Глупости, сказал бы Ясон, поэтому я промолчала. Но он сказал:
   — Не будем спорить, Медея. Только не этой ночью. Иди сюда.
 
   Этот голос.Снова как сигнал, на который что-то во мне отзывается, и я опять вверила ему не только мои ступни — вверила каждую пядь своего тела, желания которого он умеет угадывать, как ни один мужчина на свете. Хотя вернее сказать — умел угадывать.
   — Ясон?
   Долгое молчание. Это мне знакомо. Сейчас примется искать виноватых.
   — Все оттого, — начал он укоризненным голосом, — что ты мне изменяешь.
   Сбежала с государевой трапезы, не иначе есть еще с кем поразвлечься. — На это я не сочла нужным отвечать, но он только пуще разозлился. — Прежде, — сказал он, — такого никогда бы не случилось. Прежде ты давала мне силу, сколько нужно сил — столько и давала.
   На сей раз он был прав, я встала, окунула лицо и руки в бадью с водой, которую утром принесла из родника.
   — Прежде, — сказала я Ясону, — прежде ты в меня верил. И в самого себя тоже.
   — Вечно тебе надо всем перечить, — проворчал Ясон, — вечно все надо знать лучше других. Когда же ты наконец признаешь, что время твое прошло.
   — Сейчас, — с изумлением услышала я собственный голос, — вот прямо сейчас и признаю, только тебе-то разве от этого легче?
   Тут он вдруг обхватил голову руками и издал стон, какого мне прежде не доводилось слышать.
   — Только не думай, — выдохнул он, — только не думай, будто я радуюсь, что и ты тоже не знаешь, как быть.
   Такого признания я от него не ожидала. Я присела рядом с ним на ложе, отняла его ладони от висков, стала гладить его лоб, щеки, плечи, чувствительные ложбинки над ключицами, иди ко мне, прошептал он умоляюще, и я легла к нему, ведь я знаю его тело и умею пришпоривать его желания, и вот уже он, смежив веки, отдался игре собственных фантазий, в которые он меня никогда не допускал. Да, да, да, Медея, вот оно, сейчас. Ему наконец удалось то, чего я ему так желала, он всей тяжестью рухнул на меня и, пряча лицо между моих грудей, разрыдался — и плакал долго. Никогда прежде не видела я его слез. Потом" он встал, окунул лицо в бадью с водой, встряхнул головой, словно бык, которого огрели дубиной по рогам, и, не оборачиваясь и не говоря ни слова, ушел.
   За это мне еще придется поплатиться. Женщину, которая видела мужчину в миг слабости, в Коринфе так просто не прощают.
   А у нас дома? В Колхиде? Не обманываюсь ли я, уверяя саму себя, что там, на родине, это было иначе? Интересно, отчего это я в последнее время все чаще и чаще вызываю в себе воспоминания о Колхиде, стараясь расцветить их все более живыми красками, словно не могу просто так смириться с исчезновением Колхиды из моей души. Или словно мне это зачем-то нужно, а зачем, я и сама не знаю.
   Я пошла к Лиссе, она не спала. Рядом, из-за полога, я слышала посапывание детей. Мне очень хотелось, чтобы Лисса спросила меня, где я была, но та никогда не задает вопросов. Среди всех существ на земле она единственная, с кем я не была разлучена ни дня, она, родившаяся со мною в один день, та, чья мать стала моей кормилицей, она, ставшая потом кормилицей моим детям. Она, которая видела все и, думаю, все поняла, хотя, быть может, я и тут обманываюсь, полагая обыкновенным даром природы ее способность чувствовать и осознавать малейшие мои душевные движения — нередко прежде меня и даже такие, в которых я сама никогда себе не призналась бы. Лисса, которую я то сама прошу прилечь рядом со мной на мое ложе, чтобы облегчить душу, а то готова гнать от себя чуть ли не на край света. Но край света — это же Колхида. Наша Колхида на южных склонах угрюмого и дикого Кавказа, чья острая линия хребтов навсегда врезана в сердце каждой из нас, мы-то обе это знаем, просто не говорим никогда — разговоры только пуще растравили бы лютую тоску по родине. Но я-то всегда знала, что до конца дней не перестану тосковать по моей Колхиде, хотя что значит знать — эту неумолчную, гложущую боль предвидеть невозможно, мы, колхидцы, читаем ее друг у друга в глазах, когда встречаемся, чтобы посидеть вместе, попеть наши песни и поведать подрастающему юношеству истории наших богов и нашего племени, истории, которые иные из детей вовсе не хотят слушать, ибо мечтают во всем походить на настоящих коринфян. Да и я иной раз избегаю ходить на эти встречи, а меня, так, во всяком случае, мне кажется, все чаще избегают на них приглашать. Ах, мои дорогие колхидцы, и вы тоже умеете причинять мне боль. А теперь вот, оказывается, этому научилась даже Лисса.
