов!
   Размахнувшись длинной рукою, пустил тугой снежок в глазевших со снежной стены бояр.
   Точно в лоб! И кому? Бедный Василий Иванович затряс куриною головою, оглушенный, расшибленный. Сел. Заплакал.
   Многоязычный радостный рев одобрил меткость вождя. Армия Дмитрия, осыпаемая снежками, упрямо полезла на вал, отвечая редко, да метко.
   Дмитрий, прикрываясь локтем, озирал наступающих, их трудную медлительную поступь: ведь чтобы сделать шаг, нужно носком сапога пробить лунку для опоры. Засвистал вдруг в два пальца, тонко, пронзительно. И, когда все посмотрели на него, кинулся вверх, как огромный паук, опираясь на стену руками и ногами. И вот она, вершина. Дмитрия пхнули валенком в самое лицо. Опрокинулся, отпал от стены, но кошкой, кошкой перевернулся в воздухе и заскользил вниз, лицо держа к опасности.
   – На Азов! – крикнул он снизу, сияя озорной улыбкой. – Бей брюхатых!
   Блистающая туча прибереженных для решительного натиска, оледенелых снежков обрушилась на головы бояр. Где же почтенному устоять перед грубой молодостью? Бояре были сметены с вала, сшиблены вовнутрь крепости, в глубокий снег.
   – Хорошо! – кричал Дмитрий, стоя под стягом на валу. – Всем по чаре и по девке!
   И хохотал, глядя на разбитые в кровь рожи бояр.
   – Давайте-ка еще раз! Трубач! Отбой! Приготовиться ко второму приступу.
   Когда спустились с вала, к Дмитрию подбежал красный, потный Басманов.
   – У бояр ножи! Озлились – страсть, хотят насмерть резаться.
   Разгоряченное, счастливое лицо Дмитрия тотчас осунулось, стало серым. Повернулся и пошел к санкам.
   – Домой! Всем домой!
   Вечером новый деревянный дворец впервые принимал гостей. Золоченые паникадила, хрустальные фонари. Стены сплошь обиты, то золотою парчой, то бархатом, то тиснеными кожами или шкурами зверей. В парадной зале от стены к стене вереница высоких узких окон, украшенных изнутри и снаружи деревянною резьбою. Стены и потолок в голубых шелках, с россыпью цветов, таких живых с виду – не хочешь, а потрогаешь.
   Под великолепными стягами на возвышении новый трон весь в огне драгоценных каменьев, но легкий – жар-птица, опустившаяся в стольном граде Москве.
   Дмитрий в розовых, шитых розовым жемчугом сапогах с высоченными каблуками, в розовом кафтане, сверкающем розовыми каменьями, в высокой собольей шапке.
   В конце каждого танца вся зала низко кланялась государю, и он, принимая поклонение, приветствовал гостей поднятием обеих рук с раскрытыми ладонями. Вдруг посредине новой мазурки Дмитрий вскочил и бросился в ряды танцующих.
   – Шапку! Шапку! – Он стоял перед огромным поляком, посмевшим явиться в залу в головном уборе. – Я снесу твою голову вместе с твоими дурацкими перьями.
   Побледневший пан снял шапку, поклонился.
   – Он только что прибыл из Варшавы, государь! – подсказали Дмитрию. – Он не знает твоих, государевых, установлений.
   – Я сам знаю, что он знает! – рявкнул Дмитрий. – А ну-ка скажи, каков мой титул?
   – Наияснейший, непобедимейший монарх, Божьей милостью император, великий князь всея России, цесарь…
   – Твои знания достаточны. – Дмитрий улыбнулся, улыбнулись и все кругом, засмеялся, и все засмеялись. Легонько ударил по плечу провинившегося. – Служи мне – и будешь богат, знатен, счастлив.
   Быстро покинул залу. В боковой, совершенно еще пустой комнате зашел за изразцовую печь, повернул прибитые к стене лосиные рога, и пред ним отворилась потайная дверь. За этой дверью его ожидали только что доставленные из города для утешения и радости юные девы и зрелые красавицы. Они были уже приготовлены для встречи государя, всей одежды – прозрачные покрывала на плечи.
