Мужик в очках открыл бардачок и вынул оттуда небольшой сверток, похожий по размерам на книгу, завернутую в газету. Я тут же достал из-под куртки сверток поменьше и сунул его в бардачок, а тот, что подал мне мужик, запихнул себе за ремень, прикрыв курткой.
   — Извини, шеф! Я, пожалуй, здесь выскочу. На, за труды, — сказал я и подал ему пятитысячную.
   — Как знаешь, — мужик притормозил, я выскочил, и он уехал.
   У станции метро я глянул для страховки по кругу, а затем не спеша спустился под землю. Народу было средне, я даже смог посидеть и доехал с комфортом. Затем — эскалатор, свежий воздух и неторопливая прогулка.
   Я шел к той самой квартире 39, которую мне когда-то за несколько часов сделал и вручил отец. Смешно, но тогда мне это казалось чудом. Сейчас, при необходимости, я мог бы сделать то же самое и без помощи родителя. Хотя, может быть, без его авторитета у меня бы это получилось не так быстро. Интересно, что ответственным квартиросъемщиком числился все тот же Коротков Николай Иванович, холостой и бездетный гражданин 1962 года рождения.
   Бывал, конечно, господин Коротков на этой квартире очень редко, потому что горел на работе в каком-то ужасно секретном почтовом ящике, который даже при всеобщей конверсии не закрыли. А на квартире у перспективного конструктора-испытателя проживала беженка из Сумгаита по имени Марианна. Ее пристроили сюда по протекции Чудо-юда дальние родственники, ибо ближних у нее не осталось — порезали. Впрочем, это была только официальная версия, и я не удивился, если б узнал, что бедная сиротка сама кое-кому кишки выпустила. Я ничего не имел против ее наличия, ибо она чинно соблюдала все условия договора, поддерживала порядок и не таскала сюда лишних людей. Чудо-юдо, посмеиваясь, сообщил, что родня ищет ей в Штатах мужа-миллионера. Поиски эти затянулись, потому что Марианна была явно не из породы Вероники Кастро, и даже на просто Марию не тянула. По этой причине бедной девушке с ее южным темпераментом было очень скучно и хотелось потрахаться. Но свои, зная о далеко идущих планах ее родни, особенно не стремились с этой родней ссориться, а российские граждане предпочитали тех, кто посветлее и покурносей. Поэтому работать, как всегда, пришлось Короткову…
   Когда я позвонил, то ждать пришлось недолго. Марьяшка аж на крыльях летела. Я сделал три звонка: длинный-короткий-длинный, а потому армяночка подбежала, уже зная, кто стоит за дверью.
   — Здравствуй, — сказала Марьяшка. — Ты приехал?
   — Ненадолго, — ответил я. — Поработаю на компьютере и уйду.
   Все это говорилось, пока я еще не переступил через порог. Как раз в тот момент, когда я собрался войти, звонко щелкнул замок соседней 40-й квартиры, и из открывшейся двери появилось ну очень знакомое личико… Таня Кармелюк, по сценическому псевдониму Кармела. Я был в гриме, и узнать она меня не могла, но все-таки мне захотелось скорее пройти в квартиру.
   — Это кто? — спросил я, прислушавшись к тому, как цокают каблучки, удаляясь вниз по лестнице.
   — Соседка, — ответила Марианна. — Очень хорошая, умная девушка. Скрипачка. Но несчастная, почти как я.
   — Она тоже из ваших? — спросил я, прикидываясь шлангом.
   — Нет, зачем? Она украинка, Таня ее зовут. Немножко цыганка, наверно. Но очень хорошо играет, я ей только напою — а она уже подыгрывает на скрипке. Прямо будто с детства знала. Как мы с ней «Гарун а» исполняли — я плакала, да!
   — Что значит «Гарун а»? — спросил я.
   — «Весна» значит, песня так называется. Очень старинная армянская народная песня.
   Я, по правде сказать, кроме «Танца с саблями», никакой армянской музыки не знал, поэтому рад был узнать, что еще и песни бывают.