   Она, правда, все еще бодрствовала, как всегда, когда знала, что еще может мне понадобиться, однако — против обыкновения — отказала мне в привычной своей улыбке. Выклянчивать улыбку я, конечно, не стала, сделала вид, будто ничего не замечаю, и начала — это посреди ночи-то — задавать себе и ей вопросы, вправду ли мужчины в Колхиде были другими, чем коринфяне, она нехотя, но все же дала втянуть себя в эту игру, по ее воспоминаниям, мужчины в Колхиде давали волю своим чувствам, так она сказала, отец ее, к примеру, не скрывал рыданий, когда с ее братом случилось несчастье, он прилюдно причитал и кричал, тогда как в Коринфе на похоронах ни один мужчина слезинки не проронит, за них тут женщины отдуваются. Тут она замолчала. Я знала, о чем она думает. Никогда больше не видела я, чтобы мужчина плакал так, как плакал тот молодой колхидец, возлюбленный Лиссы, которого она оставила навсегда, чтобы взойти на борт «Арго» и последовать за мной в неизвестность. Аринну, свою дочурку, она произвела на свет уже в пути, и с тех пор не было в ее жизни ни одного мужчины, — подумав об этом, я невольно спросила себя о цене, которую Лиссе да и другим колхидцам, всем нам пришлось заплатить за то, что я не пожелала больше жить в Колхиде, а они, ослепленные любовью и славой, которой я у них пользовалась, за мною последовали. Да, вот так я сегодня вынуждена на это смотреть.
   Ясон? Что Ясон… Им хотелось думать, будто это именно тот мужчина, за которым я побегу хоть на край света, — я им не перечила, а теперь не имею права на них обижаться за то, что они воспринимают наш разрыв как кровное оскорбление. И даже хуже: как доказательство тщеты и напрасности нашего побега. В то время как я — так я размышляла на ложе Лиссы — сегодня ощупывала это доказательство собственными руками: детский скелетик, укрытый от всего света в жуткой пещере. В этот миг Лисса положила ладонь мне на затылок. Жесты все те же, а вот смысл в них уже другой. Нам дано лишь утешать друг друга. Поправить же ничего не дано. Так уж все устроено, мама, я начинаю понимать.
   А что я хотела поправить, что хотела наверстать, когда не нашла другого выхода, кроме одного — исчезнуть вместе с Ясоном? Когда я доверила, мама, это свое намерение сперва тебе, потом Лиссе, вы обе выслушали меня молча, даже не спрашивая о причинах, — Лисса в конце концов заявила, что едет со мной. Лишь много лет спустя я надумала спросить у нее о том, что же творилось в те дни и ночи в Колхиде, ибо ведь именно Лисса втайне собрала горстку отчаянных колхидцев, которые захотели к нам присоединиться. Ни в одном из этих людей нельзя было обмануться, каждый должен был быть надежен, как кремень, любое необдуманное или предательское слово почти неминуемо вело к катастрофе. Но она хорошо изучила наших земляков, наблюдала за ними давно и пристально, она точно знала тех, кто, как и я, считал такую жизнь невыносимой. Так что они пошли за мной не ради меня, не только ради меня, Лисса частенько мне это повторяла, когда мои дорогие колхидцы, разочарованные странами, куда я, сама изгнанница, их привела, начинали винить меня в том, что из-за меня они, дескать, потеряли родину, которая теперь, задним числом, представлялась им чуть ли не в ореоле сияющей безупречности. Как же я их понимаю! И как же порой на них злюсь!