   – Сегодня в Вяземах я брал приступом снежную крепость, – сказал Дмитрий сурово и властно. – Наемный сброд легко побил, скинул со стен лучших людей России. Я спрашиваю вас, разве это лучшие люди, если они не знают воинского искусства и не могут постоять за себя? Я один возьму сейчас вас всех! Вы нарожаете мне воистину сильных и мужественных людей. Пейте вино, веселитесь. А ты, черноокая, первая докажи государю, что любишь его.
10
   Одна затея сменяла другую. На Москве-реке на льду поставили гуляй-город, тотчас прозванный «адом». Ряды телег, соединенные цепями, превратили в подвижную крепость – излюбленное оборонительное сооружение поляков и казаков. Телеги закрыли высокими деревянными щитами, а на этих щитах живописцы Оружейной палаты намалевали рогатые рожи, звериные оскалы, лапы с когтями, кочережки, щипцы, ухваты – и все это в языках пламени. Воистину ад!
   В щитах были проделаны амбразуры, из амбразур поглядывали серьезным оком пушки.
   Пошла потеха для всей Москвы. Московские дворяне обороняли табор, польские роты дворцовой стражи брали его приступом.
   Дмитрий, сидя возле окна своего нового дворца, высокого, поднятого над кремлевскими стенами, наблюдал за военной игрой.
   – Сильны, как медведи, но ничего не умеют, – без досады сказал Дмитрий собеседнику патеру Савицкому. – Для того я и послан Богом к ним, чтобы научить умному.
   Патер прибыл к Дмитрию тайно: католическая церковь ждала, когда же ее ставленник, исполняя тайный договор, приступит к обращению России в католичество.
   – Вы сами видите, – продолжал Дмитрий, – выучку войска я начинаю с малого, с игры. Дворяне перенимают польское военное искусство, переймут дворяне – переймут и стрельцы. Так и с религией. Я согласен с вами: иезуитский коллегиум в Москве необходим. Я уже отдал распоряжение приглядывать способных к наукам детей, которых всех возьму на свое царское содержание.
   Вскочил, захлопал в ладоши.
   – Отбросили! Отбросили и погнали! – Повернулся к патеру. – Радуюсь, что русские бьют мою польскую стражу. Наука идет на лад. Ваша наука. Только хорошо ли это, что мои бьют сугубо моих?
   Патер молча перекрестил Дмитрия. Он был молчун, этот Савицкий. Дмитрию приходилось самому заводить и вести разговоры, его тревожило умное иезуитское молчание.
   – Я очень прошу прислать мне список государств и городов, которые изъявили бы желание принять наших юношей для обучения наукам и теологии. Я готов направить в Европу тысячи моих надежд. Робкий Годунов не посмел послать за науками более десяти человек, я пошлю тысячи. Только тогда и можно будет говорить о преобразовании византийского православия в римское католичество.
   Когда патер удалился, Дмитрий сказал Басманову, хотя тот не был во время беседы. На всякий случай сказал:
   – Спят и видят, чтоб мы папе римскому поклонились, Сигизмунду зад целовали. А мы у них еще всю Западную Русь отхватим. Помяни мое слово! Пойдем с победой с турецкой стороны, да и завернем ненароком.
   Басманов слушал царя вполуха, у царя что ни день, то новый прожект.
   – Государь, я пришел сказать об одном чудовском монашке. Распускает слух, будто ты есть Григорий Отрепьев, он тебя грамоте обучал.
   – Я учителей за морем ищу, а их дома хоть отбавляй. Давай отбавим. – И стал черным. – В прорубь негодяя! В черную, в ледяную, навеки!
   Покачал головой, засмеялся, а в глазах ужас зверя.
   – Чудовских болтунов – в Соловки! Всех! Одного игумена Пафнутия не трогай. Он человек умный. Других монахов наберет, лучше прежних. Монахам молиться надо, а они болтают. Кыш сорок из Москвы! Кыш!
   В белой епанче поверх белой шубы, в белой песцовой шапке, в белых сапогах, он стоял со своими белыми телохранителями на белом снегу и глядел сверху, как на льду Москвы-реки суетятся палачи. На утопление государева недруга, чудовского монаха, были приведены для вразумления еще четверо, все ретивые, памятливые.
   С монаха сняли черную рясу, чтоб лишних разговоров не было, коли всплывет. Стали обряжать в саван. Монах корчился, не давался, тогда его толкнули в прорубь в чем мать родила.
