— Одно условие. Меня заберешь с собой.
И я, растерянный, еще не зная, радоваться мне или горевать, просто сказал:
— Хорошо.
И едва произнеся это слово, я вдруг понял, что именно этого и хочу, и, ощущая в себе какое-то странное, радостное и тревожное любопытство, успел подумать, может, она теперь ждет от меня объятия или какого-то иного торжественного жеста, однако она только вскинула руку на прощанье — и исчезла. Она всегда вот так. Все важное делает как бы невзначай.
Только про эти мертвецкие груши однажды говорила со мной очень серьезно нам ведь не однажды приходилось встречаться, и от нее не укрылось, как я этой их рощи с мумиями до смерти боюсь; она мне объяснила, что у них в Колхиде погребают только женщин, тогда как трупы мужчин развешивают на деревьях, где птицы обклевывают их до костей, а уж потом эти скелеты хоронят в скалах, каждая семья в своей пещере, очень достойный и чистоплотный обычай, она не понимает, что меня тут не устраивает. Меня, в общем-то, все тут не устраивало, особенно отвратительна была мысль о птицах, расклевывающих и пожирающих человеческое тело, как какую-нибудь падаль; умершие, втолковывал я ей, должны сохранить свою телесную оболочку целой и невредимой, поэтому их и хоронят в могилах или замуровывают в скалистых пещерах, дабы они могли оттуда отправиться в свой посмертный путь и найти дорогу в подземное царство. Она на это возразила: в мертвом теле уже нет души, душа, нетленная, отлетает в миг смерти и почитается колхидцами в определенных, специально отведенных для этого местах, чтобы возродиться потом в новом вместилище, которое богиня сложит из разрозненных останков других мертвецов.
— В этом, — сказала она мне, — святая вера колхидцев. — Произнося это, она не сводила с меня своих внимательных глаз. А потом вдруг спросила: — Может, все зависит от того, какой смысл мы вкладываем в то или иное действие?
Эта мысль мне была чужда, я и тогда был уверен, и по сей день убежден: есть только один правильный обычай почитать своих мертвецов и великое множество ложных. Не знаю, с какой стати она потом вдруг спросила, приносят ли в наших краях человеческие жертвы заходящему солнцу.
— Конечно нет, — воскликнул я возмущенно, а она, склонив голову набок, пристально на меня смотрела.
— Значит, нет? — переспросила она. — И даже когда дело совсем плохо?
Я по-прежнему стоял на своем, и тогда она задумчиво произнесла:
— Вот как. Что ж, может, это даже правда.
А теперь, столько времени спустя, она, оказывается, тот наш разговор не забыла, недавно вдруг заскакивает ко мне и прямо с порога:
—Так значит, нет никаких человеческих жертвоприношений, да? И ты, бедняга, все еще этому веришь?
А едва она скрылась, как ко мне чуть ли не вломился этот Турон, мерзкая гнида, которого Акам пригрел, и давай расспрашивать, что такого мне Медея сказала. Да что хоть стряслось? Напустили туману, а я в нем торкаюсь, впору чуть ли не пожалеть, что я вообще с Медеей повстречался или, по крайней мере, в Колхиде ее не оставил. Да. Как ни страшно такое подумать. А ведь я-то знаю: без нее ни одному из нас из Колхиды бы не вернуться.
И внезапно, разом передо мною снова возникла картина, которую все эти годы я прятал в омутах памяти. Самый жуткий и самый неотразимый из образов Медеи, какие я знаю. Она — верховная жрица на алтаре самой древней богини их народа, закутанная в бычью шкуру, на голове — фригийская нахлобучка из бычьих яиц, священный атрибут жрицы, которая вправе совершать жертвоприношения. И она его совершила. Взмахнув ножом над головой молодого, украшенного цветами бычка, она взрезала ему шейную жилу, бычок рухнул на колени, кровь брызнула струей. И тут женщины кинулись под эту струю и давай ее пить, Медея первая, смотреть на нее было жутко, но и.глаз оторвать было нельзя, и я уверен, она хотела, чтобы я видел ее такой, страшной и прекрасной одновременно, в тот миг я возжелал ее, как никогда не желал ни одну женщину, я не знал, что бывает такое вожделение, когда тебя просто на части рвет, и убежал, когда опьяненные кровью женщины начали свои прыжки, ужимки и необузданные пляски, и с тех пор я знал: без этой женщины мне не жить. Она должна быть моей.
Я сделал все, как она приказала. Чтобы одолеть быков, дал напялить на себя эту омерзительную фригийскую шапку, она якобы волшебная и делала меня невидимым, позволил распалить себя их дикой барабанной музыкой, которая, казалось, проникает во все члены, наполняя их дрожью и бешенством, я уже себя не помнил, кинулся на быков и всех перерезал, был вне себя, и мне этого хотелось. Я обманул царя, пил с ним и его свитой прощальный кубок, покуда все они вместе со стражей не погрузились в сон. Потом с головы до пят натерся ее мазью, которая вроде как защищает от змеиного яда. И всему этому я верил! Что потом со мной было, не помню. Одно знаю — это было ужасно. Сознание покинуло меня.
Когда я очнулся, мне было так худо, что казалось, все, помираю, — она, Медея, сидела рядом, была ночь, кругом темный лес, она что-то помешивала в котелке на треножнике, под которым горел огонь, и выглядела в отблесках пламени древней старухой. Говорить я не мог. Я побывал в пасти у смерти, меня обдало ее гибельным дыханием, и какая-то часть меня все еще пребывала в том ином мире, которого мы по праву страшимся. Без нее, без Медеи, я бы точно пропал. Я простонал что-то вроде: «Помоги же, Медея», на что она ответила только: «Да-да, сейчас». Окунула черпак в варево, которое кипело у нее на костре, и велела мне пить. Зелье, омерзительное на вкус, огнем разлилось по моим жилам. Медея положила ладонь мне на грудь и так держала, отчего по всему моему телу прокатывалась дрожь, возвращавшая меня к жизни. Упоительное, незабываемое блаженство, как же хотелось, чтобы оно не кончалось никогда. В какой-то миг я пробормотал: «Да ты волшебница, Медея», на что она невозмутимо и просто ответила: «Да». Помолодевшим и полным сил поднялся я с этого ложа. Я не помнил, сколько прошло времени. Но с этого часа я понимаю, почему колхидцы относятся к Медее с таким благоговейным почтением и страхом.
Впрочем, я и Акама понимаю, и других коринфян, которые хотят от нее избавиться. Избавиться? Да как это мне в голову могло прийти такое слово, глупости, забыть немедленно. Давеча, когда Акам, который со свойственной ему проницательностью, конечно же, догадывается, как меня буквально разрывает между моей привязанностью к Медее и моим долгом, да и желанием служить и услужить царю Креон-ту, начал давать мне подлые советы просто завалиться в кабак к моим аргонавтам или утешиться с какой-нибудь продажной девкой, я же от ярости чуть не удавил его прямо посреди рыночной площади, у всего Коринфа на виду. А он? Что он на это? И бровью не повел. «Тоже неплохо, — говорит. — Покричи, Ясон, тебе полезно». Ну, я отвернулся от него и ушел. Нет, что-то неладное затевается, совсем неладное, а я ничего поделать не могу.
Если бы еще не это ее высокомерие. В конце концов, она же беженкой была, всецело от меня зависела. А когда рухнул мой замысел с помощью золотого руна вернуть отца на престол в моем родном Иолке, когда и мне пришлось бежать — тут все мы оказались зависимы от милости царя Креонта. Мне то и дело приходится ей об этом напоминать. А она? «Не для того я из Колхиды уезжала, чтобы здесь пригнувшись жить» — вот ведь какие ведет речи, и непокорные свои волосы не подвязывает, как положено всем замужним женщинам в Коринфе, и еще спрашивает: «А что такого? Разве ты не находишь, что мне так лучше?» Бесстыдница. Знает ведь прекрасно, что и кто мне нравится. И носится по улицам, как вихрь, и кричит, когда разгневана, и смеется во все горло, когда рада чему-то. Кстати, теперь вот я припоминаю, что давно уже ее смеха не слышал. Зато одного у нее ни за что не отнять: права проходить по городу с деревянным ларцом и белой повязкой на лбу в знак того, что она целительница, идет на поиск трав и ей нельзя мешать — тут ее всякий уважал, а семьи, где она врачевала больных, не уставали славить ее искусство. В Коринфе стало модным обращаться за помощью к ней, а не к астрологам или лекарям школы Акама. А эта несчастная имела неосторожность в разговоре с одним из государевых служащих, сына которого она избавила от свирепых мигреней, назвать врачевание этих достойных мужей «нерадивым колдовством» — отзыв, о котором тот просто обязан был, и незамедлительно, доложить во дворце. Вот тогда у нас дошло до первой серьезной ссоры.
«Думай, что говоришь!» — орал я на нее, на что она с этой своей нарочитой невозмутимостью мне возразила, это, мол, как раз то, что она мне хотела бы посоветовать, ей: «Они сильней». А она: «Это мы еще посмотрим». А потом добавила: «Послушай ты же сам когда-то во врачевании разбирался. Вспомни, чему тебя твой Хирон учил Ведь не этим же жалким фокусам, которыми они людей дурачат?» Вспомнила тож старая добрая наука врачевания, которой меня Хирон обучал и которую она, Меде исповедует, — я давно уже стал ее забывать. Без надобности она мне здесь. Мне :• делами во дворце следить надо, от них жизнь наша зависит, а она не желает этого понимать.
Разумеется, они оказались сильней. Ей пришлось покинуть наши совместные покои в одной из дворцовых пристроек. Это никоим образом не направлено против меня лично — так мне объяснили. Однако царскую семью следовало оградить от близ кого общения с лицом, способным, по-видимому, оказывать болезнетворное влияния на окружающих. Раз уж они льстят, лгут и выдвигают заведомо надуманные обвинения, лишь бы выдворить ее из дворца, — значит, взялись за дело всерьез. Конечно она ждала, что я встану на ее защиту. Или уйду вместе с ней. Но кого можно защитить от заведомых наветов? А уйдя вместе с ней, я только ухудшил бы наше положение
Она ушла. От Акама ей дали двух провожатых, которым надлежало пуще глаз следить за тем, чтобы она не прокляла царский дворец. Когда я про это услышал потребовал от Акама объяснений, тот громко расхохотался.
— Ох уж эти мне умники! — воскликнул он, видимо, и вправду от души потешаясь. — Как будто такая вот Медея не способна проклясть кого и что угодно без всяких слов и через голову любого стражника.
Сперва я регулярно навещал Медею в ее глинобитной лачуге. Понятно, между нами уже не все как прежде, но это в порядке вещей, нынче такое не редкость. Креон приблизил меня к себе, на меня возложили кучу всевозможных поручений и обязанностей, среди них и почетные, которые способствуют возвышению. Руно среди многих других пожертвований валяется на алтаре Зевса и потихоньку ветшает. Но видь у меня в Коринфе неплохие, есть тут у них на мой счет кое-какие задумки. Мне Акам намекнул. Так что все было бы замечательно, не начни они раскапывать эту старую историю. Дескать, Медея убила своего родного брата. Даже если да — ну и что? Кому сегодня от этого хуже? Хуже-то никому, а вот лучше может стать очень многим, слишком многим, и не надо себя обманывать.
Что делать, просто ума не приложу. Только она, Медея, и могла бы дать толковый совет. Безумная мысль.
3
Иной раз самый крутой оборот дела зависит от сущего пустяка. Как тогда, давным-давно, когда она меня предала, да-да, предала, хотя, наверно, и припомнить не пожелает, она-то может позволить себе провалы памяти. Или вот недавно, когда она заболела. Как будто почуяла, что самое худшее надвигается. О, как я хотела первой принести ей эту беду. С каким истовым, слишком истовым восторгом смотрела бы, как она принимает страшную весть, дабы вполне насладиться ее ужасом. Я была вне себя от ярости, когда заметила, какой сильный у нее жар. Она ускользнула от меня в свою болезнь. И в ту же секунду я поняла, что ей нужна помощь, Медея, великая целительница, лежала передо мной пластом и нуждалась в помощи, у меня сердце подпрыгнуло, наконец-то сбудется самое заветное мое желание, которым я бредила в детстве, я, я стану ее помощницей, буду сутками напролет сидеть возле ее ложа, ухаживать за ней, прислуживать ей, сделаюсь ей необходимой и наконец-то обрету то, чего всегда так страстно, до омерзения, жаждала, — ее благодарность, ее любовь. Я сама себя презирала, но ведь это был миг, которым я грезила днем и ночью. Я ей нужна. Я ее спасу. Вечная благодарность привяжет ее ко мне, отныне я первой в кругу избранных смогу дышать с нею одним воздухом. Опять этот туман в голове, который накатывает на меня вблизи Медеи, нет, накатывал, впредь, я уверена, со мной такое не повторится. Нипочем мне теперь ее колдовские ухищрения, ее злые чары, я все это Лиссе так прямо и выложила, когда та примчалась и стала меня от ложа Медеи гнать, я ей этих гримас отвращения век не забуду, будто я гадина какая, будто это я на Медею хворь напустила.
Это я-то. Агамеда. Некогда самая одаренная из ее учениц, она сама мне так говорила. «Ты будешь хорошей целительницей, Агамеда». Но тут же, как всегда, остудила мою буйную радость, добавив: «Если научишься знать свое место. Не я лечу, —так она сказала, — и не ты лечишь, Агамеда, что-то в нас лечит, с нашей помощью. Все, что мы можем сделать, — это обеспечить этому что-то полную свободу действий, в нас самих и в больном». Вот так. Большинство из ее приемов — состав и приготовление различных отваров, секреты действия трав, многие из ее заклинаний — я переняла, подсмотрела и подслушала. Сама теперь целительница. Некоторые предпочитают у меня лечиться, ее они боятся. Особенно, кстати, именно знатные коринфские семьи, эти сразу стали приглашать меня в свои шикарные дома и любят послушать, как я, совершенно чистосердечно, их роскошью восхищаюсь и рассказываю им о примитивных постройках, в которых жило большинство моих земляков в Колхиде. Особенно их изумляло, что там даже царский дворец — и то из дерева, этому они никак поверить не могли и жалели меня, и платили мне тем лучше, чем больше меня жалели и чем больше ценили благодаря мне свой образ жизни, тут я их быстро раскусила и уже вскоре могла носить то, что мне хочется, и начала привыкать к изысканным кушаньям и тяжелым сладким винам, которые здесь пьют. Пресбон, который давно уже вкушает здесь триумфы со своими празднествами, которыми он так тешит коринфян, вот кто первым рекомендовал меня своим знакомым. А теперь вот, когда звезда Медеи клонится к закату, поскольку во дворце на меня мода пошла, так Пресбон говорит, — теперь я нередко, возвращаясь от больного, нахожу в своей сумочке дорогое украшение. Перстень, бусы. Я их пока не ношу, Пресбон мне отсоветовал. Не стоит навлекать на себя чужую зависть. Он-то, Пресбон, мне не завидует, я ему не соперница, ему-то даже лучше, что не он один из колхидцев теперь у коринфян в чести. Прежде он меня и взглядом не удостаивал, я не из тех женщин, что в его вкусе, ему нравятся красивые и беззаветно преданные, я ни тем, ни другим похвастаться не могу. Но теперь он стал на меня посматривать с чем-то вроде удивления, которое, как мне кажется, может подменить собой желание. А то и взаправду стать желанием. Если какая причуда мужских вожделений мне и известна, так именно эта, и я не раз с успехом ее использовала.
Разумеется, эта Лисса на меня наорала, обозвала меня и Пресбона гнусными тварями, не хватало только обругать нас предателями, которыми они наверняка именуют нас промеж собой, когда собираются вместе, эти стареющие, отставшие от жизни колхидцы. Когда садятся на площади в своей слободе, где они обустроили себе свою Малую Колхиду, ревниво оберегаемую от любых перемен, сдвигают головы и бубнят, бубнят свои легенды про дивную, несказанную Колхиду, которой отродясь, никогда и нигде, на свете не было. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно, кричала я Лиссе. «Ты видишь только то, что тебе хочется видеть, — ответила та, —только эту горстку замшелых старцев и старух, которые совсем ополоумели от горя, тоски по родине, а еще от негодования, потому что коринфяне беспрерывно их унижают, вот они и намечтали себе сказочный мир». Но я всегда, мол, — так эта баба осмелилась мне заявить, — всегда норовила видеть в людях, а особенно в себе самой, только то, что мне нужно, а главное, удобно и выгодно. Я была вне себя. «Это я-то? — кричала я ей. — Я? А ваша ненаглядная Медея? Которая окружила себя одними почитателями? И никого больше к себе не допускает?» Тут Лисса вдруг притихла. «А ведь ты сумасшедшая, — сказала она мне. — Ты ведь веришь в весь этот бред. Ты и вправду хочешь ее уничтожить».
Да. Хочу. Именно уничтожить. И день, когда это произойдет, будет счастливейшим днем моей жизни.
Лисса, эта телка, как Пресбон ее называет. Создана только для того, чтобы питать, вскармливать, сперва собственную дочь Аринну, потом и обоих сыновей Медеи выкормила грудью, а еще — это она тоже умеет — немало способствовала тому, чтобы ей, Медее, до поры до времени буквально все удавалось. Чтобы она просто купалась в счастье. Чтобы носила по городу копну своих непокорных волос, как стяг. Но все, кончились те времена. Теперь, отправляясь во дворец, что бывает достаточно редко, она повязывает волосы косынкой. Ясон прилюдно от нее отрекается, а сам тайком к ней шастает. О да, мне-то известно. Да вовсе никого и не требуется, чтобы Медею уничтожить, распалялась я, стоя перед Лиссой, лучше нее самой это дело все равно никто не уладит. Тут Лисса схватила меня за плечо и как встряхнет, оказывается, у нее в гневе глаза отнюдь не коровьи, не забыть бы Пресбону рассказать. «Сейчас же прекрати беду накликивать!» — закричала она. По счастью, в самый последний миг я успела одуматься. Сбросила с плеча Лиссину руку и пошла прочь.
Все было решено. Я была готова. Пресбон уже ждал меня. Пора было идти к Акаму. Дабы облечь в дела наши желания.
Однако если мы думали, что Акам примет нас с распростертыми объятиями, то мы сильно заблуждались. Акам заставил нас ждать. Нам было сказано, что он занят. Я при моей-то вспыльчивости тут же хотела уйти. Однако Пресбон меня удержал. Мы считаем своим долгом донести до сведения наших радушных хозяев нечто важное, что подвергает опасности уклад всей их жизни. Такой уж человек Пресбон — просто гений самообмана. Любые свои поступки, равно как и бездействия, он способен объяснить только самыми благородными намерениями. Так что я совсем не сразу распознала действительные мотивы, побуждающие его гнать Медею прямо на острие ножа. В отличие от всех нас, Пресбон хочет, чтобы его не только любили. Он чувствует себя человеком лишь в лучах ликующего обожания толпы, для которой он устраивает празднества, неважно, верит он сам в ее богов или нет. Он заставляет себя в них верить. Медея, как ему кажется, его за это презирает. На деле-то все гораздо хуже: он ей безразличен. Мысль эта впивается в него шипом, и вот я дала ему в руки средство вырвать колючку и навсегда избавиться от нестерпимой муки.