   — Кушать хочешь? — заботливо спросила Марьяша.
   — Опять с перцем чего-нибудь? — осторожно поинтересовался я.
   — Зачем? Я тебе русские блины сделаю. Со сметаной. И борщ!
   Я понял, что ей очень хочется меня накормить, а может быть, и оставить до утра. Конечно, для холостого Короткова или для Брауна времен Хайдийской революции это все было бы вполне нормально. Но я был уже десять лет как Дмитрий Баринов, которому его сексуальные дела казались чем-то второстепенным. Тем более что сестры Чебаковы прошлой ночью поработали на славу. И потом — под курткой, в свертке, напоминающем книгу, обернутую газетой, лежал пакет с дискетами и спецмодем для входа в закрытые для основной почтеннейшей публики файлы. За них я только что отдал в своем маленьком сверточке ровно пять тыщ «зеленых» «франклинками», то бишь штатовскими сотенными. Сомневаться в мужике я не сомневался, до сих пор он вел себя честно, но, прежде чем нести игрушку домой, надо было попробовать ее здесь, во всяком случае, убедиться, что она работает. Кроме того, парень в темных очках должен был сбросить нам всю информацию относительно дела Разводного, по крайней мере ту, что имеет прокуратура. В общем, надо было поработать.
   Однако я уже знал по опыту, что будет дальше, если я откажусь покушать. Марьяшка будет вздыхать, напевать под нос какие-то очень тоскливые песни и отвлекать от дела. Потом она может заплакать и начать вспоминать свою родню, с которой азеры поступили, мягко говоря, плохо. Затем может быть целая лекция о том, почему Карабах должен называться «Арцахом», а Карабахом оставаться не может. Если при этом вякнуть, что мне в принципе без разницы, как и что у вас там будет называться, но переводить людей и патроны в течение шести лет из-за такой ерунды я бы лично не стал, то лекция могла бы перейти в проповедь, весьма энергичную и экспансивную. Самым убийственным явилось бы, конечно, такое заявление: «А вам было бы все равно, если бы кто-то пришел и Москву переименовал?» И хотя я знал, что и это мне тоже как-то по фигу, потому что даже если Москву в Нью-Нью-Йорк переименовать, она все равно Москвой останется, со всеми вытекающими отсюда последствиями, спорить на эту тему не хотелось бы.
   Поэтому я подумал, что надо соглашаться на борщ и блины. Пока Марьяха будет возиться на кухне, я смогу проверить, как и что работает, что там на дискетах. Потом можно покушать, а дальше, если жертва геноцида не отвяжется, придется затратить минут десять на дружбу народов бывшего СССР…
   В пакете оказалась модемная плата с проводками и четыре дискеты. Когда-то, во время путешествия на «Дороти», малограмотный американский морпех Дик Браун, кукурузная морда, фермерский отпрыск, соображал в компьютерах очень мало, а Колька Коротков до того — и вовсе ни хрена. А вот господин Баринов Д.С. уже волок кое-что. Кроме того, он теперь пользовался этим в своих преступных целях.
   Первая дискета содержала развернутую инструкцию по применению спецмодема, которую надо было изучать в спокойной обстановке. На трех других были ответы по теме: «Что знают менты о том, как замочили Костю Разводного?»
   Многое совпадало с нашими данными. Картинку самого убийства мы видели теми же глазами, то есть глазами тех немногих свидетелей, что имели счастье пить с Костей чаек на балконе. Результаты баллистической экспертизы мы тоже уже знали — и нас не надули.
   Но менты, конечно, подошли к делу более обстоятельно. Все-таки Разводной был человеком крупным, и многие были обязаны ему по гроб жизни. Они довольно четко определили точку, с которой Косте запаяли в лоб девятимиллиметровую пилюльку. Стреляли действительно из-за речки, из лесочка, но не с берега, с трехсот метров, а с горки, с полных пятисот. Гильзы они, конечно, не нашли, но обнаружили след от колес небольшой машинки — то ли «Жигуля», то ли «Запорожца» с «жигулевскими» колесами. На одном дереве криминалисты углядели присохшую глину, а кроме того — удобное место для того, чтобы, сидя и пристроив ствол «винтореза» на развилку двух веток, чпокнуть гостю прямо в лоб. Затем киллер слез за минуту-другую с дерева, пихнул «винторез» куда-нибудь внутрь сиденья и завел «жигуль», которого из-за леска не было видно совершенно. Постепенно я усек, почему мы неправильно определили место, откуда стреляли. Пуля вошла Разводному над переносицей и вместе с мозгами вылетела через макушку. Из-за этого наши и думали, что в Костю стреляли снизу вверх, с берега речушки. Но дотошные менты, порасспросив в приватном
   порядке Костиных сотрапезников, выцедили, что незадолго до момента попаданияпули Разводному рассказали анекдот, и он ржал, откинувшись на спинку плетеного кресла и запрокинув назад голову. Тут-то ему и влепили. А мыто, дураки, удивлялись, как и почему охранники Разводного, почти сразу же прыгнувшие в катер и за две минуты перескочившие на тот берег, не углядели никого. Своим катером они только заглушили гудение мотора «жигуленка», к тому же уже удаляющееся. А сами начали бегать вдоль берега, очевидно, полагая, будто киллер, повесив ружьишко на плечо, бодрым шагом пойдет домой пешочком…
   Нашли сыщики и свидетеля, видевшего на проселке, идущем через прибрежный лесочек, автомобиль белого цвета. Но, к сожалению, ни номера, ни даже марки его уточнить не удалось, ибо свидетелем была дряхлая-предряхлая бабулька — божий одуванчик, которой что «жигуль», что «Таврия», что «Запорожец» одно слово: «антамабиль».
   Поспрошали они и гаишника, который стоял на посту у выезда на шоссе. Этот заявил, что где-то около десяти видел белый «жигуль», за рулем которого сидел толстый мужик в черных очках, а на заднем сиденье — еще двое. Следом за ним прошли две «Волги», синяя и желтовато-кремовая, где ехала какая-то подгулявшая компания из мужиков и баб, а где-то через полчаса проехала баба на белом «Запорожце». Больше до утра легковых машин не было.
   Убийство было совершено примерно в 21.45 (плюс-минус 2-3 минуты). По проселку быстрее, чем за пятнадцать-двадцать минут, добраться до шоссе невозможно. Поэтому машинами, проехавшими раньше, сыскари не интересовались. Мужик в черных очках и два его пассажира вызвали наибольший интерес. Но гаишник, поскольку еще не получал команды насчет убийства, номер не записывал и машину не останавливал.
   Другой конец проселка выводил на лесную просеку, которая как-то незаметно становилась непроезжей, и выехать какой-либо другой дорогой, минуя пост ГАИ, было невозможно.
   Попробовали менты и еще одну нитку. Иными словами, попытались вычислить, кому особенно хотелось, чтобы Костя Разводной отбросил копыта. В принципе таких набиралось довольно много. Но по первому прикиду наиболее выгодным все оказывалось для Гоши Гуманоида, и его исчезновение еще больше укрепляло правоохранителей в этом убеждении, однако где искать Гошу — в Нью-Йорке, на Канарских островах или в асфальтовом покрытии МКАД, — никто не знал. Ни одной рожи, похожей на Гошину, через официальные КПП не проскальзывало, но из этого вовсе не следовало, что натуральный Гоша через них не проезжал. Дыр в нашем «главном заборе» теперь было предостаточно, а Карацуп с собаками намного меньше. Все ближнее Гошино окружение позалегло на грунт, ибо у них были проблемы с теми, кто жаждал вернуть свистнутые Гошей капиталы…
   — Коля, — позвала Марьяша, — все готово, можно кушать.
   Я не без сожаления прервался и прикрыл лавочку.
   Борщ у Марианны вышел, конечно, немного похожим на харчо, но вкусным. Блинчики же получились вполне на пятерку, и я, живота не жалея, сожрал штук пятнадцать.
   — Спасибо, — сказал я, прихлебывая компот. — Твой миллионер в Америке тебя на руках носить будет. Серьезно!
   — Да, миллионер, — грустно хмыкнула Марианна, — это все шутки. Кому я нужна, а? Мне тридцать пять, уже внуков иметь надо… Здесь никто не возьмет, а в Армении вообще…
   Марьяшину трагическую историю насчет того, как ее почти изнасиловали, но все-таки не совсем, я слышал уже не в первый раз. Создавалось впечатление, что то ли ей очень жалко, что не совсем изнасиловали, то ли жалко, что никто не верит, что не совсем.
   — В Армении не возьмут, а в Америке обязательно, — подбодрил я, — там народ проще.
   — Чтобы армяне где-то были проще? — вздохнула дочь Айастана. — Такого не бывает, знаешь…
   — Ну а ты янки найди, — предложил я, — настоящего, англосакса…
   — Ага, — кивнула Марьяшка, — мне за это голову отрежут.
   — Это обычай такой?
   — Это я фигурально говорю. Шутка. Просто денег никто не даст и все. А как я искать буду? На сто долларов, которые мне здесь дают, я туда поеду? Смешно, слушай!
   Я потрепал Марьяшку по щеке. Жалко ее. Наверно, я еще не всю совесть потерял, раз кого-то жалеть хочется. Целку ей все-таки азики поломали. Сестре разрубили голову топором, отцу живот распороли… Бр-р! Если не врет, конечно, то страшненько выходит. Вообще-то я недоверчивый стал до ужаса. Сам вру почем зря и других все время подозреваю. Это не я такой, это жизнь такая. Начнешь хоть кому-то на сто процентов верить — кинут и не спросят как звали. Вот и Марьяшка вроде сама простота, иногда даже кажется, что дура полная, а хрен ее знает, может, держит ее тут Чудо-юдо, чтобы она на меня стучала ему. Или, может, ее родня ко мне зачем-то подбирается? Весь мир такой…
   А Марьяшка взяла меня за запястье и поднесла руку к губам. У нее там солидные усики растут. У Мэри Грин, на «Дороти», был пушочек, а у этой жесткие колючечки. Марьяшка вообще мохнатая. У нее и под мышками метелки, и на ногах шерсти полно, и на животе аж от паха до пупа, и даже между титек какой-то кустик есть. Глаз из-под бровей не видно бы было, если б не выщипывала…
   Вот эти самые глаза сейчас намаслились, повлажнели. Даже мордашка стала менее страшненькой… И что-то мне стало глубоко плевать на компьютер, модем и все прибамбасы. В конце концов, я не нанимался только вкалывать. Я могу завтра сдохнуть, могу сегодня к вечеру. Мишка вон уже полмира объездил, наверно, каждую вторую бабу на этой планете перетрахал, а я все при бандитах, тачках, печках… Могу я оторваться хотя бы тут?
   Мои пальцы зарылись в густую, жесткую Марьяшкину гриву, поползали по мягким складочкам на шее, потеребили мочку уха с серебряной сережкой… У Мэри синие камушки были, а у этой — зеленые.
   Все время память Брауна о себе напоминает. Особенно Хайди, все эти дела на яхте, на островах… То, что с ним было в его собственном теле, я вспоминаю действительно будто кинокадры из старого фильма. Не чувствую, что на самом деле все это виделось. Вьетнам, Африка, Штаты. Линялое какое-то, отрывочное, ненастоящее. А вот то, что Браун делал, сидя в моем черепке и распоряжаясь моими ручками-ножками, — отлично помню. Потому что это был я. Вот этот самый. У меня даже шрамик небольшой на морде остался от какого-то пореза. По-моему, тогда мы с Марселой вылетели на полицейский пост, я, то есть Браун, приложил четверых из автомата, а пятого позабыл. Этот пятый всадил пулю в ветровое стекло грузовика, стекляшкой меня и царапнуло…
   — Коля… Коля… — Марьяша дышала тяжко, жадно, она положила свою немного одутловатую щеку на мою ладонь, потерлась как кошка. Шарики у нее
   под халатом были ничего, это я знал по прошлым разам. Рука сама собой забралась и начала гладить скользкую, прилетевшую кожицу этих яблочек. Эх, Марианна, тебе бы еще и рожу чуть-чуть поприятней! Ну, да с лица не воду пить…
   Все с ней можно делать, на все она согласна. Можно прямо тут в кухне повалить на пол, можно животом на стол уложить, можно в кресле оставить и ноги себе на плечи закинуть… Дьявольский соблазн! Я ведь могу ее избить в кровь, растерзать, просто убить, и ничем не рискую. Ничем! Что мне стоит перед милицией отмазаться! Ни шиша. Они еще по моему заказу подставу найдут, на кого все и спишут. Алкашей, наркоманов в ломке, просто психов — хоть пруд пруди. А перед Чудо-юдом, хоть и потруднее, но тоже можно. Здешний профилактик в два счета выдаст справочку, что девочка стучала, и тогда не только она, но и вся родня, которая ее моему отцу на постой ставила, кишок не соберет. Не больше полутора тысяч зеленых мне весь отмаз обойдется.
   Тьфу! Аж противно. Ну неужели ж я гад такой, а? Неужели же я могу такое думать, не говоря уж, чтоб делать? Да за одну такую мысль меня в аду надо миллион лет жарить…
   Жалость окончательно ворвалась в душу, словно большевики в Зимний. Крутая, неистовая, со слезой. И страшненькая, глупенькая, мохнатая Марьяшка вдруг показалась родной, близкой, любимой даже…
   Бородка, парик, усы — все держалось хорошо, отлепить все это, кроме Соломоновича, никто не смог бы даже в ванной. Но в ванную я Марьяшку не поведу, мне лишь бы целоваться можно было. Что я и стал делать. Жадно, быстро, с легкой яростью, будто месяц без бабы прожил, дожидаясь встречи с Марьяшей. В промежутках между поцелуями язык молол какую-то сладкую, глупую чушь типа: «Какие перышки! Какой носок! И ангельский, должно быть, голосок!» И у меня слезы из глаз, по-моему, капали, вот лихо!
   — Черненькая ты моя… Воронушечка… Галочка… — урчал я ей в ухо, получал ответные поцелуя, и постепенно все больше заводился на ЭТО дело.
   — Идем… — шепнула она. — Пошли на диван… Там мягче.
   Марьяшка уцепилась мне за шею, я подхватил ее под спину и коленки, донес до дивана и усадил, а сам уже стягивал свои северокорейские брючата. Пока я скидывал с себя все, Марьяшка полулежала на подушках, совершенно квелая и разомлевшая, только сопела и распирала бюстом шелк халата. И опять меня вдруг дернуло что-то маниакальное: дать ей в морду, разодрать на ней халат, отстегать ремнем…
   Но это было уже совсем не так, как в первый раз — можно сказать, просто мимолетное видение. Зато та жаркая, любовная жалость, словно штормовая волна, накатила с удвоенной силой, бросила меня на колени перед сидящей на диване Марьяшей, заставила с жуткой бережностью, будто я с тончайшей хрустальной вазой обращался, прикоснуться к до сих пор не развязанной завязочке халата… И распахнул я его не рывком, а плавно, словно бы открывал страницу какой-то жутко раритетной книги, за которую мне вовек не расплатиться, если порву…
   И хотя я прекрасно знал, что там под халатом вовсе нет ничего сверхъестественного, а тем более — мной невиданного, была у меня в тот момент НАСТОЯЩАЯ, не липовая, добрая нежность. Такую не придумаешь, не соврешь, не рассчитаешь. Они не в мозгу, она от сердца, от души, если таковая есть.
   Открыл я гладкие, довольно ровные, хотя и толстенькие ляжки, украшенные давно известными мне волосяными колечками, круглые коленки, на одной из которых был давний рубчик в виде не то греческой «омеги», не то латинской «дубль вэ», не то русской «эм». Когда-то я посмеялся, что это, наверно, ей клеймо поставили М, чтобы не перепутать, в другой раз предложил еще две М нарисовать, чтобы МММ получилось… А Марьяша тогда рассказала, что это она маленькая на велосипеде каталась и коленку разбила. Плакала, наверно… И эту давно затянувшуюся царапку мне стало жалко, очень жалко, хотя не знал я, почему именно. А потому я поцеловал эту М, едва-едва коснувшись губами, будто мог боль причинить. А у нее от этого легкая дрожь пошла по телу, и мягкая ладошка пошевелила мой парик. Конечно, по нормальным волосам это приятнее было бы. Да и усами, будь они натуральные, щекотать ее было бы сподручнее… И борода не своя, и весь я какой-то липовый!
   Но все равно я позволил себе уткнуться носом в мягкую, теплую, смуглую кожу, провести по ней своими усищами и бородкой. Во, дорогой Еремей Соломонович, какую качественную продукцию вы делаете!
   Трусики у Марьяши были тонкие, черные, немножко узковатые, не совсем по попке. Предел эластичности уже был достигнут, но я не стал рвать или сдирать их, а осторожненько скатил с нее сперва до колен, потом чуть ниже и лишь потом снял с пяток. Они были душистые, похоже, совсем свеженькие.
   — Как там надо сказать? — прошептал я, обняв руками прохладные половинки.
   — Сим-сим, откройся?
   — Мне стыдно, — вдруг прошептала Марьяшка, — ты никогда так не делал… Я бы помылась… Наверно, пахну…
   — Сиди! — рявкнул я и влез головой, лицом, носом, языком в этот темный кудрявый лес. Если там и пахло, то лишь настолько, чтобы дразнить и заводить. Коленки расползлись, она застонала, задвигалась, стала словно бы невзначай сползать набок, а потом выползла из халата, сдернула бюстгальтер…
   — Сумасшедший… — прошипела она. — Совсем сумасшедший…
   Ну, это она зря, конечно. Просто я был в ударе. Но контролировать себя не забывал. И я забрался к ней на диван, а Марьяшка потянула меня к себе, бормоча: «Хочу! Очень хочу!» — или что-то в этом роде, я дотянулся до штанов, где у меня в маленьком кармашке лежала отличная, нежная японская хреновина.
   — Ай! — почти сердито воскликнула Марьяшка. — Зачем? Так лучше, приятней…
   Нет уж! Ноу Эй-Ай-Ди-Эс! СПИДа я особенно не опасался, а вот недоразумений — очень. Вовсе не хотелось пользоваться обалдением бабы, чтобы потом разбираться, откуда чего взялось. Например, бэби. У меня двое законных, на фамилию Баринов — и хватит пока…
   А потом я ее трахал. Жадно и беспощадно, как Дзержинский врагов народа. И долго, до полного истребления. Чтоб весь южный темперамент выцедить. Рожица у нее во время этого дела казалась вообще ужасной, но я ведь не воду пил, тем более что теперь это лицо меня очень мало интересовало. Если уткнуться носом в волосы, то можно себе представить, будто это Марсела или Соледад… У последней такое чудное личико было, хоть и гадюка из гадюк. А волосы у них
   — почти одинаковые, только у креолок, кажется, помягче были…
   Растрепанная, мятая, облапанная сверху донизу, Марьяшка осталась лежать голышом, забросив руки за голову и с улыбкой на размазавшейся мордашке. Я уже в душе успел ополоснуться, одеться и даже причесаться, а она все лежала. Не хотелось ей одеваться. Ей нравилось быть бабой. Хотя бы раз в месяц.
   — Я тебя люблю! — сказала она, чмокнув воздух. И может быть, не врала?
   Каждый раз после такого мероприятия, проведенного с этой восточной женщиной, у меня начинался депресняк. О повторе и думать не хотелось, да и времени не было. Говорить с ней мне тоже было не о чем. О том, что меня волновало в данный момент, болтать не следовало, о том, что не волновало, — не было настроения.