   И ни звука.
   Дмитрий в струнку тянулся, словно ждал голоса с того света. Ни звука.
   И тут запричитали, забубнили молитвы те, кого вразумляли. Проклятия зазвенели, круша ледяной воздух.
   Казнью распоряжался Басманов. Его голоса не слышно было, но черные, портившие белый снег птицы стали убывать и убыли.
   Вершившие суд тоже ушли. Остался лишь черный глаз на белом лике белой русской земли.
   И ни звука.
11
   А на следующую ночь во дворец Дмитрия за его жизнью пришли трое. Дмитрий был в опочивальне с Ксенией. Его тянуло к этой юной женщине, как к райскому яблочку. Она и была таким яблочком, тем запретным плодом для смертных, о котором помыслить и грешно и смешно. А он помыслил. Не о царевне, о царстве. И отведывает царские плоды. Власть – она хоть и зрима, да осязать ее нельзя. Иное дело Ксения – образ попранного царства, образ взлета.
   – Ты со мной, а думаешь не обо мне, – укоряла Ксения своего насильника, который был смел даровать ей, обреченной на вечное девичество, бабью радость.
   Она не могла не желать убийцу матери и брата, погубителя царства и сокровенной души. Ненавидела и ждала, молила смерти ему и себе и расцветала под его ласками, как дурман-трава.
   – Ты ждешь не дождешься свою пани Марину! – бросала она ему в лицо, пылая гневом, и тотчас внутренним оком видела себя гиеной, пожирающей падаль.
   – Бог с тобою! – весело врал он. – Я познал тысячу женщин, и ни одна с тобою не сравнима. Маринка – хуже щепки. Видела цыплят без перьев, так это Маринка и есть.
   – Но ей быть в этой постели, а мне в монастырской.
   – Сама знаешь, царь себе не волен. А у меня есть мои долги. Я их плачу и пла́чу.
   Он и впрямь принялся вдруг капать ей на грудь слезами, самыми настоящими, и она тоже расплакалась, и тут затопали перед дверьми, звякнуло оружие. Дмитрия сдуло с постели, как сквозняком. Натянул штаны, сапоги, схватил алебарду.
   – Ко мне! – Из потайных дверей вбежали стрелецкие головы Брянцев и Дуров. – Кто? Сколько?
   – Неведомые. Трое.
   – Где они?
   – Побежали!
   – Искать! – И сам кинулся к дверям.
   И нашел. Возле домашней церкви на имя Дмитрия. Окруженных стрельцами, исколотых, изрубленных, но живых.
   – Пытать! Кто послал?
   Покусившихся на жизнь царя поволокли, кровавя полы, в пыточную, но многого узнать не успели: перестаралась стража. Одного, однако, опознали: служил в доме дьяка Шеферединова.
12
   Утром Басманов предстал перед государем с провалившимися глазами, потухший, потерявший голос.
   – Всю ночь бился над Шеферединовым, изломал мерзавца, все жилы ему повытянул, гадит от боли и страха, но ни единого имени не назвал.
   – Значит, заговора нет! – беспечно откликнулся Дмитрий.
   – Есть заговор! Спиной чую. К Шуйским. К Шуйским, хоть к Ваське, хоть к братцам его спиной поворочусь – вся спина в мурашках.
   Дмитрий сидел у подтопка, на огонь глядел. Нагнулся, взял кочергу да и закрутил ее винтом, как веревку.
   – Шеферединова больше не трогай, отошли куда-нибудь. Васька Шуйский плюгав в цари лезть. Неводок он плетет, но такого плетения, как мое, ему не сплести. Дарю на память. – Басманов принял кочергу. – Ступай отоспись.
   Басманов поклонился, сделал шаг, другой, но не ушел.
   – Не люблю, государь, огорчать тебя, но не сказать нельзя.
   – Скорее скажешь – скорее забота отлетит.
   – На Волге объявился Самозванец. Величает себя Петром, сыном государя Федора Иоанновича.
   – Какие люди с Петром, сколько их? – спросил Дмитрий, щуря глаза.
   – Тысячи три-четыре. Терские казаки, донские, всякие шиши. Сам он тоже из казаков, имя его Илейка.
   Дмитрий закрыл подтопок, встал, потянулся, улыбнулся.