Акам принял нас с той трудноописуемой отчужденностью, которую коринфяне с самого начала взяли за правило в обхождении с нами и которую, как бы близко любой или любая из нас с ними не сходился, до конца не удается преодолеть никогда. Похоже, все они просто рождены с несокрушимой верой в свое превосходство над этими малорослыми, смуглокожими людишками, что ютятся в деревнях вокруг их города, между тем как в этих деревнях и по сей день бытует легенда, что именно они, колхидцы, и есть исконные обитатели этих мест, что это они первыми заселили здешнее побережье, первыми начали ловить здесь рыбу и сажать оливковые рощи. Ясно, что все остальные старались к нам, колхидцам, примазаться, охотно принимали нас в свои поселения, наперебой предлагали нашим мужчинам своих дочерей, нашим девушкам своих сыновей. Охотнее всего они бы совсем смешали нас с бесформенной и безликой кашей более поздних народов и племен, и были колхидцы, которые, устав от бесконечных скитаний, утратив волю к сопротивлению, поддавались соблазну и падали в лоно недоразвитых этих народцев, растворяясь в них без следа и переставая быть колхидцами. Мне тоже кажется глупым истово цепляться за несбыточный идеальный образ собственного прошлого, когда есть возможность приобщиться к более высоким формам жизни. Я не желаю прозябать в ничтожестве. Держа в уме эту цель, я и предстала наконец перед Акамом.
Акам был вежлив — на свой безличный манер. Ни словом не упомянув о долгом нашем ожидании, он тем не менее церемонно поклонился и даже выполнил просьбу Пресбона, отослав из комнаты Турона, своего молодого шустрого помощника. Тот, пройдя совсем близко от меня, подмигнул. Мы ведь с ним достаточно коротко знакомы, Турон из тех молодых коринфян, которым я не отказываю в своих милостях, поскольку со временем они обретут вес и смогут оказаться мне полезны.
В Коринфе, в отличие от Колхиды, принято, чтобы мужчина говорил первым и даже, что уж совсем смешно, говорил за женщину. Вот почему Пресбон первым взял слово, придерживаясь привычного своего тона — где-то посередке между дерзостью и подобострастием. Он известил Акама о том, что я, Агамеда, имею сообщить ему нечто важное. Акам устремил на меня тяжелый взгляд. Этому человеку я не нравлюсь. Он произнес: Говори.
Я сказала, что дело касается Медеи. Акам резко меня перебил: беженцы — это не по его части. Тут я поклялась себе: «Ну погоди, ты еще научишься меня уважать!» И холодно заметила: это уж ему решать, хочет он или не хочет выслушать известие, важность которого для Коринфа нам оценивать не пристало. Тут он взглянул на меня внимательней и, как мне показалось, чуть удивленно, после чего рявкнул снова: — Говори!
И тогда я рассказала то, что видела: во время царского пира Медея шпионила за царицей Меропой.
Услышанное пришлось Акаму явно не по вкусу.
— Шпионила? — переспросил он, вскидывая бровь. — Это каким же образом, милочка?
Я чувствовала, как деревенеет под его бесстыдным взглядом все мое нескладное тело — слишком крупный нос, который я по возможности стараюсь не показывать в профиль, неуклюжие руки и ноги, которые я еще девчонкой вечно прятала. И лишь Медея, которой я, к стыду своему, одно время открывала душу, учила меня распознавать в себе красоту: красивый разрез моих глаз, мои густые волосы, мои груди. Но волосы у меня слишком гладкие, груди обвисли, это каждому видно, и Акаму в том числе, я проклинала Пресбона, который меня сюда притащил. Акам меня презирал. Что ж, для меня это не новость. Мои добрые колхидцы тоже меня презирают с тех пор, как я все реже стала появляться в их колонии, а все чаще показываюсь в сопровождении влиятельных коринфян, и уж подавно после того, как я им презрительно бросила: с какой стати мне лелеять воспоминания об их Колхиде, в которой мне давным-давно было тошно. «Хорошо же ты раньше умела притворяться», — сказала мне как-то раз Лисса. А хотя бы и так. Да мне плевать, раз коринфяне мне за эту мою нынешнюю прямоту благодарны. Я-то мигом раскусила, как важно им верить, что они живут в самой распрекрасной стране на белом свете. Так что мне стоит их в этой вере помаленьку укреплять?
Но Акам еще пожалеет о том, что дал почувствовать мне свое презрение. Я ведь тоже хочу вершить чужими судьбами, и способностей у меня к этому ничуть не меньше, чем у него, и нет для меня большего восторга, чем узнавать мои собственные намерения и мысли в словах и поступках другого человека, который даже не подозревает, что это я их ему внушила.
Хорошо еще, что то, о чем мне надлежало поведать Акаму, по крайней мере, соответствовало истине. Совершенно случайно — это было единственное лукавое слово в моем рассказе — во время последнего царского пира, где я в качестве сопровождающей при царевне Глауке, как и положено, стояла в дверях, я увидела, как государыня наша, Меропа, выходит из трапезной. Одна. А потом углядела, что следом за ней тенью крадется Медея. И видела — сперва царица, а потом Медея скрылись за шкурой в боковом проходе и долго, во всяком случае, настолько долго, насколько мне вообще приличествовало ждать, оттуда не показывались. Так что я начала уже не на шутку беспокоиться и вот-вот готова была поднять тревогу, если бы не случившийся с царевной Глаукой приступ слабости, который, конечно же, потребовал моего вмешательства. «Приступ слабости» — так врачи по договоренности с царем условились называть припадки, когда его бледная, худенькая дочка начинает сперва дергаться, потом падает навзничь, содрогается всем телом в жутких судорогах, натягиваясь, словно тетива на невидимом луке, глаза закатываются, так что видны одни белки, а на перекошенных губах выступает пена. Все, кто был в трапезной, могли наблюдать это прискорбное зрелище, в том числе и Акам, и Пресбон, у которого кстати, из-за этого оказался сорван один из самых пышных его праздников, подготовленный для прославления царского дома. Ну, а мне пришлось опрыскивать несчастную водой, изо всех сил держать ее неистово бьющуюся голову, потом бежать pядом с носилками, на которых ее унесли в ее покои, где травными примочками и наложением рук я пыталась привести ее в чувство, и все это к тому же почти украдкой дабы не обратить на себя внимание царских лекарей и не помешать их усилиям, как всегда, конечно же, бесплодным, да и потом ни словом о своем участии в поправке бедняжки Глауки не упоминать.
И я, растерянный, еще не зная, радоваться мне или горевать, просто сказал:
— Хорошо.
И едва произнеся это слово, я вдруг понял, что именно этого и хочу, и, ощущая в себе какое-то странное, радостное и тревожное любопытство, успел подумать, может, она теперь ждет от меня объятия или какого-то иного торжественного жеста, однако она только вскинула руку на прощанье — и исчезла. Она всегда вот так. Все важное делает как бы невзначай.
Только про эти мертвецкие груши однажды говорила со мной очень серьезно нам ведь не однажды приходилось встречаться, и от нее не укрылось, как я этой их рощи с мумиями до смерти боюсь; она мне объяснила, что у них в Колхиде погребают только женщин, тогда как трупы мужчин развешивают на деревьях, где птицы обклевывают их до костей, а уж потом эти скелеты хоронят в скалах, каждая семья в своей пещере, очень достойный и чистоплотный обычай, она не понимает, что меня тут не устраивает. Меня, в общем-то, все тут не устраивало, особенно отвратительна была мысль о птицах, расклевывающих и пожирающих человеческое тело, как какую-нибудь падаль; умершие, втолковывал я ей, должны сохранить свою телесную оболочку целой и невредимой, поэтому их и хоронят в могилах или замуровывают в скалистых пещерах, дабы они могли оттуда отправиться в свой посмертный путь и найти дорогу в подземное царство. Она на это возразила: в мертвом теле уже нет души, душа, нетленная, отлетает в миг смерти и почитается колхидцами в определенных, специально отведенных для этого местах, чтобы возродиться потом в новом вместилище, которое богиня сложит из разрозненных останков других мертвецов.
— В этом, — сказала она мне, — святая вера колхидцев. — Произнося это, она не сводила с меня своих внимательных глаз. А потом вдруг спросила: — Может, все зависит от того, какой смысл мы вкладываем в то или иное действие?
Эта мысль мне была чужда, я и тогда был уверен, и по сей день убежден: есть только один правильный обычай почитать своих мертвецов и великое множество ложных. Не знаю, с какой стати она потом вдруг спросила, приносят ли в наших краях человеческие жертвы заходящему солнцу.
— Конечно нет, — воскликнул я возмущенно, а она, склонив голову набок, пристально на меня смотрела.
— Значит, нет? — переспросила она. — И даже когда дело совсем плохо?
Я по-прежнему стоял на своем, и тогда она задумчиво произнесла:
— Вот как. Что ж, может, это даже правда.
А теперь, столько времени спустя, она, оказывается, тот наш разговор не забыла, недавно вдруг заскакивает ко мне и прямо с порога:
—Так значит, нет никаких человеческих жертвоприношений, да? И ты, бедняга, все еще этому веришь?
А едва она скрылась, как ко мне чуть ли не вломился этот Турон, мерзкая гнида, которого Акам пригрел, и давай расспрашивать, что такого мне Медея сказала. Да что хоть стряслось? Напустили туману, а я в нем торкаюсь, впору чуть ли не пожалеть, что я вообще с Медеей повстречался или, по крайней мере, в Колхиде ее не оставил. Да. Как ни страшно такое подумать. А ведь я-то знаю: без нее ни одному из нас из Колхиды бы не вернуться.
И внезапно, разом передо мною снова возникла картина, которую все эти годы я прятал в омутах памяти. Самый жуткий и самый неотразимый из образов Медеи, какие я знаю. Она — верховная жрица на алтаре самой древней богини их народа, закутанная в бычью шкуру, на голове — фригийская нахлобучка из бычьих яиц, священный атрибут жрицы, которая вправе совершать жертвоприношения. И она его совершила. Взмахнув ножом над головой молодого, украшенного цветами бычка, она взрезала ему шейную жилу, бычок рухнул на колени, кровь брызнула струей. И тут женщины кинулись под эту струю и давай ее пить, Медея первая, смотреть на нее было жутко, но и.глаз оторвать было нельзя, и я уверен, она хотела, чтобы я видел ее такой, страшной и прекрасной одновременно, в тот миг я возжелал ее, как никогда не желал ни одну женщину, я не знал, что бывает такое вожделение, когда тебя просто на части рвет, и убежал, когда опьяненные кровью женщины начали свои прыжки, ужимки и необузданные пляски, и с тех пор я знал: без этой женщины мне не жить. Она должна быть моей.
Я сделал все, как она приказала. Чтобы одолеть быков, дал напялить на себя эту омерзительную фригийскую шапку, она якобы волшебная и делала меня невидимым, позволил распалить себя их дикой барабанной музыкой, которая, казалось, проникает во все члены, наполняя их дрожью и бешенством, я уже себя не помнил, кинулся на быков и всех перерезал, был вне себя, и мне этого хотелось. Я обманул царя, пил с ним и его свитой прощальный кубок, покуда все они вместе со стражей не погрузились в сон. Потом с головы до пят натерся ее мазью, которая вроде как защищает от змеиного яда. И всему этому я верил! Что потом со мной было, не помню. Одно знаю — это было ужасно. Сознание покинуло меня.
Когда я очнулся, мне было так худо, что казалось, все, помираю, — она, Медея, сидела рядом, была ночь, кругом темный лес, она что-то помешивала в котелке на треножнике, под которым горел огонь, и выглядела в отблесках пламени древней старухой. Говорить я не мог. Я побывал в пасти у смерти, меня обдало ее гибельным дыханием, и какая-то часть меня все еще пребывала в том ином мире, которого мы по праву страшимся. Без нее, без Медеи, я бы точно пропал. Я простонал что-то вроде: «Помоги же, Медея», на что она ответила только: «Да-да, сейчас». Окунула черпак в варево, которое кипело у нее на костре, и велела мне пить. Зелье, омерзительное на вкус, огнем разлилось по моим жилам. Медея положила ладонь мне на грудь и так держала, отчего по всему моему телу прокатывалась дрожь, возвращавшая меня к жизни. Упоительное, незабываемое блаженство, как же хотелось, чтобы оно не кончалось никогда. В какой-то миг я пробормотал: «Да ты волшебница, Медея», на что она невозмутимо и просто ответила: «Да». Помолодевшим и полным сил поднялся я с этого ложа. Я не помнил, сколько прошло времени. Но с этого часа я понимаю, почему колхидцы относятся к Медее с таким благоговейным почтением и страхом.
Впрочем, я и Акама понимаю, и других коринфян, которые хотят от нее избавиться. Избавиться? Да как это мне в голову могло прийти такое слово, глупости, забыть немедленно. Давеча, когда Акам, который со свойственной ему проницательностью, конечно же, догадывается, как меня буквально разрывает между моей привязанностью к Медее и моим долгом, да и желанием служить и услужить царю Креон-ту, начал давать мне подлые советы просто завалиться в кабак к моим аргонавтам или утешиться с какой-нибудь продажной девкой, я же от ярости чуть не удавил его прямо посреди рыночной площади, у всего Коринфа на виду. А он? Что он на это? И бровью не повел. «Тоже неплохо, — говорит. — Покричи, Ясон, тебе полезно». Ну, я отвернулся от него и ушел. Нет, что-то неладное затевается, совсем неладное, а я ничего поделать не могу.
Если бы еще не это ее высокомерие. В конце концов, она же беженкой была, всецело от меня зависела. А когда рухнул мой замысел с помощью золотого руна вернуть отца на престол в моем родном Иолке, когда и мне пришлось бежать — тут все мы оказались зависимы от милости царя Креонта. Мне то и дело приходится ей об этом напоминать. А она? «Не для того я из Колхиды уезжала, чтобы здесь пригнувшись жить» — вот ведь какие ведет речи, и непокорные свои волосы не подвязывает, как положено всем замужним женщинам в Коринфе, и еще спрашивает: «А что такого? Разве ты не находишь, что мне так лучше?» Бесстыдница. Знает ведь прекрасно, что и кто мне нравится. И носится по улицам, как вихрь, и кричит, когда разгневана, и смеется во все горло, когда рада чему-то. Кстати, теперь вот я припоминаю, что давно уже ее смеха не слышал. Зато одного у нее ни за что не отнять: права проходить по городу с деревянным ларцом и белой повязкой на лбу в знак того, что она целительница, идет на поиск трав и ей нельзя мешать — тут ее всякий уважал, а семьи, где она врачевала больных, не уставали славить ее искусство. В Коринфе стало модным обращаться за помощью к ней, а не к астрологам или лекарям школы Акама. А эта несчастная имела неосторожность в разговоре с одним из государевых служащих, сына которого она избавила от свирепых мигреней, назвать врачевание этих достойных мужей «нерадивым колдовством» — отзыв, о котором тот просто обязан был, и незамедлительно, доложить во дворце. Вот тогда у нас дошло до первой серьезной ссоры.
«Думай, что говоришь!» — орал я на нее, на что она с этой своей нарочитой невозмутимостью мне возразила, это, мол, как раз то, что она мне хотела бы посоветовать, ей: «Они сильней». А она: «Это мы еще посмотрим». А потом добавила: «Послушай ты же сам когда-то во врачевании разбирался. Вспомни, чему тебя твой Хирон учил Ведь не этим же жалким фокусам, которыми они людей дурачат?» Вспомнила тож старая добрая наука врачевания, которой меня Хирон обучал и которую она, Меде исповедует, — я давно уже стал ее забывать. Без надобности она мне здесь. Мне :• делами во дворце следить надо, от них жизнь наша зависит, а она не желает этого понимать.
Разумеется, они оказались сильней. Ей пришлось покинуть наши совместные покои в одной из дворцовых пристроек. Это никоим образом не направлено против меня лично — так мне объяснили. Однако царскую семью следовало оградить от близ кого общения с лицом, способным, по-видимому, оказывать болезнетворное влияния на окружающих. Раз уж они льстят, лгут и выдвигают заведомо надуманные обвинения, лишь бы выдворить ее из дворца, — значит, взялись за дело всерьез. Конечно она ждала, что я встану на ее защиту. Или уйду вместе с ней. Но кого можно защитить от заведомых наветов? А уйдя вместе с ней, я только ухудшил бы наше положение
Она ушла. От Акама ей дали двух провожатых, которым надлежало пуще глаз следить за тем, чтобы она не прокляла царский дворец. Когда я про это услышал потребовал от Акама объяснений, тот громко расхохотался.
— Ох уж эти мне умники! — воскликнул он, видимо, и вправду от души потешаясь. — Как будто такая вот Медея не способна проклясть кого и что угодно без всяких слов и через голову любого стражника.
Сперва я регулярно навещал Медею в ее глинобитной лачуге. Понятно, между нами уже не все как прежде, но это в порядке вещей, нынче такое не редкость. Креон приблизил меня к себе, на меня возложили кучу всевозможных поручений и обязанностей, среди них и почетные, которые способствуют возвышению. Руно среди многих других пожертвований валяется на алтаре Зевса и потихоньку ветшает. Но видь у меня в Коринфе неплохие, есть тут у них на мой счет кое-какие задумки. Мне Акам намекнул. Так что все было бы замечательно, не начни они раскапывать эту старую историю. Дескать, Медея убила своего родного брата. Даже если да — ну и что? Кому сегодня от этого хуже? Хуже-то никому, а вот лучше может стать очень многим, слишком многим, и не надо себя обманывать.
Что делать, просто ума не приложу. Только она, Медея, и могла бы дать толковый совет. Безумная мысль.
3
Креонт: И коли женщины даны нам не к добру, Тогда они во зле большие мастерицы.
Еврипид. Медея
Агамеда
Я добилась своего! Я видела, как она бледнеет! Нужные слова сорвались с губ непроизвольно, но моя ненависть шлифовала их столько месяцев, что в нужный миг они нашлись сами. Медея побледнела. Я видела, как она вскидывает руки, словно моля меня о пощаде. Разумеется, она и не подумает никого умолять, просто пыталась совладать с собой. В этот миг над нею самой впору было посмеяться ее издевательским смехом. Или все-таки нет? Может, великодушием я посрамила бы ее еще больше?Иной раз самый крутой оборот дела зависит от сущего пустяка. Как тогда, давным-давно, когда она меня предала, да-да, предала, хотя, наверно, и припомнить не пожелает, она-то может позволить себе провалы памяти. Или вот недавно, когда она заболела. Как будто почуяла, что самое худшее надвигается. О, как я хотела первой принести ей эту беду. С каким истовым, слишком истовым восторгом смотрела бы, как она принимает страшную весть, дабы вполне насладиться ее ужасом. Я была вне себя от ярости, когда заметила, какой сильный у нее жар. Она ускользнула от меня в свою болезнь. И в ту же секунду я поняла, что ей нужна помощь, Медея, великая целительница, лежала передо мной пластом и нуждалась в помощи, у меня сердце подпрыгнуло, наконец-то сбудется самое заветное мое желание, которым я бредила в детстве, я, я стану ее помощницей, буду сутками напролет сидеть возле ее ложа, ухаживать за ней, прислуживать ей, сделаюсь ей необходимой и наконец-то обрету то, чего всегда так страстно, до омерзения, жаждала, — ее благодарность, ее любовь. Я сама себя презирала, но ведь это был миг, которым я грезила днем и ночью. Я ей нужна. Я ее спасу. Вечная благодарность привяжет ее ко мне, отныне я первой в кругу избранных смогу дышать с нею одним воздухом. Опять этот туман в голове, который накатывает на меня вблизи Медеи, нет, накатывал, впредь, я уверена, со мной такое не повторится. Нипочем мне теперь ее колдовские ухищрения, ее злые чары, я все это Лиссе так прямо и выложила, когда та примчалась и стала меня от ложа Медеи гнать, я ей этих гримас отвращения век не забуду, будто я гадина какая, будто это я на Медею хворь напустила.
Это я-то. Агамеда. Некогда самая одаренная из ее учениц, она сама мне так говорила. «Ты будешь хорошей целительницей, Агамеда». Но тут же, как всегда, остудила мою буйную радость, добавив: «Если научишься знать свое место. Не я лечу, —так она сказала, — и не ты лечишь, Агамеда, что-то в нас лечит, с нашей помощью. Все, что мы можем сделать, — это обеспечить этому что-то полную свободу действий, в нас самих и в больном». Вот так. Большинство из ее приемов — состав и приготовление различных отваров, секреты действия трав, многие из ее заклинаний — я переняла, подсмотрела и подслушала. Сама теперь целительница. Некоторые предпочитают у меня лечиться, ее они боятся. Особенно, кстати, именно знатные коринфские семьи, эти сразу стали приглашать меня в свои шикарные дома и любят послушать, как я, совершенно чистосердечно, их роскошью восхищаюсь и рассказываю им о примитивных постройках, в которых жило большинство моих земляков в Колхиде. Особенно их изумляло, что там даже царский дворец — и то из дерева, этому они никак поверить не могли и жалели меня, и платили мне тем лучше, чем больше меня жалели и чем больше ценили благодаря мне свой образ жизни, тут я их быстро раскусила и уже вскоре могла носить то, что мне хочется, и начала привыкать к изысканным кушаньям и тяжелым сладким винам, которые здесь пьют. Пресбон, который давно уже вкушает здесь триумфы со своими празднествами, которыми он так тешит коринфян, вот кто первым рекомендовал меня своим знакомым. А теперь вот, когда звезда Медеи клонится к закату, поскольку во дворце на меня мода пошла, так Пресбон говорит, — теперь я нередко, возвращаясь от больного, нахожу в своей сумочке дорогое украшение. Перстень, бусы. Я их пока не ношу, Пресбон мне отсоветовал. Не стоит навлекать на себя чужую зависть. Он-то, Пресбон, мне не завидует, я ему не соперница, ему-то даже лучше, что не он один из колхидцев теперь у коринфян в чести. Прежде он меня и взглядом не удостаивал, я не из тех женщин, что в его вкусе, ему нравятся красивые и беззаветно преданные, я ни тем, ни другим похвастаться не могу. Но теперь он стал на меня посматривать с чем-то вроде удивления, которое, как мне кажется, может подменить собой желание. А то и взаправду стать желанием. Если какая причуда мужских вожделений мне и известна, так именно эта, и я не раз с успехом ее использовала.
Разумеется, эта Лисса на меня наорала, обозвала меня и Пресбона гнусными тварями, не хватало только обругать нас предателями, которыми они наверняка именуют нас промеж собой, когда собираются вместе, эти стареющие, отставшие от жизни колхидцы. Когда садятся на площади в своей слободе, где они обустроили себе свою Малую Колхиду, ревниво оберегаемую от любых перемен, сдвигают головы и бубнят, бубнят свои легенды про дивную, несказанную Колхиду, которой отродясь, никогда и нигде, на свете не было. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно, кричала я Лиссе. «Ты видишь только то, что тебе хочется видеть, — ответила та, —только эту горстку замшелых старцев и старух, которые совсем ополоумели от горя, тоски по родине, а еще от негодования, потому что коринфяне беспрерывно их унижают, вот они и намечтали себе сказочный мир». Но я всегда, мол, — так эта баба осмелилась мне заявить, — всегда норовила видеть в людях, а особенно в себе самой, только то, что мне нужно, а главное, удобно и выгодно. Я была вне себя. «Это я-то? — кричала я ей. — Я? А ваша ненаглядная Медея? Которая окружила себя одними почитателями? И никого больше к себе не допускает?» Тут Лисса вдруг притихла. «А ведь ты сумасшедшая, — сказала она мне. — Ты ведь веришь в весь этот бред. Ты и вправду хочешь ее уничтожить».
Да. Хочу. Именно уничтожить. И день, когда это произойдет, будет счастливейшим днем моей жизни.
Лисса, эта телка, как Пресбон ее называет. Создана только для того, чтобы питать, вскармливать, сперва собственную дочь Аринну, потом и обоих сыновей Медеи выкормила грудью, а еще — это она тоже умеет — немало способствовала тому, чтобы ей, Медее, до поры до времени буквально все удавалось. Чтобы она просто купалась в счастье. Чтобы носила по городу копну своих непокорных волос, как стяг. Но все, кончились те времена. Теперь, отправляясь во дворец, что бывает достаточно редко, она повязывает волосы косынкой. Ясон прилюдно от нее отрекается, а сам тайком к ней шастает. О да, мне-то известно. Да вовсе никого и не требуется, чтобы Медею уничтожить, распалялась я, стоя перед Лиссой, лучше нее самой это дело все равно никто не уладит. Тут Лисса схватила меня за плечо и как встряхнет, оказывается, у нее в гневе глаза отнюдь не коровьи, не забыть бы Пресбону рассказать. «Сейчас же прекрати беду накликивать!» — закричала она. По счастью, в самый последний миг я успела одуматься. Сбросила с плеча Лиссину руку и пошла прочь.
Все было решено. Я была готова. Пресбон уже ждал меня. Пора было идти к Акаму. Дабы облечь в дела наши желания.
Однако если мы думали, что Акам примет нас с распростертыми объятиями, то мы сильно заблуждались. Акам заставил нас ждать. Нам было сказано, что он занят. Я при моей-то вспыльчивости тут же хотела уйти. Однако Пресбон меня удержал. Мы считаем своим долгом донести до сведения наших радушных хозяев нечто важное, что подвергает опасности уклад всей их жизни. Такой уж человек Пресбон — просто гений самообмана. Любые свои поступки, равно как и бездействия, он способен объяснить только самыми благородными намерениями. Так что я совсем не сразу распознала действительные мотивы, побуждающие его гнать Медею прямо на острие ножа. В отличие от всех нас, Пресбон хочет, чтобы его не только любили. Он чувствует себя человеком лишь в лучах ликующего обожания толпы, для которой он устраивает празднества, неважно, верит он сам в ее богов или нет. Он заставляет себя в них верить. Медея, как ему кажется, его за это презирает. На деле-то все гораздо хуже: он ей безразличен. Мысль эта впивается в него шипом, и вот я дала ему в руки средство вырвать колючку и навсегда избавиться от нестерпимой муки.
Акам принял нас с той трудноописуемой отчужденностью, которую коринфяне с самого начала взяли за правило в обхождении с нами и которую, как бы близко любой или любая из нас с ними не сходился, до конца не удается преодолеть никогда. Похоже, все они просто рождены с несокрушимой верой в свое превосходство над этими малорослыми, смуглокожими людишками, что ютятся в деревнях вокруг их города, между тем как в этих деревнях и по сей день бытует легенда, что именно они, колхидцы, и есть исконные обитатели этих мест, что это они первыми заселили здешнее побережье, первыми начали ловить здесь рыбу и сажать оливковые рощи. Ясно, что все остальные старались к нам, колхидцам, примазаться, охотно принимали нас в свои поселения, наперебой предлагали нашим мужчинам своих дочерей, нашим девушкам своих сыновей. Охотнее всего они бы совсем смешали нас с бесформенной и безликой кашей более поздних народов и племен, и были колхидцы, которые, устав от бесконечных скитаний, утратив волю к сопротивлению, поддавались соблазну и падали в лоно недоразвитых этих народцев, растворяясь в них без следа и переставая быть колхидцами. Мне тоже кажется глупым истово цепляться за несбыточный идеальный образ собственного прошлого, когда есть возможность приобщиться к более высоким формам жизни. Я не желаю прозябать в ничтожестве. Держа в уме эту цель, я и предстала наконец перед Акамом.
Акам был вежлив — на свой безличный манер. Ни словом не упомянув о долгом нашем ожидании, он тем не менее церемонно поклонился и даже выполнил просьбу Пресбона, отослав из комнаты Турона, своего молодого шустрого помощника. Тот, пройдя совсем близко от меня, подмигнул. Мы ведь с ним достаточно коротко знакомы, Турон из тех молодых коринфян, которым я не отказываю в своих милостях, поскольку со временем они обретут вес и смогут оказаться мне полезны.
В Коринфе, в отличие от Колхиды, принято, чтобы мужчина говорил первым и даже, что уж совсем смешно, говорил за женщину. Вот почему Пресбон первым взял слово, придерживаясь привычного своего тона — где-то посередке между дерзостью и подобострастием. Он известил Акама о том, что я, Агамеда, имею сообщить ему нечто важное. Акам устремил на меня тяжелый взгляд. Этому человеку я не нравлюсь. Он произнес: Говори.
Я сказала, что дело касается Медеи. Акам резко меня перебил: беженцы — это не по его части. Тут я поклялась себе: «Ну погоди, ты еще научишься меня уважать!» И холодно заметила: это уж ему решать, хочет он или не хочет выслушать известие, важность которого для Коринфа нам оценивать не пристало. Тут он взглянул на меня внимательней и, как мне показалось, чуть удивленно, после чего рявкнул снова: — Говори!
И тогда я рассказала то, что видела: во время царского пира Медея шпионила за царицей Меропой.
Услышанное пришлось Акаму явно не по вкусу.
— Шпионила? — переспросил он, вскидывая бровь. — Это каким же образом, милочка?
Я чувствовала, как деревенеет под его бесстыдным взглядом все мое нескладное тело — слишком крупный нос, который я по возможности стараюсь не показывать в профиль, неуклюжие руки и ноги, которые я еще девчонкой вечно прятала. И лишь Медея, которой я, к стыду своему, одно время открывала душу, учила меня распознавать в себе красоту: красивый разрез моих глаз, мои густые волосы, мои груди. Но волосы у меня слишком гладкие, груди обвисли, это каждому видно, и Акаму в том числе, я проклинала Пресбона, который меня сюда притащил. Акам меня презирал. Что ж, для меня это не новость. Мои добрые колхидцы тоже меня презирают с тех пор, как я все реже стала появляться в их колонии, а все чаще показываюсь в сопровождении влиятельных коринфян, и уж подавно после того, как я им презрительно бросила: с какой стати мне лелеять воспоминания об их Колхиде, в которой мне давным-давно было тошно. «Хорошо же ты раньше умела притворяться», — сказала мне как-то раз Лисса. А хотя бы и так. Да мне плевать, раз коринфяне мне за эту мою нынешнюю прямоту благодарны. Я-то мигом раскусила, как важно им верить, что они живут в самой распрекрасной стране на белом свете. Так что мне стоит их в этой вере помаленьку укреплять?
Но Акам еще пожалеет о том, что дал почувствовать мне свое презрение. Я ведь тоже хочу вершить чужими судьбами, и способностей у меня к этому ничуть не меньше, чем у него, и нет для меня большего восторга, чем узнавать мои собственные намерения и мысли в словах и поступках другого человека, который даже не подозревает, что это я их ему внушила.
Хорошо еще, что то, о чем мне надлежало поведать Акаму, по крайней мере, соответствовало истине. Совершенно случайно — это было единственное лукавое слово в моем рассказе — во время последнего царского пира, где я в качестве сопровождающей при царевне Глауке, как и положено, стояла в дверях, я увидела, как государыня наша, Меропа, выходит из трапезной. Одна. А потом углядела, что следом за ней тенью крадется Медея. И видела — сперва царица, а потом Медея скрылись за шкурой в боковом проходе и долго, во всяком случае, настолько долго, насколько мне вообще приличествовало ждать, оттуда не показывались. Так что я начала уже не на шутку беспокоиться и вот-вот готова была поднять тревогу, если бы не случившийся с царевной Глаукой приступ слабости, который, конечно же, потребовал моего вмешательства. «Приступ слабости» — так врачи по договоренности с царем условились называть припадки, когда его бледная, худенькая дочка начинает сперва дергаться, потом падает навзничь, содрогается всем телом в жутких судорогах, натягиваясь, словно тетива на невидимом луке, глаза закатываются, так что видны одни белки, а на перекошенных губах выступает пена. Все, кто был в трапезной, могли наблюдать это прискорбное зрелище, в том числе и Акам, и Пресбон, у которого кстати, из-за этого оказался сорван один из самых пышных его праздников, подготовленный для прославления царского дома. Ну, а мне пришлось опрыскивать несчастную водой, изо всех сил держать ее неистово бьющуюся голову, потом бежать pядом с носилками, на которых ее унесли в ее покои, где травными примочками и наложением рук я пыталась привести ее в чувство, и все это к тому же почти украдкой дабы не обратить на себя внимание царских лекарей и не помешать их усилиям, как всегда, конечно же, бесплодным, да и потом ни словом о своем участии в поправке бедняжки Глауки не упоминать.