Пажом преследуемая Агнеса,
Рискуя жизнью, мчится в чащу леса.
Она летит как ветер, но туда ж,
Еще стремительней, несется паж.
Конь спотыкается, и в чаще темной
Красавица растерянная томный,
Упав на землю, испускает крик.
И тотчас же Монроз ее настиг.
Над чувствами мгновенно власть утратя,
Глядел Монроз, не смея и вздохнуть,
На белоснежную, как жемчуг, грудь,
Рубашкою прикрытую чуть-чуть,
На все, что было видно из-под платья.
Ты удивлен был милый Адонис[60],
Когда любовница, чьей красотою
Владели Марс суровый и Анхиз[61],
В лесной глуши явилась пред тобою.
Был на Венере не такой наряд,
На кудрях не колпак, ручаюсь смело,
И с лошади божественное тело,
Лишаясь сил, на землю не летело,
Не расцарапан был лилейный зад:
Но выбрал бы наш Адонис прелестный
Венеру иль Агнесу – неизвестно.
Была взволнована душа пажа
Боязнью, состраданьем и любовью.
Он руку ей поцеловал, дрожа.
«Увы, – сказал он, – вашему здоровью
Не повредило ль это?» И она,
Подъемля взор, в котором скорбь видна,
Ответствует, томна и смущена:
«Преследователь мой, во имя неба,
Когда хоть капля милосердья есть
В твоей душе – любви моей не требуй.
О, пощади! О, сохрани мне честь!
Будь избавителем моим, опорой».
И большего не в силах произнесть,
Она, заплакав, опустила взоры,
Смущенным сердцем небеса моля
Взять под защиту счастье короля.
Монроз безмолвно постоял немного,
Потом сказал ей с неявной теплотой:
«Чудеснейшее из созданий бога,
Прелестней вас не видел мир земной!
Я – ваш вполне, располагайте мной,
Вся жизнь моя, отвага, кровь, именье
У ваших ног. Имейте снисхожденье
Принять все это. Я служить вам рад,
Не ожидая никаких наград.
Быть вам слугою – сердцу упоенье!»
И склянку с кармелитскою водой
Он проливает робкою рукой
На прелести оттенка роз и лилий,
Что скачка и паденье повредили.
Красавица румянцем залилась,
Но приняла услуги без опаски.
Быть верной королю она клялась,
Монрозу в то же время строя глазки.
Когда же из бутылки пролилась
До капли влага, несшая целенье,
Сказал Монроз: «О дивная краса,
Отправимтесь в соседнее селенье;
Нам не грозит дорогой нападенье,
И мы там будем через полчаса.
Есть деньги у меня. Для вас из платья,
Наверно, что-нибудь смогу достать я,
Чтоб не стыдилась наготы своей
Красавица, достойная царей».
 
 
Агнеса соглашается с советом.
Монроз был так почтителен при этом
И так красив, так чуток ко всему,
Что трудно было возразить ему.
 
 
Повествованья прерывая нити,
Мне возразят, пожалуй: «Но, простите,
Возможно ли, чтоб ветреный юнец
Так нравствен был, что даже под конец
Не допустил игривого движенья?»
Оставьте, сударь, ваши возраженья.
Мой паж влюбился. Дерзостна рука
У сладострастья, а любовь робка.
 
 
Итак, они пошли дорогой вместе,
Беседуя о доблести и чести,
О пользе верности, вреде измен,
О старых книгах, полных нежных сцен.
Паж, приближаясь, целовал порою
Агнесе руки, замедляя шаг,
Но так почтительно и нежно так,
Как будто бы он шел с родной сестрою;
И все. Желаний целый мир носил
Он в сердце, но подачек не просил!
Вот наконец они достигли цели.
Усталую Агнесу паж ведет
В укромный дом. На пуховой постели
Меж двух простынь она покой найдет.
Монроз бежит и, запыхавшись, всюду
Одежду, гребешки, еду, посуду
Без устали разыскивает он,
Красавицею нежною пленен.
О милый мальчик, сам Амур – свидетель,
Что, охраняя честь любви своей,
Ты проявил такую добродетель.
Какую редко сыщешь меж людей.
 