   Сами обстоятельства нашего отплытия из Колхиды уже вскоре обросли невероятными, нередко прямо противоположными слухами и домыслами. Достоверно лишь то, что я среди ночи прокралась к ложу Лиссы и разбудила ее: «Пора, Лисса, ты идешь?», что Лисса тут же встала, подхватила свой — уже с вечера увязанный — узел, после чего мы вместе выскользнули из дворца и двинулись вниз, к морю, где на спокойной глади бухты почти в кромешной тьме застыли «Арго» и еще два судна из колхидского флота, корабли-перебежчики, к которым нас, женщин и детей, по мелкой воде мужчины перенесли на руках. Уже в путешествии некоторые из мужчин начали сперва понемногу, а потом все сильней преувеличивать глубину этого брода и вообще говорить о крайней опасности нашего отплытия, то о мертвой зыби, то о волнении на море, а особенно о своей мудрой предусмотрительности и отваге, только благодаря которым мы, женщины и дети, и оказались на борту. И чем хуже будет наше положение, тем безудержней будут выходить из берегов достоверности эти их легенды, а противопоставлять быль всем этим небылицам совершенно бесполезно. Если от были вообще хоть что-то осталось, после стольких-то лет. Если эта быль, источенная тоской по дому и унижением, разочарованием и нищетой, не превратилась всего лишь в хлипкую ветхую оболочку, которую любой, кто действительно этого захочет, способен разрушить. Кто же этого захочет? Пресбон?
   Пресбон в своем безудержном самоутверждении, что ж, вполне вероятно. Пресбон, единственный из всех беглецов, кто был отобран и упрежден не самой Лиссой, она и по сей день не может себе простить, что такое допустила. А он ухватился за эту возможность покинуть Колхиду, дабы дать во всю мощь развернуться своему необузданному таланту тщеславного лицедейства где-нибудь еще, например здесь, в блистательном Коринфе, где без него не обходится ни одно из грандиозных храмовых празднеств, хитрую механику организации которых он усвоил как никто, придавая им особый блеск вдохновенным и продуманным рисунком главных ролей, за что ему так благодарен царь Креонт. Ни один из колхидцев не достиг здесь таких высот почета и славы, как он, Пресбон, сын служанки и начальника дворцовой стражи в Колхиде, он, который поначалу не стыдился самой грязной работы — собирал мусор и отбросы с поля после больших храмовых игр. Вот уж кому пришлось многое выстрадать, прежде чем на него обратили внимание. Сколько унижений он вытерпел! И как же он должен ненавидеть всех нас, насмешливых свидетелей своего позора и своих постыдных кривляний, посредством которых он прокладывал себе дорогу наверх… Как, должно быть, он ненавидит меня, которая не захотела оценить его по достоинству. Ничто не остается без последствий, мама, ты и в этом была права.
   Неужели это все-таки Лисса выдала тебе время, день и час нашего бегства? Да нет, скорее всего, ты сама все угадала. Ведь внимательней тебя, пожалуй, никто не следил за развитием событий, которые повлекло за собой появление в Колхиде тех чужеземцев.
   При том что начиналось-то все вроде бы очень даже хорошо. И нельзя сказать, что колхидцам были неприятны эти пришельцы — Ясон в своей шкуре пантеры и его несколько одичавшие спутники, аргонавты, совсем не грубияны, просто немного неотесанные, но услужливые и готовые помочь, если нужно, а еще — любознательные. К тому же было и лестно, что цель их опасного морского путешествия — оказывается, именно наша Колхида, страна как страна, не лучше и не хуже других на нашем черноморском побережье. Так что не было никаких видимых причин не оказать этим мореходам, что высадились на берег бухты в устье нашей реки Фасис, приема, подобающего гостям. К тому же и Эет, государь, мой отец, принял Ясона и Теламона сразу по прибытии и на следующий вечер велел пригласить всех пятьдесят аргонавтов во дворец на торжественную трапезу, ради которой целому стаду овец пришлось расстаться со своими овечьими жизнями, и званый этот ужин окончился всеобщим весельем и братанием.
   Разумеется, потом-то многие утверждали, будто сразу почуяли неладное, но что плохого можно почувствовать в праздничном застолье, шум которого вперемешку с веселой музыкой бараньих рогов доносился из дворца, ибо вино из лозы, которую мы выращиваем на южных склонах наших гор, пришлось гостям по вкусу.
   Нет. Это я, я одна была полна самых недобрых предчувствий, ибо знала, что на самом деле отец гостям отнюдь не рад. Одна — кроме тебя, конечно, мама. Тебе-то для недобрых предчувствий никаких новых причин не требовалось. Ты просто знала царя. Мне же в душе постоянно приходилось иметь дело с отцом: «Ты ведь не предашь родного отца, дочь моя?» Я знала: Ясону нужно руно. Я знала: государь ему руно отдавать не хочет. Почему не хочет — об этом я даже не спрашивала. А я, оказывается, должна ему помочь этого человека обезвредить, любой ценой. И я видела, сколь непомерной была цена, непомерной для всех нас. Мне не оставалось ничего, кроме предательства.
   Мне не оставалось ничего? Как размывает, однако, течение лет те основания, что когда-то казались мне незыблемыми. С каким исступлением снова и снова вызывала я в памяти череду событий, последовательность которых выстроилась в моем сознании в крепостной вал, неприступный для сомнений, которые теперь, с таким опозданием, через этот вал прорвались. Одно-единственное слово пробило в крепости брешь: тщетность. С тех пор как я нащупала под землей эти детские косточки, мои руки помнят о других детских косточках — тех, что я бросила с борта нашего корабля-беглеца навстречу царю, нашему преследователю, швырнула сквозь собственный вой, это я еще успела запомнить. И царь прекратил погоню. С тех пор аргонавты меня боялись. В том числе и Ясон, которого я увидела совсем другими глазами, едва узнала, каков он на корабле как предводитель. Это в Колхиде он торкался куда попало, как слепец, ничего не понимая, всецело вверяя себя в мои руки, но едва он, с руном на плечах, взошел на свой корабль — передо мной оказался совсем другой человек. Куда только подевалась былая неуклюжесть, он сразу подтянулся и распрямил плечи, в его озабоченности судьбой команды чувствовалась спокойная мужественность, а внимание, с которым он следил за погрузкой колхидцев на корабли, произвело на меня большое впечатление. Тогда, помню, я впервые услышала слово «беженцы». Для аргонавтов мы были беженцами, меня это неприятно укололо. Впрочем, от подобной чувствительности быстро пришлось отвыкать.
   Но разве в том сейчас дело. Наверно, все это от слабости, мама, — минутная слабость, что нагоняет на меня сегодня все эти мрачные мысли. Тогда, стоя на берегу, куда ты пришла со мной проститься, ты дала мне понять, что одобряешь мой поступок. У меня ведь не было выбора. В такой миг много не скажешь. «Не становись такой, как я», — сказала ты, притянув меня к себе с силой, какой я давно не чувствовала в твоих руках, потом отвернулась и пошла вверх по склону — прямо к дворцу, где мертвецким сном дрыхли царь со своей свитой после прощальной вечеринки, одурманенные зельем, которое я подмешала в вино — чаши с этим вином они то и дело поднимали за отъезд Ясона. Ему самому строго-настрого было наказано не пить, иначе он не найдет дорогу к полю Ареса, которую я ему показывала днем, где ему предстояло, проскользнув мимо стражей, которые — и об этом я позаботилась — тоже спали, с моей помощью свершить наконец то дело, ради которого он и прибыл в Колхиду, на восточную окраину своего мира: снять со священного дуба бога войны руно овена, которое его дядя Фрикс, спасаясь бегством, оставил здесь много лет назад и которое вдруг срочно понадобилось его родственникам. Своего рода испытание мужества, так это в ту пору виделось мне, не посвященной еще в запутанную семейную историю бедняги Ясона. Для меня же это руно, которое аргонавты лишь позже, повнимательней его рассмотрев, стали называть «золотым руном», было самой обычной овечьей шкурой, какие у нас в Колхиде сплошь и рядом используют для добычи золота, укладывая их по весне в бурные горные потоки, чтобы к ним приставали размытые талыми водами золотые песчинки. Аргонавты очень подробно меня расспросили об этом способе намывания золота, который мне казался самым обычным делом, а их приводил в радостное возбуждение: значит, в Колхиде есть золото! Настоящее золото! Почему бы мне раньше им об этом не рассказать. Глядишь, и все их предприятие оказалось бы куда прибыльней.
   Только здесь, в Коринфе, я их поняла. Коринф просто одержим жаждой золота. Представляешь, мама, они не только храмовую утварь и украшения, они самые обычные повседневные предметы делают из золота — тарелки, кубки, вазы, даже скульптуры, и продают эти вещи по очень высоким ценам по всему их средиземноморскому побережью, а в обмен за необработанное золото, в простых слитках, готовы давать зерно, быков, лошадей, оружие. А что нас больше всего изумило: ценность человека здесь определяют по тому, сколько у него золота, от этого же зависит и размер податей, которые он должен вносить во дворец. Целые орды служащих заняты одними подсчетами, Коринф гордится этими чинушами, а Акам, главный астроном и первый советник царя, с которым я однажды поделилась своим удивлением такому обилию бесполезных, но весьма заносчивых писцов и счетоводов, начал мне втолковывать, насколько они полезны и необходимы для разделения коринфян на разные общественные слои, благодаря чему страна только и делается управляемой.
   — Но почему именно золото? — спросила я.
   — Ты сама прекрасно знаешь, — ответил Акам, — только наши желания делают один предмет вожделенным и дорогим, а другой ненужным и, следовательно, ничего не стоящим. Отец нашего царя Креонта был очень умным человеком. Одним-единственным своим указом он превратил золото в Коринфе в самую вожделенную драгоценность: запретил гражданам, чьи подати во дворец не достигают определенных размеров, носить золотые украшения.
   — Ты тоже умный человек, Акам, — сказала я ему. — Только ум у тебя особенный, в Колхиде я таких умников не встречала.
   — Просто у вас не было в них нужды, — ответил он со своей неподражаемой улыбкой, которая сперва так меня обижала. И наверное, он прав.
   Но куда это меня завели дурацкие мысли? Пора наконец встать. Если меня не обманывает зрение, мама, солнечные лучи уже бьют сквозь листья смоковницы почти отвесно, быть такого не может, неужто я провалялась и проспала до полудня, такого со мной отродясь не.бывало. Это все из-за пещеры, не могу подняться, да помогите же кто-нибудь, Лисса, дети… Ну вот, наконец кто-то щупает мне лоб, чей-то голос произносит:
   — Ты больна, Медея.
   Это ты, Лисса?

2

   Неистов натиск мужей, жаждущих остаться в памяти людской и обессмертить имена свои на времена вечные.
Платон. Пир

Ясон
   Эта баба меня погубит. Как будто я всегда этого не знал. «Медея меня погубит», — я прямо так Акаму и сказал. А он даже не возразил, но и подтверждать не стал, как обычно, в своей омерзительной манере. Вечно эта улыбочка, вечно этот взгляд с хитрецой, вечно этот вкрадчивый говорок, когда он заводит речи о том, что уж кого-кого', а меня-то теперь так просто не возьмешь. К чему он клонит? Ясное дело, он что-то прослышал, наш верховный астроном.
   — Ты что, Акам, смеяться надо мной вздумал? — напустился я на него, на что он только удрученно покачал головой, своей костлявой длинной черепушкой, так нелепо увенчивающей все его нескладное тело, в котором, кажется, ни один сустав к другому не подходит. «Как же ему, бедняге, приходится пыжиться, чтобы внушительно выглядеть» — так Медея выразилась, когда впервые его узрела, у них с самого начала отношения не заладились, она просто не пожелала ни в чем пойти ему навстречу. Ох, чую я, не к добру все это.
   А теперь вот он ей враг. Не знаю почему, похоже, я опять что-то упустил, я все время что-то упускаю в кутерьме этого царского дома, обычаи и нравы которого мне так трудно даются. Столько разных стран, столько гаваней и городов повидал мой «Арго», столько людских лиц видел я сам. А теперь, когда корабль мой на приколе, а спутники разбрелись кто куда, мне остался только этот городишко, здесь мне надо обживаться, и Медее здесь надо как-то устраиваться, вот проклятье. Как будто так уж сложно все это понять. Чем-то она, должно быть, Акама разозлила, иначе не стал бы он извлекать из прошлого и раздувать эту старую историю, в которой к тому же и не доказано ничего. И не пришлось бы мне как последнему болвану представать перед советом старейшин и давать показания по обвинению Медеи в том, что она якобы убила тогда своего родного брата. Меня будто дубиной огрели — я только руки вскинул и заверил старейшин: об этом и речи быть не может. Значит, я убежден, что те, кто ее обвиняют, — лгут?
