Страница:
— А у вас тут дача? — спросил я. — Нет, — усмехнулась Таня, — мне на дачу за сто лет не заработать… При нынешних ценах. У меня тут знакомый живет.
— А-а… — сказал я. — Ему мой визит понравится?
— Это как вы себя поведете, — загадочно произнесла Кармела, и я в первый раз по-серьезному насторожился. Даже если там один знакомый при хорошей пушке — мне его хватит. А если их пять?
— Но сцен ревности не будет? Кинжалов, кнутов? Он не цыган?
— Конечно, цыган, — подтвердила Таня. — Не бойтесь, заступлюсь.
Она сказала это таким тоном, который впервые заставил меня усомниться в том, что она — не снайпер. Слишком твердые нотки появились у нее в голосе. Почуялось, что это не девочка семнадцати годов, а женщина, строгая и, возможно, беспощадная… Ехать с такой в незнакомое место было стремно. Но не ехать — уже поздно. То, что она пообещала заступиться, прозвучало иронически. Еще раз напомню: это я сомневался, киллер она или нет. У нее-то насчет меня никаких сомнений уже не должно быть. Утешало только одно: не я назначал эту встречу, да и она, похоже, не бегала за мной весь день, чтобы отвезти на дачу. Все вышло экспромтом, не захотел бы я ехать — не поехал бы. Значит, сейчас она прикидывает, что со мной там, в Болшеве, сделать. Неприятно, если размеры ямы вычисляет… Хотя, конечно, у них там и кочегарка может найтись.
— А как зовут вашего цыгана, — спросил я. — Не Будулай, случайно?
— Вообще-то его зовут Анатолий Степанович, но ему нравится, когда егоБудулаем называют. Похож немного.
— Такой старый? — у меня бровь поднялась. — Он ведь вам в дедушки годится…
— Ну, в дедушки — это слишком, а отцом моим он вполне мог быть. Ему под семьдесят. Но он мне просто друг. Так что ревности не бойтесь. Он, наоборот, все спрашивает меня, когда я замуж выйду.
— Знаете, — повело меня на откровенность. — Я ведь, наверно, мог бы цыганом стать. Меня в детстве, когда я еще в пеленках был, цыгане украли. Правда, милиция меня у них отобрала.
— Интересно. — Таня прищурилась, и тут я еще раз прикинул, как у нее получается стрельба. Мне даже показалось, что у нее морщинка в уголке левого глаза заметно больше, чем на правом глазу…
— Меня даже молоком цыганка кормила, — сообщил я.
— У вас, наверно, память очень хорошая, — улыбнулась Таня, — если даже это запомнили…
Не говорить же, что это я во сне видел… Хотя теперь-то я уже точно знал, что это был не сон, а каким-то образом разархивировавшаяся память Короткова, которая включилась в то время, когда Коротков считал себя Брауном.
Так, болтая помаленьку, мы дошли до остановки автобуса, дождались обшарпанного «Икаруса» и проехали несколько остановок. Потом Татьяна провела меня по какой-то узкой дорожке между бетонными заборами, исписанными всякими теплыми словами в адрес предержащих властей, здравицами в честь Виктора Цоя, матюками, не имеющими конкретного адреса, и эротическими рисунками весьма низкого качества. Миновав это ущелье, мы вышли на узкий мостик через грязную мелкую речку — судя по указателю — Клязьму и стали подниматься вверх по улице вдоль разномастных заборов. Потом свернули налево, в боковую улицу, и еще несколько раз петляли, пока не оказались у старой деревянной дачи, обсаженной картофельными грядками, яблонями и смородиновыми кустами. У забора росла запущенная, вперемежку с гвардейских статей крапивой малина.
Среди ботвы расхаживал длинноволосый, прочный старик в безрукавке из овчины мехом внутрь, брюках, заправленных в хромовые офицерские сапоги «гармошкой», видать, окучивал.
— Здравствуйте, — сказала Таня.
— О, Кармела! — старик приободрился, тряхнул седой гривой, и я увидел у него в ухе серьгу. Верно, было в нем что-то от Будулая. Конечно, Михай Волонтир был немного помоложе и поздоровее; но все же в голосе старика слышался заметный молдаванский акцент.
— А это кто? — спросил он, мотнув головой в мою сторону.
— Дима, — сказал я, вспомнив, что в течение всех трех встреч так и не удосужился представиться Тане.
— Очень приятно, — сказал Будулай, — Анатолий!
— Помнишь, я тебе рассказывала, как меня буржуй подвез и денег не спросил? — напомнила Будулаю Таня. — Вот он и есть.
— Хороший буржуй деньги на другом делает, — заметил Анатолий.
— Я вообще-то не совсем буржуй, — заметил я. — Я референт, служащий, так сказать.
— Ладно, — сказал Будулай, — картошку окучивать можно и с высшим образованием. Сейчас я тебе дам что-нибудь попроще, поможешь мне. А Таня нам обед сготовит.
Я даже не успел придумать, как отказаться. Анатолий повел нас в дом.
Внутри все было устроено по-русски. Печка, иконы, герань на окнах, ходики на стене… Занавесочки тюлевые, стол под клеенкой, самодельный, крашенный голубой краской шкаф для посуды.
Но было кое-что и цыганское — гитара с двумя грифами, висевшая на стене, кукла на чайнике — черноволосая, в цветастом платке, с серьгами и монистом из фольговых блесток. И еще фотографии на стенах. Там изображались, судя по всему, сцены из спектаклей театра «Ромэн». На одной из них я сразу углядел Анатолия. Он танцевал, хлопая себя ладонью по каблуку.
— Так вы артист, Анатолий Степанович? — спросил я.
— А… — отмахнулся он. — Был молодой — играл. Это из «Цыганки Азы», пьеса была такая Старицкого. Вот Ляля Черная, знаешь? А вот там Скворцов — заслуженный РСФСР. Выше Ром-Лебедев, тоже заслуженный, пьесы писал, драматург. «Дочь шатров» его видел? А главрежем тогда Саратовский был… К ним много ходило когда-то! Я спился, кочевать ушел, дурак! Потом вернулся, но тогда уже Коля Сличенко расцвел… Мне уже не светило.
Старик полез в сундук, нашел там какие-то потертые, но не рваные штаны, полуботинки со стоптанными каблуками и подал мне.
— Вот, спецодежда… Переодевайся!
Когда я брал из рук Будулая ботинки, его лапа, украшенная завитушками седых волос, неожиданно ослепила меня каким-то блеском и от этого по телу моему словно бы пробежал электрический разряд…
На безымянном пальце правой руки, у самого основания нижней фаланги золотился перстень, на котором отчетливо был заметен выпуклый знак «+»…
КОММЕНТАРИЙ К ДУРАЦКИМ СНАМ БРАУНА
— А-а… — сказал я. — Ему мой визит понравится?
— Это как вы себя поведете, — загадочно произнесла Кармела, и я в первый раз по-серьезному насторожился. Даже если там один знакомый при хорошей пушке — мне его хватит. А если их пять?
— Но сцен ревности не будет? Кинжалов, кнутов? Он не цыган?
— Конечно, цыган, — подтвердила Таня. — Не бойтесь, заступлюсь.
Она сказала это таким тоном, который впервые заставил меня усомниться в том, что она — не снайпер. Слишком твердые нотки появились у нее в голосе. Почуялось, что это не девочка семнадцати годов, а женщина, строгая и, возможно, беспощадная… Ехать с такой в незнакомое место было стремно. Но не ехать — уже поздно. То, что она пообещала заступиться, прозвучало иронически. Еще раз напомню: это я сомневался, киллер она или нет. У нее-то насчет меня никаких сомнений уже не должно быть. Утешало только одно: не я назначал эту встречу, да и она, похоже, не бегала за мной весь день, чтобы отвезти на дачу. Все вышло экспромтом, не захотел бы я ехать — не поехал бы. Значит, сейчас она прикидывает, что со мной там, в Болшеве, сделать. Неприятно, если размеры ямы вычисляет… Хотя, конечно, у них там и кочегарка может найтись.
— А как зовут вашего цыгана, — спросил я. — Не Будулай, случайно?
— Вообще-то его зовут Анатолий Степанович, но ему нравится, когда егоБудулаем называют. Похож немного.
— Такой старый? — у меня бровь поднялась. — Он ведь вам в дедушки годится…
— Ну, в дедушки — это слишком, а отцом моим он вполне мог быть. Ему под семьдесят. Но он мне просто друг. Так что ревности не бойтесь. Он, наоборот, все спрашивает меня, когда я замуж выйду.
— Знаете, — повело меня на откровенность. — Я ведь, наверно, мог бы цыганом стать. Меня в детстве, когда я еще в пеленках был, цыгане украли. Правда, милиция меня у них отобрала.
— Интересно. — Таня прищурилась, и тут я еще раз прикинул, как у нее получается стрельба. Мне даже показалось, что у нее морщинка в уголке левого глаза заметно больше, чем на правом глазу…
— Меня даже молоком цыганка кормила, — сообщил я.
— У вас, наверно, память очень хорошая, — улыбнулась Таня, — если даже это запомнили…
Не говорить же, что это я во сне видел… Хотя теперь-то я уже точно знал, что это был не сон, а каким-то образом разархивировавшаяся память Короткова, которая включилась в то время, когда Коротков считал себя Брауном.
Так, болтая помаленьку, мы дошли до остановки автобуса, дождались обшарпанного «Икаруса» и проехали несколько остановок. Потом Татьяна провела меня по какой-то узкой дорожке между бетонными заборами, исписанными всякими теплыми словами в адрес предержащих властей, здравицами в честь Виктора Цоя, матюками, не имеющими конкретного адреса, и эротическими рисунками весьма низкого качества. Миновав это ущелье, мы вышли на узкий мостик через грязную мелкую речку — судя по указателю — Клязьму и стали подниматься вверх по улице вдоль разномастных заборов. Потом свернули налево, в боковую улицу, и еще несколько раз петляли, пока не оказались у старой деревянной дачи, обсаженной картофельными грядками, яблонями и смородиновыми кустами. У забора росла запущенная, вперемежку с гвардейских статей крапивой малина.
Среди ботвы расхаживал длинноволосый, прочный старик в безрукавке из овчины мехом внутрь, брюках, заправленных в хромовые офицерские сапоги «гармошкой», видать, окучивал.
— Здравствуйте, — сказала Таня.
— О, Кармела! — старик приободрился, тряхнул седой гривой, и я увидел у него в ухе серьгу. Верно, было в нем что-то от Будулая. Конечно, Михай Волонтир был немного помоложе и поздоровее; но все же в голосе старика слышался заметный молдаванский акцент.
— А это кто? — спросил он, мотнув головой в мою сторону.
— Дима, — сказал я, вспомнив, что в течение всех трех встреч так и не удосужился представиться Тане.
— Очень приятно, — сказал Будулай, — Анатолий!
— Помнишь, я тебе рассказывала, как меня буржуй подвез и денег не спросил? — напомнила Будулаю Таня. — Вот он и есть.
— Хороший буржуй деньги на другом делает, — заметил Анатолий.
— Я вообще-то не совсем буржуй, — заметил я. — Я референт, служащий, так сказать.
— Ладно, — сказал Будулай, — картошку окучивать можно и с высшим образованием. Сейчас я тебе дам что-нибудь попроще, поможешь мне. А Таня нам обед сготовит.
Я даже не успел придумать, как отказаться. Анатолий повел нас в дом.
Внутри все было устроено по-русски. Печка, иконы, герань на окнах, ходики на стене… Занавесочки тюлевые, стол под клеенкой, самодельный, крашенный голубой краской шкаф для посуды.
Но было кое-что и цыганское — гитара с двумя грифами, висевшая на стене, кукла на чайнике — черноволосая, в цветастом платке, с серьгами и монистом из фольговых блесток. И еще фотографии на стенах. Там изображались, судя по всему, сцены из спектаклей театра «Ромэн». На одной из них я сразу углядел Анатолия. Он танцевал, хлопая себя ладонью по каблуку.
— Так вы артист, Анатолий Степанович? — спросил я.
— А… — отмахнулся он. — Был молодой — играл. Это из «Цыганки Азы», пьеса была такая Старицкого. Вот Ляля Черная, знаешь? А вот там Скворцов — заслуженный РСФСР. Выше Ром-Лебедев, тоже заслуженный, пьесы писал, драматург. «Дочь шатров» его видел? А главрежем тогда Саратовский был… К ним много ходило когда-то! Я спился, кочевать ушел, дурак! Потом вернулся, но тогда уже Коля Сличенко расцвел… Мне уже не светило.
Старик полез в сундук, нашел там какие-то потертые, но не рваные штаны, полуботинки со стоптанными каблуками и подал мне.
— Вот, спецодежда… Переодевайся!
Когда я брал из рук Будулая ботинки, его лапа, украшенная завитушками седых волос, неожиданно ослепила меня каким-то блеском и от этого по телу моему словно бы пробежал электрический разряд…
На безымянном пальце правой руки, у самого основания нижней фаланги золотился перстень, на котором отчетливо был заметен выпуклый знак «+»…
КОММЕНТАРИЙ К ДУРАЦКИМ СНАМ БРАУНА
Мы окучивали картошку. Я делал свое дело механически, голова в работе почти не участвовала. Она думала, голова эта, соображала.
Перстень на руке старого цыгана был из той серии, которую я совсем недавно видел, когда Чудо-юдо со своей Кларой Леопольдовной выпотрашивали архивированную память Ричарда Брауна, которая каким-то образом перешла к нему от негритенка Мануэля, Мерседес де Костелло де Оро и капитана Майкла О'Брайена. Но я видел эти перстни и в натуре, на разноцветных любовницах Педро Лопеса: норвежке Сан, китаянке Мун и африканке Стар. Солнце, Луна, Звезда… И Киска что-то об этих перстеньках знала. У девок Лопеса были вживлены в мозги какие-то микросхемы… Киска соединила их в цепь и вызвала какой-то космический вихрь, провернула дыру в пространстве, увела целый «Боинг» в неведомую даль. Если, конечно, самолет не упал в Мексиканский залив. Ведь все сведения об этой истории пришли ко мне хрен знает откуда. Может, я вообще их сам придумал?
Я начал ощущать, что теряю понимание того, что со мной было реально, а что только отражалось в мозгах. Вот она, царапина от осколка стекла, полученная на Хайди, ныне загладившийся рубчик на лице. Она есть. А что еще осталось от тех событий? Не в памяти, где живут всякие там марселы, соледад, киски, пушки, капитаны и прочие, а в реальности? Ничего! Никто мне не выдаст справку как воину-интернационалисту, делавшему революцию на Хайди. Не было там меня, Баринова Дмитрия Сергеевича. И Короткова Николая Ивановича там тоже не было, хотя вроде бы секретарь Андрей Мазилов, или кто он там был, какой-то снимочек сделал… Не пойдешь же в МИД, на самом деле…
Открестятся как пить дать. Если б мне там глаз вышибли, руки-ногипообрывали, и это тоже ничего не значило бы. Согласно документам, я в это время честно дослуживал после дисбата. И нигде никто сейчас не скажет, что этого Короткова в дисбате не было. Я ведь даже помню этот дисбат — Мулино, Горьковская область, неподалеку от города Дзержинска… На каком-то заснеженном бензохранилище снег чистил, как будто… Может, именно там, на нарах, я это все себе и придумал? В смысле превращения в Брауна, веселых прогулок с креолкой по канализации и джунглям, морских путешествий с янки-лесбиянками… Соледад уж тем более выдумал — пиратка, людоедка и прочая, прочая, прочая.
Но вот этот перстень, что блестел на руке у бывшего актера, я не придумал. Я его видел во сне, будучи Брауном, не понимая, как такая ахинея могла заползти мне в голову. Один сон я видел после пьянки у мэра Лос-Панчоса, второй — на песчаном островке в нескольких милях от побережья Хайди. Сейчас не вспомню, когда же там перстень промелькнул? Это все-таки больше десяти лет назад было.
Да, имел место этот перстень и на руке цыгана, это точно! Я видел его. Наверно, сначала видел маленький Димулечка Баринов, еще не знавший, как его зовут, а потому так быстро привыкший считать себя Колькой Коротковым. Значит, у Педро Лопеса были не все перстни. И вообще их могло быть не четыре, не пять, а много больше. Может, их там сериями чеканили…
Я напряг память, пытаясь вспомнить, как выглядел тот цыган, которого видел во сне Ричард Браун. Слабо удавалось. Тем более что всего в двух шагах настоящий, живой цыган с таким же перстеньком окучивал картошку.
— Перекур, — объявил Анатолий. — Парит сегодня, мать его за ногу. Куришь, Митя?
Я вытащил сигареты, предложил было старику, но Анатолий отрицательно мотнул головой:
— Нет, я этим не балуюсь. Цыган должен трубку курить.
И он добыл из кармана штанов здоровенную трубку в форме головы черта с рожками и высунутым языком. Затем достал кисет, источавший медовый аромат «Золотого руна», обстоятельно зарядил трубку… Мне все лезла в голову цитата: «Забил заряд я в пушку туго».
Анатолий задымил, когда я уже почти сжег до фильтра первую «мальборину».
— Анатолий Степанович, — спросил я, — цыгане детей воруют?
Будулай затянулся, пустил кольцо дыма и сказал:
— Хм… А русские — не воруют? Ты бы лучше спросил — зачем люди детей воруют? Я бы ответил. Детей и русские воруют, и американцы, и цыгане тоже иногда. Одни воруют, чтобы выкуп получить, другие — чтобы просто пакость сделать, третьим — очень ребенка надо.
— А вы сами не крали детей? — спросил я уж очень прямо, глядя на перстень.
— Нет, — усмехнулся старик, — я не воровал. Это женщины, бывает, уносятдетей. Свой умер — а кормить хочется, грудь болит, вот и крадут. Дуры, конечно, но бывает такое. Я сам с табором ездил, баро у них был. Одна была, уже не молодая — уморила своего нечаянно, плакала очень. Похоронили, убежала куда-то. В Ленинграде мы тогда были, зима, холодно, решили куда-нибудь, где потеплее, поехать. У нас уже билеты есть, два часа до поезда, а ее нет. Приходит — ребенок на руках, живой. Говорит — Бог послал. Я ей говорю: «Неси обратно, дура! Поймают — сидеть будешь». Она уперлась, кричит: «Я уже кормлю!» А времени нет — отправляться надо. Сели в поезд, поехали в Москву. Я ушел билеты брать, на Курский вокзал, в Грузию собрались… Прихожу — эта Груша ревет, ругается. Испугалась милиционеров, сбежала, дите бросила. А они унесли, наверно, в детдом отдали.
— Знаете, — сказал я тихо, — а ведь это был я. Груша этого ребенка из голубой колясочки у магазина украла. И одеяльце на мне было ватное, голубенькое. Его вы сперли, извиняюсь, а меня в тряпки завернули. А в Москве, на Ярославском, на скамейке бросили…
— Верно… — Будулай с интересом посмотрел на меня. — Так все и было. Откуда знаешь, а?
— Перстень запомнил, — ответил я, — и вообще все помню.
— Так не бывает, — помотал головой Анатолий — тебе года не было.
— А я вот помню. Скажите, Анатолий Степаныч, а перстень вы сами сделали?
— Нет, — затягиваясь, сказал Будулай, — он мне на войне достался. Трофей.
— А вы воевали? — удивился я. — Вам больше шестидесяти не дашь.
— Семьдесят один мне. С двадцать третьего года рождения. В сорок втором таких призывали, а я раньше попал. Немцы нас всех резали, как евреев, даже хуже. Евреи хоть откупаться могли, а мы… Я тогда в оседлом колхозе работал, на Украине. На тракториста учился. Как снялись — до Днепра бежали. Через мост какой-то, из пулеметов с воздуха по нас стреляли… Ой, много убило! Все как в тумане помню. Родителей, сестру, двух братьев — потерял. Все уезжают, кибитки уходят, а я плачу, смеюсь — совсем с ума сошел. Ничего не помню, лег на землю, решил, что умру. Очнулся, успокоился только к вечеру. Мимо какие-то танки шли, а тут опять налет. Бомбят, два танка сразу аж на куски разнесло, два загорелись — никто не выскочил. А у пятого экипаж в самом начале бомбежки выпрыгнул, их немец из пулемета убил. Капитан Олефиренко, он этой ротой командовал, аж чуть не плачет. От роты четыре
танка осталось, и то один — без экипажа. Он его хотел сжечь, а я не знаю,чем меня клюнуло — подошел. «Командир, — говорю, — я — тракторист, могу водить. Возьми с собой!» Он глаза вылупил: «Ты цыган? Что, лошадей мало, танки решил воровать?» Я не обиделся, честное слово, только засмеялся. Танк ему жечь жалко. Говорит: «Садись, хрен с тобой, заведешь — поедешь. Не заведешь — с тобой вместе сожгу». Шутил, конечно. Ну, я поехал. Так и стал танкистом. «БТ-7» этот через две недели сгорел под Полтавой. Но я уже там в форме был, и книжка у меня была красноармейская. Повезло, раньше выпрыгнул, чем боезапас взорвался. Башня от меня в двух метрах упала. Меня в другой экипаж посадили, на «KB». Вот машина была — ничего не страшно. Противотанковый снаряд немецкий, тридцать семь миллиметров — не брал! Только зимой уж подбили, я в госпиталь попал. Два месяца лежал, чуть ногу не отрезали. Потом говорят: «Здоров, воюй дальше!» Был под Харьковом, но в кольцо не попал. Ой, погибло там сколько! Раза в три больше, чем немцев под Сталинградом, честно говорю! Под Сталинградом, конечно, тоже был. Опять ранило. Как раз к наступлению вылечили. Вот здесь у меня борода хуже раст ет, видишь? Почти до кости все сгорело, с задницы кожу срезали, пришивали. Плечо тоже горело…
Я поглядел на пятна, выжженные огнем, пегую, мятую кожу и подумал: «Вот этот цыган уже не спутает, что с ним наяву было, а что во сне. Такие метки сразу все напомнят…»
— Курск я тоже воевал, — продолжил Анатолий, — в Прохоровке. Смешно,знаешь: мы еще до колхоза кочевали там. Я совсем маленький был, на пузе танцевал, мой дядя медведя водил… А тут с немцами, танки на танки, в упор… «Освобождение» смотрел?
— «Огненную дугу»? — припомнил я. — Да, нас с детдомом водили. — Все вранье, — мрачно оценил творчество киношников Будулай. — Там «тигры» — похожи, а наши — совсем не те. Не те «тридцатьчетверки». Если б такие, с пушкой 85 миллиметров были, мы бы там столько не потеряли. Они только в конце войны пришли… Там есть правда — когда в речке дерутся. Я сам дрался, немца ножом зарезал.
— И перстень взял? — предположил я.
— Ты что? — усмехнулся Анатолий Степанович. — Там свою голову надо было уносить, а не перстень… Перстень — это осенью, после третьего ранения, когда я на Западном фронте воевал. Очередью обе ноги перебило, опять отрезать хотели. Срослись все-таки. Я на них еще плясал в театре. Молодой был, вообще мы, цыгане, живучие… Ну, ладно. Значит, после этого попал на Западный фронт, под Могилев. Гусеницу нам перебили, ведущий каток унесло куда-то. Пошли с пехотой, ворвались в траншею… Обер там лежал, мертвый… Полковник, по-нашему.
— Оберст, наверно, — поправил я.
— А-а, все равно мертвый. Вот у него на пальце этот крест и был. Я «вальтер» забрал и часы еще. Перстень сам упал — палец тонкий был. Зачем, думаю, красивая вещь пропадет? Взял.
Он продолжал свой рассказ о войне, о том, как его четвертый раз ранило, как освобождал Польшу и брал Берлин, но я все это слушал краем уха. Ветераны не имеют национальности. Они — советский народ. Я бы таких историй наслушался и от узбека, и от грузин, и от молдаван, наверно, и от прибалтов тоже. Не все же они в СС служили… И татары, и якуты, и цыгане, через ту войну прошедшие, — все они, пока дышат, будут ее поминать. Потому что они до сих пор не верят, что смогли выжить там, где целые роты, батальоны и полки гибли за один день до последнего человека. И в то, что они после войны еще полста лет прожили, — тоже с трудом верят.
Их дела уже давние, прошлые и по нынешним временам — начисто переигранные. Дети их — вроде Чудо-юда, и внуки, вроде меня, уже успели своего наворочать — сто лет разбираться придется…
Но нам-то плевать. Мы не знаем, доживем ли до завтра, хотя как будто до бомбежек еще не дошло. Может, и не дойдет вообще, хотя кто мог предположить, что в центре Москвы из танков будут боевыми фигачить? А ведь если получше приглядеться — просто увеличенная разборка была…
Черт с ней, с политикой. Интересно мне стало слушать деда Анатолия только тогда, когда прозвучало в его рассказе знакомое мне немецкое географическое название. Там когда-то доблестно служил товарищ Коротков Николай, и там начались с ним всякие-превсякие казусы.
— Это на горке, что ли? — переспросил я.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Будулай. — Тоже скажешь, «помню»?
— Конечно, скажу. Я там срочную служил.
— Да-а? — удивился старик. — Когда?
— В начале 80-х.
— Понятно… А нас туда на время поставили. Я до сорок восьмого в Германии прослужил, старшиной уже был. В самодеятельности выступал. Песни пел, плясал. Кто-то увидел, написал заметку, ее наверху прочли, приказали откомандировать в Москву, в общем, попал я к Саратовскому в труппу.
— А подземелье при вас было? С железной дорогой?
— Там какой-то завод был, подземный. Пленные строили или зеки. Немецкие, конечно. Наши говорили, будто Гитлер там атомную бомбу хотел делать. Может, врали… Мы там лазали иногда.
— Через кухню? — спросил я.
— Зачем? Можно было через туннель попасть. Большой портал — «Студебеккер» въезжал. А в сорок седьмом два солдата через этот туннель за демаркационную линию ушли. Из МГБ приехали, вход взорвали, засыпали и даже бетоном залили. А до того мы много ходили. Все по фронтовой привычке искали чего-нибудь… Хотя и нечего было искать, перед нами там еще часть стояла. Если что и было, то они забрали. У нас вот только еще три перстня нашли… Таких, как мой, лишь печатки другие.
Как спокойно он это сказал! Вот что значит — НЕВЕДЕНИЕ.
— Почему ж ерунда? — удивился я. — Золото все-таки.
— Не, — отрицательно покачал головой Будулай, — и мой — не золото, и те не золото. Какой-то сплав. Легкий очень — золото тяжелее. Это нам один еврей объяснил, ювелиром был до войны.
— Ну и куда ж они делись, перстни эти?
Мне очень трудно было сохранить вид праздного любопытства на лице. Но, кажется, удалось, потому что старик столь же равнодушно ответил:
— А все, кто в моем экипаже был, их и забрали, «Окольцованный экипаж» — нас так называли. Командир лейтенант Агапов взял себе тот, на котором крестик был, как у меня, только вдавленный. Он потом роту принял. Как дальше служил — не знаю. Я уволился — он остался. Башнер Аветисян взял перстень, где только палочка выпуклая была. В Армению, наверно, уехал, я еще служил. А третий — заряжающий забрал, тоже черточка, но вдавленная. Тоже откуда-то с Кавказа был, фамилию не помню.
У меня в мозгу безо всяких электронных и препаратных вмешательств закрутилась карусель. Перстеньки, оказывается, на территории бывшего СССР! Все четыре! И очень может быть, что их владельцы сейчас благополучно носят их, подобно деду Анатолию, или хранят где-нибудь в ридикюлях для потомков. Впрочем, могли, конечно, и помереть. А потомки эти перстни уже давно сплавили… Впрочем, они бы их точно сплавили, будь эти перстни золотые. Но они же не золотые, а хрен знает из чего. Наши люди все запишут в анодированный «люминь», если слишком легкое. Поэтому цену за них не возьмешь, пробы на них, само собой, нет, так что их вообще могли выкинуть или детям подарить. Маленьким… А те — сменять на жвачку с картинкой, на карандаш, на… Короче, ищи-свищи.
И все-таки, если б удалось найти тех солдат или их потомков, было бы очень клево. Может быть, папочка раздумал бы меня взрывать?
Но тут появилась Таня и проговорила своим девчачьим голоском:
— Обед готов!
— Потом еще поработаем, — сказал старик, выбил трубку, прочистил специальной кочергой и двинулся к дому.
Обед у Тани вышел классный. Салат из огурцов, помидоров, перца, лука и зелени, борщ с хохляцким салом и сметаной, «ножки Буша» (куриные окорочка) с гарниром, «Анкл Бенс» — лимонное желе и ананасовый компот.
— Полчаса поспать надо, — вздохнул Будулай, — разморило.
— Вы мне посуду вымыть поможете? — спросила Таня.
— С удовольствием, — сказал я, — хотя и боюсь.
— Чего может бояться такой мужчина?
— Анекдот старый вспомнил. Привозят мужчину в роддом…
— Уже смешно! Дальше…
— Спрашивают его врачи: «Как же ты, мужик, дошел до жизни такой?» А он отвечает: «Сначала я вместо жены посуду помыл…»
— Было бы эффектнее закончить: «А все начиналось с мытья посуды…» Не хотите — не мойте… Если так уж боитесь.
— Это я так. Чего надо: полоскать, вытирать? Командуйте.
— Вот полотенце, вытирайте. Здесь не Москва, горячей воды из крана нет, а мыть в тазике я вам не доверю. Жир оставите и полотенце раньше времени замажете.
Посуду мы вымыли быстро — Таня проворно ополаскивала, я успевал вытирать, и впечатление было такое, что у нас богатейший опыт семейной жизни. Хотя с тех самых пор, когда весь клан Бариновых перебрался во дворец Чудо-юда, я посудой не занимался, впрочем, как и Ленка, и Зинка, и мама.
— Таня, — спросил я. — А вы дедушку этого давно знаете?
— Давно. Он меня и сосватал в «Чавэлу». Хоть он и не народный и не заслуженный, а его там уважают. В смысле цыганской музыки и всего прочего,
— Интересный мужичок, — подхватил я, — фронтовик, оказывается. Я думал, из всех цыган один Будулай воевал.
— Очень интересный народ, — заметила Таня, — сложный. С обычаями, которым тысячи лет. И почти без истории, между прочим. Вы не назовете ни одного царя, ни одного короля, ни одной войны, которую вели бы сами цыгане. Нет территории. Где-то в Северной Индии, говорят, когда-то жили. А покинули ее, никто не знает когда. Считают, между V и X веками нашей эры. Ничего себе точность, а? С разбросом в 500 лет! Это все равно, что сказать: «Русские победили в Куликовской битве где-то между 1080 и 1580 годами». Правда?
— Да, это смешно было бы прочесть… — согласился я.
— Ну вот. А у цыган вся история примерно так изучена. У них есть только сказания, легенды, песни… Никто точно не скажет, где какой табор кочевал сто лет назад. Да, бабка какая-нибудь или дед могут припомнить, где ходили полвека назад, чего делали, кто гадал хорошо, кого мужики за конокрадство убили, а кого только выпороли. Вспомнят, может быть, как кто-то с кем-то из-за женщины кнутами хлестался. И, конечно, много чего напутают, ромалэ. Или приврут, если точно не помнят.
— А вашу «Чавэлу» цыгане содержат? — спросил я.
— Я как-то не интересовалась, — ответила Таня, — в коммерческие тайны не суюсь. Платят хорошо, вот и живу без особых проблем.
— Неужели никогда не хотелось поиграть где-то в другом месте?
— Не отказалась бы, — кивнула Таня, — но увы — не зовут! Я не лауреатка конкурсов, посредственная профессионалка. У меня есть какой-то уровень, выше которого мне, наверно, не подняться. Я никогда не стану Паганини или даже Лианой Исакадзе. И в ансамбле у Спивакова мне не сыграть. Тем более что они в Испании, а я здесь.
Посуда кончилась. Я узнал, что Танины родители живут во Львове, мама ее росла без отца, который вроде бы был моряком и погиб на войне где-то на Северном флоте. Отец Тани учитель, сейчас сидит без работы, то ли оттого, что не хочет работать, то ли оттого, что не может…
— А я тут сразу после консерватории устроилась. В театре, — рассказывала Таня, и мне вдруг стало не по себе. Как-то невзначай я понял, что верю всему, что она рассказывает. И даже не пытаюсь усомниться. Этот прием — забалтывание — был из арсенала Джека. Он так свободно общался с клиентами, сочиняя разные истории, что они, на сто процентов убежденные в его небезопасности, раскрывались, ощущали успокоение, платили откровенностью за откровенность, а затем попадали в топку. У меня в голове словно бы зазвенел тревожный звонок: «Она ж тебя забалтывает! Ты забыл, что она тебя видела во дворе дома, откуда она, может быть, пристукнула Адлерберга. И она знает, что ты ищешь ее!»
Мне трудно было понять, говорит ли во мне «руководящая и направляющая» или собственная осторожность. Попробовать уйти отсюда? Но куда? В Москву, где уже заступила вечерняя смена ППС и почти у каждого сержанта в планшетке лежит ориентировка на меня? А кроме милиции, там еще команда Джампа, которая уже знает меня по имени, ибо пробежалась до травмпункта и хозрасчетного отделения, где я был записан в регистрационные журналы под своей фамилией. Хрен же его знал, что моя «Волга» взлетит?! И к Джампу у меня не было претензий, я его и в глаза-то не видел. Слышал, правда, что он хороший парень, честно бережет свои точки и входит в понимание, если кто-то не платит по уважительным причинам. Впрочем, такие слухи распускают не о нем одном, а потом выясняется, что этот благотворитель — жмот и подонок, который копейки не простит.
Перстень на руке старого цыгана был из той серии, которую я совсем недавно видел, когда Чудо-юдо со своей Кларой Леопольдовной выпотрашивали архивированную память Ричарда Брауна, которая каким-то образом перешла к нему от негритенка Мануэля, Мерседес де Костелло де Оро и капитана Майкла О'Брайена. Но я видел эти перстни и в натуре, на разноцветных любовницах Педро Лопеса: норвежке Сан, китаянке Мун и африканке Стар. Солнце, Луна, Звезда… И Киска что-то об этих перстеньках знала. У девок Лопеса были вживлены в мозги какие-то микросхемы… Киска соединила их в цепь и вызвала какой-то космический вихрь, провернула дыру в пространстве, увела целый «Боинг» в неведомую даль. Если, конечно, самолет не упал в Мексиканский залив. Ведь все сведения об этой истории пришли ко мне хрен знает откуда. Может, я вообще их сам придумал?
Я начал ощущать, что теряю понимание того, что со мной было реально, а что только отражалось в мозгах. Вот она, царапина от осколка стекла, полученная на Хайди, ныне загладившийся рубчик на лице. Она есть. А что еще осталось от тех событий? Не в памяти, где живут всякие там марселы, соледад, киски, пушки, капитаны и прочие, а в реальности? Ничего! Никто мне не выдаст справку как воину-интернационалисту, делавшему революцию на Хайди. Не было там меня, Баринова Дмитрия Сергеевича. И Короткова Николая Ивановича там тоже не было, хотя вроде бы секретарь Андрей Мазилов, или кто он там был, какой-то снимочек сделал… Не пойдешь же в МИД, на самом деле…
Открестятся как пить дать. Если б мне там глаз вышибли, руки-ногипообрывали, и это тоже ничего не значило бы. Согласно документам, я в это время честно дослуживал после дисбата. И нигде никто сейчас не скажет, что этого Короткова в дисбате не было. Я ведь даже помню этот дисбат — Мулино, Горьковская область, неподалеку от города Дзержинска… На каком-то заснеженном бензохранилище снег чистил, как будто… Может, именно там, на нарах, я это все себе и придумал? В смысле превращения в Брауна, веселых прогулок с креолкой по канализации и джунглям, морских путешествий с янки-лесбиянками… Соледад уж тем более выдумал — пиратка, людоедка и прочая, прочая, прочая.
Но вот этот перстень, что блестел на руке у бывшего актера, я не придумал. Я его видел во сне, будучи Брауном, не понимая, как такая ахинея могла заползти мне в голову. Один сон я видел после пьянки у мэра Лос-Панчоса, второй — на песчаном островке в нескольких милях от побережья Хайди. Сейчас не вспомню, когда же там перстень промелькнул? Это все-таки больше десяти лет назад было.
Да, имел место этот перстень и на руке цыгана, это точно! Я видел его. Наверно, сначала видел маленький Димулечка Баринов, еще не знавший, как его зовут, а потому так быстро привыкший считать себя Колькой Коротковым. Значит, у Педро Лопеса были не все перстни. И вообще их могло быть не четыре, не пять, а много больше. Может, их там сериями чеканили…
Я напряг память, пытаясь вспомнить, как выглядел тот цыган, которого видел во сне Ричард Браун. Слабо удавалось. Тем более что всего в двух шагах настоящий, живой цыган с таким же перстеньком окучивал картошку.
— Перекур, — объявил Анатолий. — Парит сегодня, мать его за ногу. Куришь, Митя?
Я вытащил сигареты, предложил было старику, но Анатолий отрицательно мотнул головой:
— Нет, я этим не балуюсь. Цыган должен трубку курить.
И он добыл из кармана штанов здоровенную трубку в форме головы черта с рожками и высунутым языком. Затем достал кисет, источавший медовый аромат «Золотого руна», обстоятельно зарядил трубку… Мне все лезла в голову цитата: «Забил заряд я в пушку туго».
Анатолий задымил, когда я уже почти сжег до фильтра первую «мальборину».
— Анатолий Степанович, — спросил я, — цыгане детей воруют?
Будулай затянулся, пустил кольцо дыма и сказал:
— Хм… А русские — не воруют? Ты бы лучше спросил — зачем люди детей воруют? Я бы ответил. Детей и русские воруют, и американцы, и цыгане тоже иногда. Одни воруют, чтобы выкуп получить, другие — чтобы просто пакость сделать, третьим — очень ребенка надо.
— А вы сами не крали детей? — спросил я уж очень прямо, глядя на перстень.
— Нет, — усмехнулся старик, — я не воровал. Это женщины, бывает, уносятдетей. Свой умер — а кормить хочется, грудь болит, вот и крадут. Дуры, конечно, но бывает такое. Я сам с табором ездил, баро у них был. Одна была, уже не молодая — уморила своего нечаянно, плакала очень. Похоронили, убежала куда-то. В Ленинграде мы тогда были, зима, холодно, решили куда-нибудь, где потеплее, поехать. У нас уже билеты есть, два часа до поезда, а ее нет. Приходит — ребенок на руках, живой. Говорит — Бог послал. Я ей говорю: «Неси обратно, дура! Поймают — сидеть будешь». Она уперлась, кричит: «Я уже кормлю!» А времени нет — отправляться надо. Сели в поезд, поехали в Москву. Я ушел билеты брать, на Курский вокзал, в Грузию собрались… Прихожу — эта Груша ревет, ругается. Испугалась милиционеров, сбежала, дите бросила. А они унесли, наверно, в детдом отдали.
— Знаете, — сказал я тихо, — а ведь это был я. Груша этого ребенка из голубой колясочки у магазина украла. И одеяльце на мне было ватное, голубенькое. Его вы сперли, извиняюсь, а меня в тряпки завернули. А в Москве, на Ярославском, на скамейке бросили…
— Верно… — Будулай с интересом посмотрел на меня. — Так все и было. Откуда знаешь, а?
— Перстень запомнил, — ответил я, — и вообще все помню.
— Так не бывает, — помотал головой Анатолий — тебе года не было.
— А я вот помню. Скажите, Анатолий Степаныч, а перстень вы сами сделали?
— Нет, — затягиваясь, сказал Будулай, — он мне на войне достался. Трофей.
— А вы воевали? — удивился я. — Вам больше шестидесяти не дашь.
— Семьдесят один мне. С двадцать третьего года рождения. В сорок втором таких призывали, а я раньше попал. Немцы нас всех резали, как евреев, даже хуже. Евреи хоть откупаться могли, а мы… Я тогда в оседлом колхозе работал, на Украине. На тракториста учился. Как снялись — до Днепра бежали. Через мост какой-то, из пулеметов с воздуха по нас стреляли… Ой, много убило! Все как в тумане помню. Родителей, сестру, двух братьев — потерял. Все уезжают, кибитки уходят, а я плачу, смеюсь — совсем с ума сошел. Ничего не помню, лег на землю, решил, что умру. Очнулся, успокоился только к вечеру. Мимо какие-то танки шли, а тут опять налет. Бомбят, два танка сразу аж на куски разнесло, два загорелись — никто не выскочил. А у пятого экипаж в самом начале бомбежки выпрыгнул, их немец из пулемета убил. Капитан Олефиренко, он этой ротой командовал, аж чуть не плачет. От роты четыре
танка осталось, и то один — без экипажа. Он его хотел сжечь, а я не знаю,чем меня клюнуло — подошел. «Командир, — говорю, — я — тракторист, могу водить. Возьми с собой!» Он глаза вылупил: «Ты цыган? Что, лошадей мало, танки решил воровать?» Я не обиделся, честное слово, только засмеялся. Танк ему жечь жалко. Говорит: «Садись, хрен с тобой, заведешь — поедешь. Не заведешь — с тобой вместе сожгу». Шутил, конечно. Ну, я поехал. Так и стал танкистом. «БТ-7» этот через две недели сгорел под Полтавой. Но я уже там в форме был, и книжка у меня была красноармейская. Повезло, раньше выпрыгнул, чем боезапас взорвался. Башня от меня в двух метрах упала. Меня в другой экипаж посадили, на «KB». Вот машина была — ничего не страшно. Противотанковый снаряд немецкий, тридцать семь миллиметров — не брал! Только зимой уж подбили, я в госпиталь попал. Два месяца лежал, чуть ногу не отрезали. Потом говорят: «Здоров, воюй дальше!» Был под Харьковом, но в кольцо не попал. Ой, погибло там сколько! Раза в три больше, чем немцев под Сталинградом, честно говорю! Под Сталинградом, конечно, тоже был. Опять ранило. Как раз к наступлению вылечили. Вот здесь у меня борода хуже раст ет, видишь? Почти до кости все сгорело, с задницы кожу срезали, пришивали. Плечо тоже горело…
Я поглядел на пятна, выжженные огнем, пегую, мятую кожу и подумал: «Вот этот цыган уже не спутает, что с ним наяву было, а что во сне. Такие метки сразу все напомнят…»
— Курск я тоже воевал, — продолжил Анатолий, — в Прохоровке. Смешно,знаешь: мы еще до колхоза кочевали там. Я совсем маленький был, на пузе танцевал, мой дядя медведя водил… А тут с немцами, танки на танки, в упор… «Освобождение» смотрел?
— «Огненную дугу»? — припомнил я. — Да, нас с детдомом водили. — Все вранье, — мрачно оценил творчество киношников Будулай. — Там «тигры» — похожи, а наши — совсем не те. Не те «тридцатьчетверки». Если б такие, с пушкой 85 миллиметров были, мы бы там столько не потеряли. Они только в конце войны пришли… Там есть правда — когда в речке дерутся. Я сам дрался, немца ножом зарезал.
— И перстень взял? — предположил я.
— Ты что? — усмехнулся Анатолий Степанович. — Там свою голову надо было уносить, а не перстень… Перстень — это осенью, после третьего ранения, когда я на Западном фронте воевал. Очередью обе ноги перебило, опять отрезать хотели. Срослись все-таки. Я на них еще плясал в театре. Молодой был, вообще мы, цыгане, живучие… Ну, ладно. Значит, после этого попал на Западный фронт, под Могилев. Гусеницу нам перебили, ведущий каток унесло куда-то. Пошли с пехотой, ворвались в траншею… Обер там лежал, мертвый… Полковник, по-нашему.
— Оберст, наверно, — поправил я.
— А-а, все равно мертвый. Вот у него на пальце этот крест и был. Я «вальтер» забрал и часы еще. Перстень сам упал — палец тонкий был. Зачем, думаю, красивая вещь пропадет? Взял.
Он продолжал свой рассказ о войне, о том, как его четвертый раз ранило, как освобождал Польшу и брал Берлин, но я все это слушал краем уха. Ветераны не имеют национальности. Они — советский народ. Я бы таких историй наслушался и от узбека, и от грузин, и от молдаван, наверно, и от прибалтов тоже. Не все же они в СС служили… И татары, и якуты, и цыгане, через ту войну прошедшие, — все они, пока дышат, будут ее поминать. Потому что они до сих пор не верят, что смогли выжить там, где целые роты, батальоны и полки гибли за один день до последнего человека. И в то, что они после войны еще полста лет прожили, — тоже с трудом верят.
Их дела уже давние, прошлые и по нынешним временам — начисто переигранные. Дети их — вроде Чудо-юда, и внуки, вроде меня, уже успели своего наворочать — сто лет разбираться придется…
Но нам-то плевать. Мы не знаем, доживем ли до завтра, хотя как будто до бомбежек еще не дошло. Может, и не дойдет вообще, хотя кто мог предположить, что в центре Москвы из танков будут боевыми фигачить? А ведь если получше приглядеться — просто увеличенная разборка была…
Черт с ней, с политикой. Интересно мне стало слушать деда Анатолия только тогда, когда прозвучало в его рассказе знакомое мне немецкое географическое название. Там когда-то доблестно служил товарищ Коротков Николай, и там начались с ним всякие-превсякие казусы.
— Это на горке, что ли? — переспросил я.
— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Будулай. — Тоже скажешь, «помню»?
— Конечно, скажу. Я там срочную служил.
— Да-а? — удивился старик. — Когда?
— В начале 80-х.
— Понятно… А нас туда на время поставили. Я до сорок восьмого в Германии прослужил, старшиной уже был. В самодеятельности выступал. Песни пел, плясал. Кто-то увидел, написал заметку, ее наверху прочли, приказали откомандировать в Москву, в общем, попал я к Саратовскому в труппу.
— А подземелье при вас было? С железной дорогой?
— Там какой-то завод был, подземный. Пленные строили или зеки. Немецкие, конечно. Наши говорили, будто Гитлер там атомную бомбу хотел делать. Может, врали… Мы там лазали иногда.
— Через кухню? — спросил я.
— Зачем? Можно было через туннель попасть. Большой портал — «Студебеккер» въезжал. А в сорок седьмом два солдата через этот туннель за демаркационную линию ушли. Из МГБ приехали, вход взорвали, засыпали и даже бетоном залили. А до того мы много ходили. Все по фронтовой привычке искали чего-нибудь… Хотя и нечего было искать, перед нами там еще часть стояла. Если что и было, то они забрали. У нас вот только еще три перстня нашли… Таких, как мой, лишь печатки другие.
Как спокойно он это сказал! Вот что значит — НЕВЕДЕНИЕ.
— Почему ж ерунда? — удивился я. — Золото все-таки.
— Не, — отрицательно покачал головой Будулай, — и мой — не золото, и те не золото. Какой-то сплав. Легкий очень — золото тяжелее. Это нам один еврей объяснил, ювелиром был до войны.
— Ну и куда ж они делись, перстни эти?
Мне очень трудно было сохранить вид праздного любопытства на лице. Но, кажется, удалось, потому что старик столь же равнодушно ответил:
— А все, кто в моем экипаже был, их и забрали, «Окольцованный экипаж» — нас так называли. Командир лейтенант Агапов взял себе тот, на котором крестик был, как у меня, только вдавленный. Он потом роту принял. Как дальше служил — не знаю. Я уволился — он остался. Башнер Аветисян взял перстень, где только палочка выпуклая была. В Армению, наверно, уехал, я еще служил. А третий — заряжающий забрал, тоже черточка, но вдавленная. Тоже откуда-то с Кавказа был, фамилию не помню.
У меня в мозгу безо всяких электронных и препаратных вмешательств закрутилась карусель. Перстеньки, оказывается, на территории бывшего СССР! Все четыре! И очень может быть, что их владельцы сейчас благополучно носят их, подобно деду Анатолию, или хранят где-нибудь в ридикюлях для потомков. Впрочем, могли, конечно, и помереть. А потомки эти перстни уже давно сплавили… Впрочем, они бы их точно сплавили, будь эти перстни золотые. Но они же не золотые, а хрен знает из чего. Наши люди все запишут в анодированный «люминь», если слишком легкое. Поэтому цену за них не возьмешь, пробы на них, само собой, нет, так что их вообще могли выкинуть или детям подарить. Маленьким… А те — сменять на жвачку с картинкой, на карандаш, на… Короче, ищи-свищи.
И все-таки, если б удалось найти тех солдат или их потомков, было бы очень клево. Может быть, папочка раздумал бы меня взрывать?
Но тут появилась Таня и проговорила своим девчачьим голоском:
— Обед готов!
— Потом еще поработаем, — сказал старик, выбил трубку, прочистил специальной кочергой и двинулся к дому.
Обед у Тани вышел классный. Салат из огурцов, помидоров, перца, лука и зелени, борщ с хохляцким салом и сметаной, «ножки Буша» (куриные окорочка) с гарниром, «Анкл Бенс» — лимонное желе и ананасовый компот.
— Полчаса поспать надо, — вздохнул Будулай, — разморило.
— Вы мне посуду вымыть поможете? — спросила Таня.
— С удовольствием, — сказал я, — хотя и боюсь.
— Чего может бояться такой мужчина?
— Анекдот старый вспомнил. Привозят мужчину в роддом…
— Уже смешно! Дальше…
— Спрашивают его врачи: «Как же ты, мужик, дошел до жизни такой?» А он отвечает: «Сначала я вместо жены посуду помыл…»
— Было бы эффектнее закончить: «А все начиналось с мытья посуды…» Не хотите — не мойте… Если так уж боитесь.
— Это я так. Чего надо: полоскать, вытирать? Командуйте.
— Вот полотенце, вытирайте. Здесь не Москва, горячей воды из крана нет, а мыть в тазике я вам не доверю. Жир оставите и полотенце раньше времени замажете.
Посуду мы вымыли быстро — Таня проворно ополаскивала, я успевал вытирать, и впечатление было такое, что у нас богатейший опыт семейной жизни. Хотя с тех самых пор, когда весь клан Бариновых перебрался во дворец Чудо-юда, я посудой не занимался, впрочем, как и Ленка, и Зинка, и мама.
— Таня, — спросил я. — А вы дедушку этого давно знаете?
— Давно. Он меня и сосватал в «Чавэлу». Хоть он и не народный и не заслуженный, а его там уважают. В смысле цыганской музыки и всего прочего,
— Интересный мужичок, — подхватил я, — фронтовик, оказывается. Я думал, из всех цыган один Будулай воевал.
— Очень интересный народ, — заметила Таня, — сложный. С обычаями, которым тысячи лет. И почти без истории, между прочим. Вы не назовете ни одного царя, ни одного короля, ни одной войны, которую вели бы сами цыгане. Нет территории. Где-то в Северной Индии, говорят, когда-то жили. А покинули ее, никто не знает когда. Считают, между V и X веками нашей эры. Ничего себе точность, а? С разбросом в 500 лет! Это все равно, что сказать: «Русские победили в Куликовской битве где-то между 1080 и 1580 годами». Правда?
— Да, это смешно было бы прочесть… — согласился я.
— Ну вот. А у цыган вся история примерно так изучена. У них есть только сказания, легенды, песни… Никто точно не скажет, где какой табор кочевал сто лет назад. Да, бабка какая-нибудь или дед могут припомнить, где ходили полвека назад, чего делали, кто гадал хорошо, кого мужики за конокрадство убили, а кого только выпороли. Вспомнят, может быть, как кто-то с кем-то из-за женщины кнутами хлестался. И, конечно, много чего напутают, ромалэ. Или приврут, если точно не помнят.
— А вашу «Чавэлу» цыгане содержат? — спросил я.
— Я как-то не интересовалась, — ответила Таня, — в коммерческие тайны не суюсь. Платят хорошо, вот и живу без особых проблем.
— Неужели никогда не хотелось поиграть где-то в другом месте?
— Не отказалась бы, — кивнула Таня, — но увы — не зовут! Я не лауреатка конкурсов, посредственная профессионалка. У меня есть какой-то уровень, выше которого мне, наверно, не подняться. Я никогда не стану Паганини или даже Лианой Исакадзе. И в ансамбле у Спивакова мне не сыграть. Тем более что они в Испании, а я здесь.
Посуда кончилась. Я узнал, что Танины родители живут во Львове, мама ее росла без отца, который вроде бы был моряком и погиб на войне где-то на Северном флоте. Отец Тани учитель, сейчас сидит без работы, то ли оттого, что не хочет работать, то ли оттого, что не может…
— А я тут сразу после консерватории устроилась. В театре, — рассказывала Таня, и мне вдруг стало не по себе. Как-то невзначай я понял, что верю всему, что она рассказывает. И даже не пытаюсь усомниться. Этот прием — забалтывание — был из арсенала Джека. Он так свободно общался с клиентами, сочиняя разные истории, что они, на сто процентов убежденные в его небезопасности, раскрывались, ощущали успокоение, платили откровенностью за откровенность, а затем попадали в топку. У меня в голове словно бы зазвенел тревожный звонок: «Она ж тебя забалтывает! Ты забыл, что она тебя видела во дворе дома, откуда она, может быть, пристукнула Адлерберга. И она знает, что ты ищешь ее!»
Мне трудно было понять, говорит ли во мне «руководящая и направляющая» или собственная осторожность. Попробовать уйти отсюда? Но куда? В Москву, где уже заступила вечерняя смена ППС и почти у каждого сержанта в планшетке лежит ориентировка на меня? А кроме милиции, там еще команда Джампа, которая уже знает меня по имени, ибо пробежалась до травмпункта и хозрасчетного отделения, где я был записан в регистрационные журналы под своей фамилией. Хрен же его знал, что моя «Волга» взлетит?! И к Джампу у меня не было претензий, я его и в глаза-то не видел. Слышал, правда, что он хороший парень, честно бережет свои точки и входит в понимание, если кто-то не платит по уважительным причинам. Впрочем, такие слухи распускают не о нем одном, а потом выясняется, что этот благотворитель — жмот и подонок, который копейки не простит.