 
Но в этом доме – отрицать не стану —
Жил духовник Шандоса, а смелей
В делах любви носящие сутану.
Наш негодяй, проведавший уже
О путешественнице и паже
И зная, что находится так близко
Заветное сокровище любви,
Не видя в этом приключенье риска,
С горящим взором, с пламенем в крови,
С душой, исполненной отваги низкой,
Ругаясь гнусно, похотлив, как зверь,
Вбежал в покой и крепко запер дверь.
Но поглядим, читатель мой, теперь,
Куда умчался наш осел летучий;
Прекрасный Дюнуа, где ныне он?
 
 
Альпийских гор величественный склон
Вершинами пронизывает тучи,
И вот утес, для римлян роковой,
Где Ганнибал прошел стопой железной,
У ног его провал, над головой
Холодный свод, то солнечный, то звездный.
Там есть дворец из драгоценных плит,
Без крыши и дверей, всегда открыт;
Внутри же зеркала без искаженья
Любого отражают, кто войдет:
Старик, дитя, красавица, урод
Вернейшее находят отраженье.
 
 
И множество дорог туда ведет,
В страну, где мы себя увидим ясно,
Но путешествие весьма опасно
Среди непроходимых пропастей.
Подчас дойти иному удается,
Не замечая гибельных путей,
Но все-таки, пока один взберется,
Другие сто не соберут костей.
 
 
Там есть хозяйка, пожилая дама,
Болтушка, по прозванию Молва;
Она горда, капризна и упряма,
Но каждый признает ее права.
Пускай мудрец налево и направо
Вещает нам, что побрякушка слава,
Что в ней он не находит ничего, —
Он глуп иль врет: не слушайте его.
Итак, Молва на этих склонах горных
Живет в кругу блистательных придворных.
Ученый, принц, священник и солдат,
Отведавшие сладостной отравы,
Вокруг нее толпятся и твердят:
«Молва, могучая богиня славы,
Мы так вас любим! Хоть единый раз
Промолвите словечко и про нас!»
 
 
Для этих обожателей нескромных
Молва имеет две трубы огромных:
В ее устах находится одна —
О славных подвигах гласит она.
Другая – в заднице, – прошу прощенья, —
Назначенная для оповещенья
О тысяче вновь изданных томов,
О пачкотне продажных болтунов,
О насекомых нашего Парнаса,
Блистающих в теченье получаса,
Чтобы мгновенно превратиться в прах,
О ворохах бумаги истребленной,
В коллегиях навек похороненной,
О всех бездарностях, о дураках,
О гнусных и тупых клеветниках,
О Саватье, орудии подлога,
Который рад оклеветать и бога,
О лицемерной шайке пустомель,
Зовущихся Гийон, Фрерон, Бомель[62].
 
 
Торгующие смрадом и позором,
Они гурьбой преследуют Молву,
Заглядывая в очи божеству
Подобострастным и тщеславным взором.
Но та их гонит плеткою назад,
Не дав и заглянуть ей даже в зад.
Перенесенным в этот замок-диво
Себя узрел ты, славный Дюнуа.
О подвигах твоих – и справедливо —
Провозгласила первая труба.
И сердце застучало горделиво,
Когда в то зеркала ты поглядел,
Увидев отраженье смелых дел,
Картины добродетелей и славы;
И не одни геройские забавы
Там отражались – гордость юных дней,
А многое, что совершить трудней.
Обманутые, нищие, сироты,
Все обездоленные, чьи заботы
Ты приносил к престолу короля,
Шептали «Ave», за тебя моля.
Пока наш рыцарь, доблестями гордый,
Свою историю обозревал,
Его осел с величественной мордой
Гляделся тоже в глубину зеркал.
 
 
Но вот раскаты трубного напева
Рокочут о другом, и весть слышна:
«Сейчас в Милане Доротея-дева
По приговору будет сожжена.
Ужасный день! Пролей слезу, влюбленный,
О красоте ее испепеленной!»
Воскликнул рыцарь: «В чем она грешна?
Какую ставят ей в вину измену?
Добро б дурнушкою была она,
Но красоту – приравнивать к полену!
Ей-богу, если это не обман,
Должно быть, помешался весь Милан».
Пока он говорил, труба запела:
«О Доротея, бедная сестра,
Твое прекрасное погибнет тело,
Коль паладин, в котором сердце смело,
Тебя не снимет с грозного костра».
 
 
Услышав это, Дюнуа, во гневе,
Решил лететь на помощь юной деве;
Вы знаете, как только находил
Герой наш случай выказать отвагу,
Не рассуждая, он вперед спешил
И обнажал за угнетенных шпагу.
Он жаждал на осла скорее сесть:
«Лети в Милан, куда зовет нас честь».
Осел, раскинув крылья, в небе реет;
За ним и херувим едва ль поспеет.
Вот виден город, где суровый суд
Уже творит приготовленья к казни.
Для страшного костра дрова несут.
Полны жестокосердья и боязни,
Стрелки, любители чужой беды,
Теснят толпу и строятся в ряды.
На площади все окна растворились.
Собралась знать. Иные прослезились.
С довольным видом, свитой окружен,
Архиепископ вышел на балкон.
 
 
Вот Доротею, бледную, без силы,
В одной рубашке, тащат альгвасилы.
Отчаянье, смятенье и позор
Ей затуманили прекрасный взор,
И заливается она слезами,
Ужасный столб увидев пред глазами.
Ее веревкой прикрутивши тут,
Тюремщики уже солому жгут.
И восклицает дева молодая:
«О мой любимый, даже в этот час
В моей душе твой образ не погас!..»
Но умолкает, горестно рыдая,
Возлюбленное имя повторяя,
И падает, безмолвная, без сил.
Смертельный цвет ланиты ей покрыл,
Но все же вид ее прекрасен был.
 
 
Боец архиепископа бесчестный,
Скот, называвшийся Сакрогоргон,
Толпою зрителей проходит тесной,
Мечом и наглостью вооружен,
И говорит направо и налево:
«Клянусь, что еретичка эта дева.
Пусть скажет кто-нибудь, что я не прав.
Будь он простолюдин иль знатный граф,
Но моего отведает он гнева,
И я с большой охотой смельчаку
Мечом вот этим проломлю башку».
Так говоря, идет он, горделиво
Напыжась, губы поджимает криво
И палашом отточенным грозит.
И все дрожат, никто не возразит.
Желающего нет подставить шею
Под саблю, защищая Доротею.
Сакрогоргон, ужасный, как палач,
Всех запугал. Был слышен только плач.
И своего подбадривал клеврета
Прелат надменный, наблюдая это.
 
 
Над площадью витавший Дюнуа
Не мог стерпеть такого хвастовства.
А Доротея так была прекрасна
В слезах, дрожащая в тенетах зла,
Такою трогательною была,
Что понял он, что жгут ее напрасно.
Он спрыгнул наземь, гнева не тая,
II громким голосом сказал: «Вот я
Пришел поведать храбростью своею,
Что ложно обвинили Доротею.
А ты – не что иное, как хвастун,
Сообщник низости и гнусный лгун.
Но я хочу у Доротеи ране
Узнать подробно, в чем ее позор
И почему возводят на костер
Подобную красавицу в Милане».
Он кончил, и восторженный народ
Крик радостной надежды издает,
Сакрогоргон, от страха умирая,
Пытается держаться храбрецом.
Прелат надменный, злобы не скрывая,
Стоит с перекосившимся лицом.
 
 
А Дюнуа стал слушать Доротею,
Почтительно склоняясь перед нею.
Красавица, не поднимая глаз,
Вздохнув, печальный повела рассказ.
Осел, расположившись на соборе,
Внимательно вникал в девичье горе;
И был доволен набожный Милан,
Что знак господня милосердья дан.
 