   – Кто он мне, Петя? Родной племянничек? Я, Басманов, скучаю без родственников. Отоспишься, пошли ему моим именем милостивое приглашение. Ласково напиши. На золоте буду потчевать уберегшегося от козней Борискиных. Напиши, пусть к свадьбе моей поторопится.
   Басманов моргал воспаленными глазами, но ушам своим верил. Как понять царя? Иной раз на сажень под землей видит, а иной раз слепее крота.
   Не слеп был Дмитрий Иоаннович, но все для него сбылось как в сказке. Верил – Бог стоит за его плечами.
   Простившись с Басмановым, пошел на Москву-реку.
   Поискал глазами прорубь и не сыскал. На льду шла старомосковская потеха: медвежатники выходили ломаться с медведями. Уже стояла на льду особая клетка для боя со зверем один на один. Всего оружия рогатина да нож за сапогом.
   Зверя уже пустили. Грива впроседь, каждая лапа с коровий окорок.
   Дмитрий отодвинул от дверцы снаряженного к бою медвежатника. Взял из рук его рогатину, и – стража ахнуть не успела, а царь уж был за железными прутьями.
   Медведь замотал башкой, взревел, поражая ужасом каждого, кто был на реке, поднялся на дыбы. Тут-то и ударил его Дмитрий Иоаннович. В самую грудь – и держал, держал, пока билась в агонии эта лесная жуть. Вышел из клетки и, как ведьмак, принялся искать глазами, кого ему нужно было. И нашел! Уж чего ради, но был на той потехе боярин Василий Иванович князь Шуйский.
   Стал перед ним Дмитрий. Волосенки от пота на голове слиплись, рот углами книзу, в глазах такая тоска окаянная, что боярин-князь принялся кланяться царю, да так истово, что бородою снег мел.
   – Шкуру тебе дарю, – сказал Шуйскому государь и, взгромоздя на голову высоченную свою шапку, помчался во дворец, тихо хаживать не умея.
13
   Как же это так? Написанное за тридевять земель, на чужом языке, для глаз немногих посвященных, соединившихся ради столь высокой, наитайнейшей мысли, что само божество становится ее заложником, когда все рассчитано на пять колен вперед, – как оно, неотвратимое для народа, приносимого в жертву, недоступное для его ушей и ума, вдруг производит беспокойство среди мужичков и баб, простых, как свечка, и подвигает их запалить ту свечку свою и сгореть.
   Где дьяку Тимохе знать латинские промыслы римского папы? Трубами органными не соблазнялся, костелов не видывал. И уж слыхом не слыхал о письме Павла V царской невесте Марине Мнишек!
   Папа прислал Марине письмо после ее обручения с царем Дмитрием, для католички драгоценное и святое: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике Господнем!.. Да родятся от тебя сыны благословенные, каковых желает святая матерь наша Церковь».
   Обручение происходило в Кракове, в присутствии короля Сигизмунда, его сына принца Владислава, его сестры Анны, шведской королевы. Место жениха пришлось занять царскому послу Афанасию Власьеву. Чувствовал он себя дураком и грешником – не смог унять вздохов, когда дошло дело до жениховых подарков, – все ведь от России отымалось, от казны ее худоватой. Подарки были один чудеснее другого: золотой корабль, золотые бык, павлин, пеликан, часы, возвещавшие время игрою флейты и труб. Три пуда жемчуга, чуть не тысяча соболей, самых превосходных, парча, бархаты, чаши, кубки, одно перо из рубинов чего стоило. Да ведь и корона на Марине была не из польских, не из Мнишковых тощих сундуков.
   Ни о чем этом не ведал Тимоха. Но однажды, отходя ко сну, загляделся он на икону Спаса Нерукотворного, на огонек в лампаде. Пробудившись, к еде не притронулся, пост держал семь дней, и были ему те дни как единый час.
   Исповедался Тимоха в Казанской церкви, причастился Святых Тайн, попрощался с домашними и пошел в Думу. И, войдя в Грановитую палату, подождал, пока князь Мстиславский закончит рассуждать о похвальном желании государя идти вместе с польским королем на крымских татар, дабы избавить христиан от вековечного бедствия. Едва умолк, Тимоха вышел на середину палаты и, не поклонившись Дмитрию, указал на него рукою, в самую грудь: