И очень убедительно скрючился, став похожим на двойку в дневнике второгодника Добронравова.
   – Что касается меня, то я чувствую себя абсолютно здоровым, – молвил Профанов, опережая притязания Подстаканникова. – Сами понимаете, это крайне подозрительно. Надо немедленно обратиться в поликлинику и начать всесторонние обследования.
   Фома Ильич огорченно вздохнул и сел – в такой вальяжной позе, что грех и беспокоить.
   Да, такой парадоксальной ситуации не знали современники и летописцы Геракла. Вот он, легендарный герой. В ста лицах. А в одном лице, персонально – увы, нет его. И негде взять.
   – Итак, никакого Геракла под номером два, три, сто тринадцать и так далее пока не предвидится, – злорадно заключил Подстаканников. – Тогда – до лучших времен. А лучше – навсегда.
   И он демонстративно закрыл буфет на ключ.
   Неужели не прорвемся? Неужели амба?
   Но мы верили, что на Самарской Луке всегда есть место диву. И оно произошло. Нет-нет, это не легенда. Это – быль.
   Едва ключ в замке буфета щелкнул, словно бесчеловечная гильотина, и мы невольно схватились за горло, как вдруг…
   С небес прозвучал чистый и звонкий голос нашего ангела-хранителя:
   – Атас! Вижу второго Геракла!
   И мы узрели дивное видение…
* * *
   Если точно, то сначала раздались громы небесные. Мы вздрогнули и даже повскакали с мест. И вот тут услышали вещий глас:
   – Ата-ас!
   И узрели дивное видение. На полу у фамильного дивана Подстаканниковых лежал туго набитый мешок. Откуда он взялся? Очевидно, был сброшен с небес. Но без парашюта. Поэтому и приземлился, как пятитонная бомба.
   Что же такое послало нам небо? Несколько пар рук мгновенно подняли, точнее даже, вознесли мешок. Перед нами действительно был… второй Геракл.
   Какой-нибудь москвич наверняка истолковал бы это видение неверно. Дескать, это же всего-навсего сторож Еремей Васильевич Хлюпиков. Он, очевидно, дремал в своей подсобке, и его, очевидно, куснула шальная колдыбанская муха. Несчастный, не помня себя от боли и решив, что на него напал медведь, рванул на выход, зацепился ногой за порог и, пролетев через весь зал, ударился лбом о диван, произведя при этом звук, напоминающий гром.
   «Короче, это всего-навсего ночной сторож», – сказал бы горе-аналитик.
   «Пузатое чудище, которому никогда не быть героем», – заявил бы скептик.
   «А если и быть, то разве что в телеконкурсе толстяков», – подытожил бы циник.
   Все вроде бы так. Но если посмотреть на вещи по-колдыбански, то есть истинно?
   Удивительная брезентовая плащ-палатка, из которой Геракл выскочил бы, как из русской парной. Резиновые болотные сапоги, в которых у героев Эллады засвербила бы их пресловутая ахиллесова пята. Багор, рядом с которым грозное копье Афины выглядело не более чем школьная указка, надломленная о загривок шалуна Антоши. И, наконец, такой дивный фонарь во весь лоб, какому позавидовали бы даже разбойные волжские атаманы, хотя во время своих дружеских разборок дубасили друг друга и веслами, и двухпудовыми безменами…
   Но главное диво, которого еще не видел свет, – это Хлюпиков сам по себе. Много лет, кажется всю свою жизнь, он бессменно нес трудовую вахту в кинобудке Дома культуры сажевого комбината. Передовой киномеханик был истовым поклонником «высокоидейного» советского киноискусcтва. На таких пропагандистских фильмах зрители всегда скучали. Но горе им, если они забывались до того, что их малосознательный гвалт достигал слуха киномеханика. Тогда экран гас, зато зажигался свет в зале и на сцене появлялся возмущенный Хлюпиков. Точнее, сначала появлялся его живот, а затем уж и он сам. Затем раздавался голос, которым говорят партийные трибуны, экстрасенсы или просто сумасшедшие. По крайней мере, с экрана.
   – Что все это означает? – изумленно вопрошал зал Еремей Васильевич. – Уж не означает ли все это, что, соприкасаясь с высокими идеями, вы не испытываете восторга и ликования? Соприкасаться с высокими идеями и не испытывать восторга и ликования? Это не укладывается в моей голове.
   Брови его тряслись, как ветви жигулевских елей при урагане. На лбу появлялась глубокая складка, напоминающая очертания Самарской Луки. Шаровары шириной с Черное море начинали спускаться ниже пупка.
   – Мне стыдно за вас! – объявлял Хлюпиков согражданам. – Сейчас я снова покажу вам эпизод, который вызывает грусть. Здесь надо горестно плакать. Потом повторим то место, которое вызывает радость. Здесь попрошу радостно смеяться. Затем состоится повторный показ удивительных кадров, где положено горестно плакать и радостно смеяться одновременно. Только не перепутайте, пожалуйста, иначе до вас не дойдет высокая идея фильма. Впрочем, не беда, если такое все же случится. Тогда мы повторим весь фильм целиком. И вы обязательно будете плакать и смеяться там, где надо, а под конец испытаете восторг и ликование…
   Истинные колдыбанцы, само собой, никогда не появлялись у Еремея Васильевича. Само собой, он никогда раньше не заглядывал в «Утес». Хлюпиков знал только свою кинобудку и, естественно, совсем не знал действительности. Видел только свой экран и, естественно, проглядел тот момент, когда пришли другие времена. Он был несказанно удивлен, почему это вдруг вместо высокоидейных советских фильмов ему подсовывают для показа набор голливудских боевиков, триллеров и эротических лент.
   – Что все это означает? – вопросил он свое начальство. – Уж не означает ли все это, что в нашем Доме культуры окопалась и нашла себе приют низкопробная безыдейщина? Я ужасаюсь при мысли, к чему это может привести. Сначала наш Дом культуры, потом весь Колдыбан, потом все Среднее Поволжье, а там уж и весь мир станут смотреть низкопробную безыдейщину.
   Дело дошло даже до мэра Поросенкова.
   – Продукт минувшей эпохи, – характеризовал тот Хлюпикова. – Инвалид советской пропаганды.
   Тут бывший секретарь горкома по идеологии, видимо, вспомнил, что именно он и его подручные превращали нормальных людей в таких вот инвалидов, и не без гордости заметил:
   – Ох и почудили мы в добрые советские времена!
   И повелел городскому отделу здравоохранения оформить Хлюпикову две инвалидности. По линии головы и по линии туловища. Чтобы были противопоказаны как умственные, так и физические нагрузки.
   Выйдя на пенсию, Хлюпиков стал сторожем-совместителем. Все три точки, которые Хлюпиков принял под охрану, находились рядом на берегу Волги. От зари до зари стоял он на откосе в диковинном облачении, которое, по его мнению, надлежало иметь образцовому волжскому сторожу. На нем была огромная брезентовая плащ-палатка до самых пят и с капюшоном. В правой руке он всегда держал огромный багор.
   Он неотрывно смотрел вдаль. Перед его взором явно был не окружающий мир, а только родной и милый сердцу экран. Трудно сказать, что именно видел на нем Хлюпиков, но время от времени он то плакал, то смеялся, а иногда плакал и смеялся одновременно…
   Хлюпиков всегда присутствовал на наших философских заседаниях. Однако никогда не участвовал в них. Он молча восседал или возлежал вверх животом на диване. В определенный момент по знаку Подстаканникова он поднимался, уходил в подсобку и появлялся оттуда уже в своем фирменном облачении. По знаку того же Подстаканникова он выходил на середину зала и объявлял нам: «Ваше время вышло. Точка закрывается». Затем для убедительности он со всего размаху, как Дед Мороз посохом, ударял багром по полу. Бух!
   Ух! – отзывались эхом седые Жигули…
   Однажды наш удивительный сторож не выдержал и выступил перед нами.
   – Достопочтенные мои земляки! – выйдя на середину зала, воскликнул он таким проникновенным голосом, какого не услышишь даже от жены в день получки. – Стоя на крутом волжском берегу и купаясь в лучах восходящего солнца, я часто беседую с матушкой Волгой на всякие важные темы.
   – Ну-у-у? – слегка обалдели мы от неожиданности.
   – Я поведал Волге-матушке о том, что вы неустанно ищете истину о смысле жизни и вдохновенно мечтаете прославить то малое, но достойное заведение, которое является пристанищем вашего уважаемого коллектива, – продолжал удивлять «Утес» ночной сторож. – Волга отвечала, что иного и не ожидала от своих верных сынов, но… пора бы вам приступить к великой думе не только о себе, но и о своем времени.
   – Ну-у-у, – еще больше обалдели мы. – А что, есть какая-то необходимость ломать голову на предмет нашего времени?
   – Разве вы не видите, какое время стоит сейчас на нашем дворе? – укоризненно вздохнул Хлюпиков. – Не то время. Совсем не то.
   – Я много повидал в своей жизни, – заговорил он голосом заэкранного диктора, будто озвучивал свои любимые «высокоидейные» фильмы. – Каждая эпоха имеет своих благородных героев, о которых восхищенные современники и потомки слагают красивые и поучительные легенды. Такой была и советская эпоха, из которой мы с вами вышли, не так ли?
   – А что сейчас? – вскричал оратор голосом партийного трибуна или даже экстрасенса. – Ни великих дел, ни подвигов; ни героев, ни легенд. Каждый думает только о себе, все живут только в свое удовольствие. И ладно бы потехе час. Но это, как я погляжу, продолжается вот уже целый год!
   Хлюпиков на миг оторвался от потолка-экрана, чтобы встретить на наших лицах понимание. «Дело в том, что вот уже целый год, как ты вышел из своей кинобудки в жизнь», – хотели мы вставить небольшой комментарий, но не успели.
   – Что все это означает? – грозно вопросил обличитель низкосортных времен и нравов и снова уставился в потолок. – Уж не означает ли все это, что наши современники намерены продолжать думать только о себе и жить в свое удовольствие и дальше? Год, два, пять лет, десять… всю жизнь. Но тогда о чем они будут рассказывать своим внукам и правнукам? Внуки и правнуки будут зажимать уши или сразу же заснут, едва наши современники раскроют рот, чтобы поведать о своем времени. «Ну и время, – скажут внуки и правнуки. – Собственно, и не время это, а так… никчемное, никудышное безвременье».
   – Бесславие! – вскричал знаток кинобаек, потрясая багром. – Полное бесславие ждет нашу с вами эпоху. Канет она в реку забвения Лету. И это тем более ужасно, что так начинается двадцать первый век и третье тысячелетие. Уж не означает ли все это, что коварное безвременье вознамерилось воцариться навечно?
   – Родная эпоха гибнет, – перешел на трагический шепот печальник двадцать первого века и третьего тысячелетия. – Родная эпоха взывает о помощи.
   Вот такие пироги. Если честно, нам очень хотелось зажать уши или хотя бы вздремнуть, но мы выслушали удивительного оратора, как и полагается деликатным людям, с широко раскрытым ртом. Более того: в силу своей колдыбанской отзывчивости посочувствовали эпохе и даже предложили мудрое решение проблемы.
   – Надо срочно дать телеграмму в Москву. Прямо в Кремль! – предложили мы. – Разумеется, наложенным платежом, то есть за счет Кремля. И само собой – без обратного адреса.
   – Эх, Москва! – горько усмехнулся трижды сторож. – Москва-то и занесла к нам всемирную заразу безвременья.
   – Что же делать? – воскликнули мы, в угоду гражданским чувствам нашего земляка уподобляясь Чернышевскому.
   Хлюпиков словно ждал такого вопроса.
   – О сыны Колдыбанщины! – молвил он значительно. – Прежде чем ответить вам, я должен напомнить, где нам выпало жить.
   Хлюпиков напомнил, что нам выпало жить на Самарской Луке.
   – Старинные волжские предания гласят, – заговорил он в стиле сказителей-былинников, – что Самарская Лука – это особый поворот в судьбе Волги.
   Оказывается, однажды к великой русской реке, самой большой реке в Европе, обратились ее меньшие сестры. Дескать, смотрим на тебя и ахаем от ужаса. Мы-то все благополучно впадаем в открытые, благополучные моря благополучного Атлантического океана. И только ты одна – в закрытое и мрачное Каспийское море, наглухо отделившееся от всего мира.
   «Зачем тебе это надо? – уговаривают Волгу меньшие сестры-реки. – Беги от своей горькой судьбы! К нам. В нашу благополучную Атлантику».
   Послушалась было Волга чужого совета, повернула свои воды на запад, помчала в далекий прекрасный океан, но… Вдруг открылась ей удивительная, совершенно особая истина. Узрела она, что в благополучной Атлантике хорошо не всем. Хорошо самым обычным рекам. А ей, великой и могучей Волге, тесно там. Тесно, мелко, невольготно.
   Что останется от нее, великой Волги, в этих крохотных, игрушечных западных краях? Речушка. А то и вовсе ручеек. Значит, будет Европа без могучей, хотя пусть и горемычной, реки. Ради чего? Ради одного маленького, благополучного ручейка?
   Нет, так не годится. Европа без великой Волги – не Европа. А без Европы и весь мир уже не тот. Значит, негоже убегать от своей судьбы! Да и кто сказал, что она, Волга, горемычная? Ведь ей и только ей дана Русская равнина, самая большая на всей планете. Вот где простор и раздолье! Вот уж где можно разгуляться на воле! Лучшей доли и не надо.
   И развернула Волга свой бег обратно. Да на радостях крутанула аж на пятьсот градусов с лишним. А то и на всю тысячу. Разошлась, разгулялась, удалая сорви-голова. Знай наших!
   Смотрит на нее весь природный мир и ахает. Но уже по-другому. С восторгом и ликованием. Ах, Волга! Нет такой другой реки и не будет. Краса наша Волга! Будь всегда такой!
   Вот такие пироги и в придачу пышки. Нам стало ясно, отчего диковинная фигура в плащ-палатке плачет, стоя на крутом берегу, и одновременно смеется. Пугая и окрестное ночное жулье, и бедовых колдыбанских собак, и даже совершенно отпетых жигулевских волков, проживающих в заповедных лесах на другом берегу…
   Помнится, мы даже помолчали с полминуты в знак уважения к благородным чувствам нашего сказителя, которому Гомер и Гюго годились только в подметки. Да и то в переносном смысле, потому что болотных резиновых cапог с подметками не бывает.
   Потом мы деликатно покашляли.
   – Еремей Васильевич! Очень рады за Волгу-матушку, но какое отношение все это имеет к нам?
   – Достопочтенные сыны Колдыбанщины! – молвил Хлюпиков с интригующей интонацией. – Давайте же обратимся к Волге-матушке за материнским советом!
   Откровенно говоря, во время своих философских бдений мы никогда не испытывали еще такой потребности, а если бы и испытали, то все равно увидели бы только закопченные окна. Следовательно, в какой стороне находится Волга, нам было не известно. Но мы не растерялись и последовали взглядом за рукой нашего лоцмана, которая, однако, ткнула почему-то в потолок. Неужели Волга находится там? Вот те раз…
   – О, Волга-матушка! – воззвало ее доверенное лицо в болотных сапогах. – Твои верные сыны думают великую думу о времени и о себе. Открой им на этот предмет особую истину.
   В зале воцарилась мертвая тишина. Даже реактивные истребители, то бишь колдыбанские мухи, замерли буквально на лету.
   – Чу! – поднял вверх свой жезл-багор доморощенный оракул. – Волга-матушка речет. Слушайте, затаив дыхание!
   Древние эллины на нашем месте укатились бы под стол. Современные москвичи – закатили бы под стол удивительного оратора. Мы не сделали ни того, ни другого только потому, что нам было крайне любопытно, что же нам хочет поведать матушка Волга.
   – Волга-матушка речет, – объявил докладчик, – что начало спасения эпохи должно быть положено на Самарской Луке. Ибо только ее верные сыны-колдыбанцы способны, как и она, Волга, на такой лихой и бескорыстный подвиг, от которого ахнут современники. Ахнут и последуют их вдохновляющему примеру. Сначала – весь Колдыбан, за ним – все Среднее Поволжье. Потом Урал, Сибирь, Дальний Восток. Наконец и Москва спохватится и вернется на правильный путь. А тогда уж и весь мир, все нынешнее поколение воспрянет от тяжкого сна безвременья, от его пустоты, мелочности, обыденности…
   – Вам, удалые земляки, выпала честь стать легендарными героями века! – воскликнул ходатай и заступник эпохи. – Вот какую удивительную истину открывает нам матушка Волга. Благодарные современники и восхищенные потомки назовут ее Особой Колдыбанской Истиной. Все три слова – с большой буквы. Поздравляю вас!
   Вот так, читатель. Ты еще раз убедился, что на Самарской Луке даже ночной сторож-совместитель умеет под настроение загнуть так, что сама большая наука не знает, куда выплывать. Разве что только к барной стойке.
   И если бы наш вдохновенный выступальщик призвал спасать эпоху после первого стакана, мы, естественно, гаркнули бы без всяких сомнений: «Как пить дать!» Случись это между вторым и третьим стаканом, мы с интересом вопросили бы: «А как дать пить?»
   Но Хлюпиков взялся бить в набат после третьего стакана. Когда истинным колдыбанцам уже не до истины. Поэтому мы дружно поднялись и «закруглили» эпохальную проблему с известным колдыбанским тактом:
   – Спасибо за интересную информацию, Еремей Васильевич. Передайте Волге-матушке, что мы очень тронуты ее доверием, но… здесь и сейчас наше время вышло.
   И дружно разошлись по домам…
   Но на этот раз, здесь и сейчас, был как раз момент истины. Барная стойка властно звала нас к себе. Перед нами стояло живое диво, которого еще не видел свет. Мы вспомнили, как однажды оно вещало нам, что время ждет новых героев. Нелепо упускать счастливый случай, если его посылает сама судьба.
   – Прошу всех встать! – рявкнул Самосудов.
   Зал дружно отсалютовал стульями и табуретками, и старший лейтенант колдыбанской милиции, отдав по-военному честь гражданину с юпитером во лбу, четко, как на плацу, рапортовал:
   – Товарищ волжский Геракл номер один! Разрешите доложить. Рота ваших соратников, тире волжских Гераклов под номерами два, три, четыре и так далее, всего в количестве ста единиц выстроена и готова торжественно приветствовать вас.
   – Приветствуем! – заорала рота Гераклов-резервистов.
   – Поздравляем!
   – Здравия желаем!
   При каждом слове в его адрес растерянный Хлюпиков дергался, как будто его расстреливали в упор.
   – Но я… инвалид! – выкрикнул бедняга. – Мне запрещены всякие физические и умственные нагрузки.
   – Подумаешь, проблема! – возражали мы. – Всё за вас будут делать сто замов. Вам придется исполнять только представительскую функцию и принять на себя сладкое бремя нашей общей славы. Стойте, как монумент на пьедестале, – вот и вся ваша работа. Можете даже лежать на диване. Тоже как монумент.