 
   Конец песни шестой
 

ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ

СОДЕРЖАНИЕ
Как Дюнуа спас Доротею, приговоренную к смерти Инквизицией
 
 
Когда однажды на рассвете дней
Я брошен был подругою моей,
Так был я опечален, что, признаться,
Решил навек от страсти отказаться.
Но даже в голову мне не пришло
Обиду нанести иль сделать зло,
Изменнице доставить огорченье,
Неудовольствие или мученье,
Стеснять желанья не по мне, друзья.
Раз я зову к неверным снисхожденье,
То, ясно, к женщинам жестоким я
Могу питать одно лишь уваженье.
Нельзя терзать преследованьем ту,
Чье сердце осаждали вы напрасно.
И если молодую красоту
Желанье ваше покорить не властно —
Не может сердце быть всегда несчастно:
Нежнейших уз ищите у другой
Иль пейте, это тоже путь благой.
Когда б такую мысль внушил создатель
Влюбленному прелату одному
И красоты столь редкой угнетатель
Последовал совету моему!
 
 
Уж Дюнуа, величественный в гневе,
Внушил надежду осужденной деве.
Но прежде надо знать, за что она
Была к сожженью приговорена.
 
 
«О сын небес, – потупившись прелестно,
Она сказала, – раз своим мечом
Меня вы защитили, вам известно,
Что обвинить меня нельзя ни в чем!»
«Не ангел я – ответил рыцарь, – верьте;
Я очень рад, что случай мне помог
Избавить вас от столь жестокой смерти,
Но ваше сердце видит только бог.
Оно, я верю, голубю подобно,
Но расскажите обо всем подробно».
 
 
И отвечает на его вопрос
Красавица, не сдерживая слез:
«Любовь – причина всей моей печали.
Сеньора Ла Тримуйль вы не встречали?»
«Он лучший друг мой, – Дюнуа в ответ, —
Души смелей и благородней нет.
У короля нет воина вернее,
У англичан соперника страшнее.
Его любить для всех красавиц честь!»
«Да, – дева молвит, – это он и есть!
Лишь год, как он уехал из Милана.
О господин! Он был в меня влюблен.
В моей груди горит разлуки рана,
Но верю я, что вновь вернется он.
Он клятву дал, когда пришел проститься.
Я так его люблю! Он возвратится!»
 
 
«Не сомневайтесь, – Дюнуа сказал. —
Кто красоты подобной не оценит?
Он слову никогда не изменял,
И если поклялся, то не изменит».
 
 
Она ответила: «Я верю вам.
О, день счастливый нашей первой встречи!
Как были сладостны моим ушам
Его благовоспитанные речи,
Иных бесед чудесные предтечи!
Его я полюбила без ума,
Еще не зная этого сама.
Ах! У архиепископа в столовой
Произошло все это! Сладкий сон!
Он, рыцарь знаменитый и суровый,
Сказал, что без ума в меня влюблен.
Почувствовав блаженное томленье,
Я разом потеряла слух и зренье,
Не зная, что за муки сердце ждут!
От счастья я простилась с аппетитом!
Наутро он пришел ко мне с визитом,
Но пробыл только несколько минут,
Ушел – и, полная любовным бредом,
Моя душа за ним помчалась следом.
На следующий день пришел он вновь
И вел беседу про свою любовь.
Зато на следующий день в награду
Похитил он два поцелуя кряду.
На следующий день наедине
Он обещал, что женится на мне.
На следующий день просил так тонко,
На следующий сделал мне ребенка.
Но что я говорю! Увы! Увы!
Я вам открыла весь мой стыд и горе,
А я еще не ведаю, кто вы,
Узнавший ныне о моем позоре!»
 