   В какую ловушку я тут угодил, во что она меня опять втянула? Убежден, убежден… С этими бабами наш брат разве в чем-нибудь может быть убежден? Старейшины сочувственно закивали головами. Похоже, на сей раз им нужен не я. А вот она — да. Но она мне жена.
   Разве наш брат в чем-нибудь может быть убежден с этими бабами, когда они решают что-нибудь укрыть покровом мрака? В данном случае это следует понять и буквально. Мрак-то и впрямь был непроглядный, когда Медея с этим меховым свертком на руках появилась на нашем причале, больше-то при ней ничего не было, а узелок свой она чуть ли не укачивала, будто у нее там новорожденный. Я-то вообще до последней минуты не верил, что она придет. Ведь я же видел, как она проходит по своему городу с высоко поднятой головой. Как собираются вокруг нее люди, как ее приветствуют. Как она с ними разговаривает. Она каждого знала, и казалось, прямо летит на волне всеобщих чаяний.
   Я видел, как она пьет из чудо-источника во дворе дворца, кстати, вот уж диковина так диковина: вода, молоко, вино и оливковое масло текут из четырех его труб, направленных точно по четырем сторонам света. Да, именно так я ее впервые и увидел: склонившись над струей и подставив воде пригоршни, она пила большими, полными глотками. Я пришел вместе с косматым Теламоном — он пусть и не самый умный, зато один из самых неунывающих и спокойных среди моих аргонавтов, к тому же предан мне. Он и теперь вот меня не оставляет. День был уже на склоне, а зной все равно несусветный, просто пекло, нам, привыкшим к морской прохладе, тяжко приходилось, ведь мы только несколько часов как ступили на сушу, на этот берег, к которому столько долгих недель устремляли все чувства и помыслы. Каждый помнил, чего нам стоило сюда, на самый край света, добраться, помнил и товарищей, которых мы в пути недосчитались, и как неодолим порой был соблазн повернуть обратно, и только стыд друг перед другом, а еще перед теми, кто встретит нас дома хамскими насмешками, удерживал нас на веслах и у руля. Там, на корабле, Колхида стояла у нас перед очами землей обетованной, в которой, казалось, заключена вся наша судьба.
   Каждому известно: после крайнего напряжения всех сил наступает опустошенность. Так было и с нами — ликование, сопровождавшее нас, когда мы наконец после долгих поисков сумели войти в устье Фасиса, благополучно причалить и сойти на берег этой удивительной природной гавани, вдруг разом прошло. Вот это, значит, она и есть — земля наших надежд. Река, берег, сама местность, эти укрытые рощами и перелесками холмы и долины показались нам вполне обыкновенными — в пути нам случалось видеть места и покрасивей. И хотя никто об этом ни слова не проронил, в глазах моих людей я ясно читал разочарование. К тому же товарищи мои, те, что остались на «Арго», не могли знать, какая участь ждет Теламона и меня, отправившихся искать дворец царя Эета, чтобы предъявить этому незнакомому владыке наши требования.
   В тот миг, когда я первым утвердил ногу на берегу этой самой дальней к востоку, самой безвестной земли, — я уже был уверен в своей посмертной славе, и она придавала мне сил. Мы, вторгшиеся в страну варваров, были готовы встретить здесь самые варварские обычаи и укрепляли свой дух, взывая в душе к нашим богам. Но меня и по сей день пробирает дрожь, стоит вспомнить, как мы, миновав заросли прибрежного ивняка, очутились вдруг в роще аккуратно высаженных деревьев, с ветвей которых свисали омерзительнейшие плоды. Мешки из воловьих, овечьих, козьих шкур, жуткое содержимое которых проглядывало, а то и высовывалось сквозь случайные прорехи — человечьи кости, ибо в мешках были развешены и слегка покачивались на ветерке мумии мертвецов, зрелище, невыносимое для всякого цивилизованного человека, который привык хоронить покойников в земле или в скалистых пещерах. Ужас сковал нас по рукам и ногам. Однако надо было идти дальше.