   – Но мне… в сентябре надо ехать на курорт в Ессентуки, – пропищал болезный. – У меня дача запущенная. Мне вообще некогда.
   – Тоже хорошо! – заверили мы. – Значит, вы будете исполнять обязанности героя временно. Месяц. А то и неделю. Может, даже всего пять минут. И не надо оформлять на вас медицинский полис, делать отчисления в пенсионный фонд. Даже без трудовой книжки обойдемся.
   – Но у меня фамилия… совсем не героическая! – всхлипнула жертва удивительного колдыбанского почина. – Хлюпиков не может быть славным героем.
   – Совсем отлично! – обрадовались мы. – Значит, дадим вам геройский псевдоним. Жигуль Волгович. Или Вольга Жигулевич. Нет, не так. С Самарской Луки – значит, Лука Самарыч.
   – Но я… – предпринял было последнюю попытку дезертировать из сонма великих героев сторож-инвалид.
   – На пьедестал! – рявкнул хор вторых Гераклов.
   Сильные руки подхватили своего вожака, атамана, главаря, предводителя, а по-английски, по-китайски, по-индейски – лидера, шефа, бонзу, вождя племени и т. п. Подхватили и водрузили на старый допотопный табурет.
   – Вот он, наш новый колдыбанский супергерой! – возгласил флагманский квартет. – Бесстрашный и благородный спасатель обездоленной эпохи. Без пяти минут легендарный.
   – Как пить дать! – возликовал зал. Все ринулись к барной стойке.
   – Нет-нет-нет! – истошно завопил Подстаканников. – Это же балаган! Здесь нет Луки Самарыча! Это Еремей Васильевич!
   – Я налью вам ваш третий стакан. В долг. До получки. До премии. До скончания веков.
   – Вы же умрете, если не выпьете! Пейте на здоровье. Но…
   – Просто так. От нечего делать. Не надо безумствовать. Хватит. Остановитесь!
   Если откровенно, то, возможно, и надо было остановиться. Москвичи, эллины и даже олимпийские боги остановились бы. И выпили бы просто так. Тем более в долг до скончания веков.
   Но… в нас вдруг заговорила кровь предков. Наши деды и прадеды никогда не поднимали третий стакан «от нечего делать». И уж тем более – в знак капитуляции. Третий стакан для истинных колдыбанцев – свидетельство их очередной удивительной победы. И если мы нарушим эту традицию, уйдем от нашей барной стойки (она же – источник истины), как простые бездельники-собутыльники, если мы сдадим нашу удивительную потомственную игру, то что скажут о нас внуки и правнуки?
   К тому же на Самарской Луке (ты помнишь, читатель?) верят на слово. В первую очередь самим себе. Мы сказали: вот герой. Значит, это герой. Мы верили в это уже на сто процентов. А может, и на тысячу.
   – Здесь и сейчас нет Еремея Васильевича. Здесь и сейчас – Лука Самарыч!
   Трудно восстановить, кто произнес эти слова. Может быть, все разом. Но совершенно точно, что вслед за тем грозный милицейский офицер Самосудов расстегнул кобуру и решительным жестом выхватил… Нет, конечно же, не пистолет, которого там сроду не было. Не пистолет, но куда более грозное оружие. В данном случае – десятирублевую купюру. Затертую десятку, которая хранилась в таком удивительном тайнике, очевидно, на самый черный день или же на самый светлый праздник. Затем Самосудов снял и положил на «пьедестал» милицейскую фуражку, одновременно опустив в нее свой заветный капитал.
   – Здесь и сейчас – Лука Самарыч! – подтвердил гроза женского отделения бани № 1 Безмочалкин.