 
Герой ответил скромно: «Дюнуа».
Он не хвалил себя самодовольно,
Но было имени его довольно.
Вскричала дева: «Господу хвала!
О, неужели воля провиденья
Меня рукою Дюнуа спасла!
Сколь ваше явственно происхожденье,
Бастард прекрасный, победитель зла!
Любовь меня мученью обрекла, —
Дитя Любви несет мне исцеленье.
Надежда вновь овладевает мной!
 
 
Так слушайте же дальше, о герой!
С возлюбленным я прожила недолго.
Его к оружью призвала война,
И он покорствует веленью долга.
О, Англия, будь проклята она!
Я слезы лить была принуждена.
Вы понимаете, сеньор достойный,
Перенести все это каково?
Ах, я изнемогала без него,
Чудовищные проклиная войны.
Меня лишил всего ужасный рок,
Но я не жаловалась, видит бог.
Он подарил, со мною расставаясь,
Сплетенный из волос его браслет.
Я приняла, слезами обливаясь,
Из рук любимого его портрет.
Оставил он еще письмо большое,
Где нежность, в каждом завитке дыша,
Свидетельствует, что с его душою
Навеки скована моя душа.
Он говорит там: «Одержав победу,
Без промедленья я в Милан приеду
И, послужив, как должно, королю,
Женюсь на той, которую люблю!»
Но до сих пор он бьется в Орлеане,
Разит врагов, наносит им урон.
Он верен долгу, но моих страданий,
Моей судьбы, увы, не знает он.
Когда б он видел, как меня карает Любовь!
Нет, хорошо, что он не знает.
 
 
Итак, уехал он на долгий срок,
А я уединилась в уголок,
Который был от города далек.
Вдали от света, посреди просторов,
Переносила я разлуки гнет,
Томленье сердца, тяготу забот
И прятала от любопытных взоров
И слезы горькие, и свой живот.
Но я, увы, племянница родная
Архиепископа. О, доля злая!»
Тут слезы начали сильнее течь
Из глаз ее, и, горестно рыдая,
Так Доротея продолжала речь:
«В уединенье рощ, под солнцем юга,
Я плод своей любви произвела
И, утешаясь им, ждала я друга.
Как вдруг архиепископу пришла
Фантазия узнать, как поживает
Его племянница в глуши полей.
Дворец он для деревни оставляет
И… там пленяется красой моей.
О красота, подарок злобных фей,
Зачем пронзила ты, к моей досаде,
Опаснейшей стрелою сердце дяди!
Он объяснился. Я пыталась тут
О долге говорить, о чести, сане,
О незаконности его желаний
И святости родства. Напрасный труд!
Он, оскорбляя церковь и природу,
Мне не давал решительно проходу
И возражений слушать не желал.
Ах, заблуждаясь, он предполагал,
Что, сохранив сердечную свободу,
Я никого на свете не люблю,
Он был уверен, что я уступлю
Его мольбам, его заботам скучным,
Желаниям упорным и докучным.
 
 
Но ах! когда однажды в сотый раз
Я пробегала дорогие строки
И лились слезы у меня из глаз,
Меня настиг мой опекун жестокий.
Враждебною рукою он схватил
Листок, что мне дороже жизни был,
И, прочитав его, увидел ясно,
Что я люблю, что я любима страстно.
Тогда, отравлен ревностью и зол,
Он сам себя в упрямстве превзошел.
Он окружил меня продажной дворней;
Ему сказали про мое дитя.
Другой отстал бы. Но, напротив, мстя,
Архиепископ стал еще упорней
И, превосходством пользуясь своим,
Сказал: «Уж не со мною ли одним
Вы щепетильны? Ласки вертопраха,
Обманщика вам не внушали страха,
Вы до сих пор тоскуете по ним.
Так перестаньте же сопротивляться,
Примите незаслуженную честь.
Я вас люблю! Вы мне должны отдаться
Сейчас же, или вас постигнет месть».
Я, вся в слезах, ему упала в ноги,
Напоминая о родстве и боге,
Но в этом виде, к горю моему,
Еще сильней понравилась ему.
Он повалил меня, срывая платье.
Принуждена была на помощь звать я.
Тогда, любовь на ненависть сменя, —
О, тяжелее нету оскорбленья! —
Он бьет рукою по лицу меня.
Вбегают люди. Дядя без смущенья
Свои удваивает преступленья.
Он молвит: «Христиане, вот моя
Племянница, отныне дщерь злодейства;
Ее от церкви отлучаю я
И с нею плод ее прелюбодейства.
Да покарает господа рука
Отродье подлого еретика!
Их проклинаю я, служитель бога.
Пусть Инквизиция их судит строго».
То не были слова пустых угроз.
Едва успев в Милане очутиться,
Он тотчас Инквизиции донес.
И вот мой дом – унылая темница,
Где пленнице, безмолвной от стыда,
Терзанья – пища, реки слез – вода;
Подземная тюрьма черна, уныла,
Обитель смерти, для живых могила!
Через четыре дня на белый свет
Меня выводят, но – о, доля злая! —
Затем лишь, чтоб на плахе, в двадцать лет,
Сожженная безвинно, умерла я.
Вот ложе смерти для моей тоски!
Здесь, здесь, без вашей мстительной руки
И жизнь и честь мою бы схоронили!
Я знаю, что нашлись бы смельчаки,
Которые меня бы защитили;
Но смелость их поработил прелат, —
Все перед церковью они дрожат.
Ах, итальянец обречен бессилью,
Затем, что устрашен епатрахилью[63].
Француз же не боится ничего,
Он нападет на папу самого».
 
 
Герой, задетый за живое девой,
Исполнен жалости глубокой к ней,
К архиепископу исполнен гнева,
Решил дать волю доблести своей,
В победе скорой убежденный твердо,
Как вдруг заметил, что, подкравшись гордо,
Не спереди, а сзади, что солдат
Отважно в тыл ему напасть хотят.
Какой-то черный чин с душой чернильной
Гнусавил, словно пел псалом умильный:
«Во имя церкви объявляем мы,
Да радуются верные умы
Во славу бога: по распоряженью
Его преосвященства, решено
С ослом его проклятым заодно
Богоотступника предать сожжепыо.
Как еретик и чернокнижник, он
Да будет вместе с грешницей сожжен».
Бузирис[64] хитрый в образе прелата,
Страшась, что приближается расплата,
Ты свой прием обычный применил:
В согласье с Инквизицией ты был,
И ждал вердикт суровый супостата,
Который вздумал бы сорвать покров
С твоих неописуемых грехов.
 
 
Немедля отвратительная свора,
Святейшей Инквизиции опора,
Идет на Дюнуа, построясь в ряд,
Шаг делая вперед, а два назад.
Горланят, топчутся, творят молитву.
Сакрогоргон, дрожа, ведет их в битву.
Он щелкает зубами и орет:
«Смелей! Хватайте колдуна! Вперед!»
За ними вслед, блистая стихарями,
Плетутся дьяконы с пономарями:
Один с кропилом и с крестом другой,
Они своей соленою водой
Кропят смиренно верующих братью,
Отца лукавства предают проклятью;
И, все еще взволнованный, прелат
Им шлет благословение стократ.
 