   — Все-таки надо поработать, — сказал я тоном землекопа, вынужденного прервать перекур. — Мне надо успеть до завтра…
   — Ой, — воскликнула Марьяшка, — пожалуйста, пожалуйста! Я на кухне телевизор смотреть буду. Хочешь, кофе сделаю, а?
   Она сказала это с такой радостью в голосе, что я даже удивился. И только через пять минут до меня дошло, что я неправильно выразился. Мне надо было соврать, что мне нужно успеть, скажем, до пяти или шести часов вечера. Мне бы вполне хватило времени, чтобы проверить модем и исчезнуть отсюда. Но я ляпнул: «До завтра» — и тем самым посеял в глупенькую голову Марьяшки надежду на то, что я останусь здесь ночевать. За пять лет, что Марьяша жила здесь, такого еще не было. Правильно говорит папаша, мне надо следить за своим языком!
   Но тут же я подумал: «А почему бы и нет?» Почему мой любезный брательник болтается где-то по два-три дня и явно не по делам фирмы исключительно? Это что, ему можно, а мне нельзя?
   «А вот возьму и осчастливлю Марьяшку, — подумал я, — пусть Чебаковыми теперь Мишка занимается! Им, по-моему, все это без разницы».
   — Знаешь, — сказал я, подавая Марьяшке халатик, будто гардеробщик пальто,
   — а я сегодня у тебя ночую… Только часов до восьми дай мне позаниматься, ладно?
   Приятно делать людей счастливыми, не правда ли?

ВЫХОДИМ НА СЛАВИКА

   Утром, плотно заправившись чем-то вроде плова из накрошенной курицы, риса, морковки и кишмиша, хлебнув кофейку и поминая добрым словом заботливую Марьяшу, я вышел на улицу и влился в трудовую толпу, прущую на работу. Настроение было если не отличное, то неплохое, по крайней мере.
   «Позанимался» я, конечно, не до восьми, а гораздо дольше — почти до полуночи. Марьяшка прикорнула на своем диване и вроде бы даже спала. Но когда я, очень довольный итогами своей работы, улегся к ней под бочок, рассчитывая проспать до утра, она вцепилась в меня и выпросила-таки продолжение. Аж два раза. В результате я заснул во втором часу ночи, но к восьми утра выспался достаточно хорошо.
   Итак, что же я сумел выудить из закрытых информационных источников?
   Порядочно. Прежде всего, я выяснил, кто такой Славик и в каких корешах у него ходит Звон, то есть Званцев Сергей Михайлович. Славик оказался Антоновым Вячеславом Васильевичем, 1956 года рождения, с двумя судимостями по статье 146 (разбой). Первый раз его судили вместе со Званцевым, а во второй они влетели порознь, но оказались не только в одной зоне, но даже в одном отряде. Там за ними, судя по всему, были грешки, например, их подозревали в совершении убийства некоего Лобова, но прямых улик, кроме показаний какого-то стукачишки, не нашлось. Поэтому решили поверить, что Лобов сам по себе, от большой тоски по маме, повесился на веревке, скрученной из простыни.
   Но когда я начал выяснять, а кто такой этот Лобов, то обнаружил, что этот гражданин был одним из главных и решающих свидетелей обвинения против Георгия Викторовича Лысакова, которому в 1979 году ломился вышак за очень крупные хищения соцсобственности. В результате того, что Лобов, уже имевший свои десять с конфискацией, не смог дать дополнительных разъяснений, как они с Лысаковым поделили два с полтиной лимона — это еще тех, «застойных», рублей! — факт присвоения их Георгием Викторовичем оста к я недоказанным, и гражданину Лысакову впаяли только восемь, причем отсидел он только пять и вышел по какой-то сомнительной актировке — кажется, нашли рак на IV стадии, от которого народец мрет в течение года. Но гражданин Лысаков не только выжил, досрочно получив свободу, но и взялся за честную жизнь. То есть больше не попадался. Самое любопытное было в том, что Георгий Викторович Лысаков и Гоша Гуманоид были одним и тем же физическим лицом.