   Он вынул из своей элегантной сумочки шикарный седовласый парик, который всегда надевал перед входом в женскую помывку, а из парика вытащил свой энзэ. Купюра Безмочалкина была новенькой до хруста. Видать, предназначалась для соблазнения прекрасных купальщиц.
   Производитель педагогического брака Молекулов держал заначку в своем противорадикулитном поясе из собачьей шерсти, и потому от его приношения за версту несло и овчаркой, и пуделем, и дворнягой.
   У пропагандиста ломоносовских и ньютоновских научных задов Профанова клад находился, естественно, под пяткой, конкретно – под стельками ботинок. Причем это хранилище было оборудовано так давно, что уже побывало в ремонте, и ничего не ведающий сапожник приколотил купюру в нескольких местах к подметке.
   И вот милицейская фуражка, в которой гордо лежат трешницы, пятерки, десятки и даже одна полусотня, торжественно водружается на барную стойку, прямо перед носом нигилиста в седьмом поколении Подстаканникова.
   Изумленно взирает на нее нигилист. Неужто сбылась вековая мечта колдыбанских буфетчиков, неужто завсегдатаи «Утеса» выпьют третий стакан не в долг, а на свои?
   – Внуки и правнуки, бармены в восьмом и девятом поколениях, не поверят, – бормочет Подстаканников. – Я должен сохранить это вещественное доказательство для потомков.
   Он вытрясает содержимое милицейской фуражки в сейф и торопливо захлопывает его, будто прячет подвески французской королевы. Затем Подстаканников оборачивается к барной стойке. Впервые рука нашего бармена дрожит от волнения. Тем не менее истинный напиток он разливает в край, не пролив ни одной капли.
   – В этом мире, Юрий Цезаревич, – многозначительно молвил флагманский столик, – всё – балаган. Но… балаган балагану – рознь. Здесь и сейчас – наш балаган.
   – Предоставляем вам особую честь провозгласить особый тост. За Луку, за нашего Самарыча.
   Подстаканников мнется и обращается к человечку на табурете:
   – Что скажете, Еремей Васильевич?
   – Но я… – начал было человечек.
   Однако находчивый Лещев-Водолеев уже сунул ему прямо под нос чудодейственный документ. Это был фирменный бланк ПОПа «Утес». Штамп и круглая печать на нем проставлены заранее. Такими бланками завсегдатаи достославного заведения-сарая обеспечены испокон веков. На тот случай, когда обслуживаются в кредит. Вы догадались: речь идет о долговой расписке «по всей форме».
   На сей раз эта ужасная бюрократическая бумага служила благородным целям.
   – Решение общего собрания, – торжественно объявил Профанов и громогласно зачитал содержание документа.
   «1. Породить второго Геракла – народного героя Самарской Луки.
   2. Наречь его былинным именем: Лука Самарыч.
   3. Ответственность за создание легендарной славы Луки Самарыча возложить на его заместителей-соратников.
   4. Бремя легендарной славы возложить персонально на самого героя.
   5. Временно исполняющим обязанности (врио) бесстрашного и благородного Луки Самарыча назначить ночного сторожа Хлюпикова Е. В.».
   Ну? Всё чин чином. На бланке. С круглой печатью. Как в старые советские времена.
   – Кто за то, чтобы…
   За! Единогласно!
   Ну, пузан, он же дважды инвалид, а равно второй Геракл тире Лука Самарыч! Не подведи! Ведь всего-то на пять минут!
   Все взгляды устремились на Хлюпикова, и…
   …на наших глазах случилось диво.
   Советская закваска сработала. На допотопном прадедовском табурете, как на гранитном постаменте, стоял… монумент. Точь-в-точь как тот монумент, который в старые советские времена красовался на главной площади. Которому салютовали пионеры. Перед которым снимали шапку пенсионеры. Которому кланялся и в пояс, и до земли сам нынешний мэр Поросенков. И при этом даже не замечал, что по щиколотку стоит в знаменитой колдыбанской луже…