 
Чтоб доказать, что он не сын геенны,
Великий Дюнуа спешит извлечь
Могучею рукой громадный меч,
Другою четки, инструмент священный,
Являемый порукой несомненной,
Что он ничем не связан с духом зла.
«Ко мне!» – зовет он своего осла.
Тот подлетает, и герой, проворно
Вскочив на зверя, сыплет, точно зерна,
В толпу врагов удары без числа.
Здесь изувечен стернум[65] или шея,
Тот, поражен в атлант[66], упал, немея;
Кто челюсть потерял, кто глаз, кто нос,
Кто еле-еле голову унес
И удирает, бормоча молитвы,
Кто удаляется навек во тьму.
И, вторя господину своему,
Осел в сумятице кровавой битвы
Не устает лягать, топтать, кусать
Мошенников испуганную рать.
Сакрогоргон утратил облик бравый
И пятится, бледнея, как мертвец,
Но вот настигнут он, и меч кровавый,
Войдя в лобок, выходит сквозь крестец.
Он падает, и весь народ, сияя,
Кричит: «Виват! Издох Сакрогоргон!»
Еще в предсмертных корчах бился он
И сердце трепетало, замирая,
Когда герой сказал ему: «Подлец,
Тебя ждет ад; признайся наконец,
Что твой архиепископ – плут, негодник,
Предатель в митре, низкий греховодник,
Что Доротея, чести образец,
Любовницей и католичкой верной
Всегда была, а сам ты – олух скверный!»
«Да, храбрый рыцарь! – отвечает он. —
Да, олух я, вы совершенно правы.
В том доказательство ваш меч кровавый».
Сказавши это, испускает стон
И умирает злой Сакрогоргон.
 
 
В тот самый миг, когда, покинув тело,
Душа злодея к дьяволу летела,
На городскую площадь въехал смело
Оруженосец с шлемом золотым.
В ливреях ярко-желтых перед ним
Шли два гонца. И стало всем понятно,
Что близится какой-то рыцарь знатный.
Обрадована и изумлена
Была, увидев это, Доротея.
«Ах, боже мой! – воскликнула она. —
Ужели радость свыше мне дана?
Ужели он? Ужели не во сне я?»
 
 
В Милане любопытны стар и млад;
Все устремили на прибывших взгляд.
 
 
Читатель дорогой, мы с вами тоже
На этот ветреный народ похожи:
Миланским происшествием умы
Уж слишком долго занимали мы!
Но разве в этом замысел романа?
Подумаем о стенах Орлеана,
О добром Карле, о тебе, Иоанна,
Которая, прославив слабый пол,
За Францию отмщаешь и престол,
Которая, без лат и без одежды,
Кентавром скачешь, в поле пыль клубя,
И возлагаешь большие надежды
На всемогущего, чем на себя;
И о тебе, святой Денис, предстатель
За Галлию, который в этот миг
Георгию сплетаешь сеть интриг.
 
 
Но главное – не позабудь, читатель,
Сорель Агнесу. Чары красоты
Приятны смертным. Это всем известно.
И, будь хоть черный меланхолик ты,
Тебе судьба Агнесы интересна.
 
 
И то сказать, без лести небесам:
Ведь если сожигают Доротею
И с горней высоты создатель сам
Ее спасает, сжалившись над нею,
То это – случай, близкий к чудесам.
Но если та, чье сердце – ваша плаха,
По ком вы слезы точите ручьем,
Увлечена молоденьким пажом
Или в объятьях грузного монаха, —
Такими случаями полон свет:
Чудесного, пожалуй, в них и нет.
Скажу, что приключенья в этом роде
Понятней человеческой природе:
Я человек, и в том я вижу честь,
Что мне не чужды немощи людские;
Я сам ласкал красавиц в дни былые,
И у меня, как прежде, сердце есть.
 
 
   Конец песни седьмой
 

ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ

СОДЕРЖАНИЕ
Как прекрасный Ла Тримуйль встретил англичанина у храма Лоретской богоматери и что затем случилось с его Доротеей
 
 
Как наш рассказ возвышен и приятен,
Как ум и сердце образует он,
Как в нем отражены без всяких пятен
И доблесть, храбрых рыцарей закон,
И право королей, и верность жен!
Имеет сходство он с богатым садом,
Который доставляет радость взглядам.
В нем целомудрие всего видней,
Цветок, затмивший все цветы собою,
Как лилия, в невинности своей
Блистающая дивной белизною.
 
 
О девы, юноши, прошу я вас,
Прочтите сей божественный рассказ.
Принадлежит он мудрому Тритему[67];
Ученый пикардиец и аббат
Иоанну и Агнесу взял как тему.
Как я его ценю, и как я рад,