Какой был утешительный сон! Век бы такие снились. Костюм на мне только что из чистки. Жена еще жива. Сижу, кофе с коньяком попиваю после отличного ужина с однокурсниками, выпуск тысяча девятьсот тридцать пятого года. Одна была подробность, прямо из реальности в сон перекочевавшая: я гордился, что бросил курить.
   Но тут мне кто-то сигарету предлагает, а я, не подумав, ее беру. Ну просто для полноты наслаждения, раз уж разговор у нас такой занимательный, ощущение сытости по всему телу и прочее. «Да, спасибо», — говорю, припомнив, как в молодые годы дурака валял. Улыбнулся еще, подмигнул кому-то. И подношу сигарету к губам. А приятель уже и спичку зажег. Затянулся я, и так глубоко, прямо в пятках защекотало.
   Во сне было так: я на пол полетел, сотрясаемый конвульсиями. А на самом деле это я свалился с постели в гостинице «Арапахо». Во сне чистенькие мои, прозрачные легкие из розовых шариков превратились в высохшие черные изюминки. Из ушей, из носа горькая коричневая жижа течет.
   Но всего хуже было испытанное мною чувство позора.
   Даже когда я начал соображать, что ни в каком я не в гарвардском клубе и нет вокруг однокурсников, которые в кожаных креслах расселись и смотрят на меня осуждающе, даже когда выяснил — могу вот воздух втянуть и не захлебнусь, все равно от позора места себе не находил.
   Я же прахом пустил то последнее, чем мог гордиться, — гордое чувство, что бросил курить.
   Пробудившись при свете, пробивавшемся с Таймс-сквер и падавшем на меня со свежевыбеленного потолка, я долго разглядывал свои руки. Вытянул вперед пальцы, покрутил ладонями, словно я волшебник и сейчас фокус покажу. Демонстрировал воображаемой публике, что сигарета, которую только что держал, испарилась в воздухе.
   Только волшебник я там или нет, а из-за этой сигареты так же успокоиться не мог, как и публика одураченная. Поднялся с пола, места себе не находя от перенесенного унижения, и озираюсь вокруг, огонек непогасший отыскиваю.
   Но не было нигде этого огонька.
   Я сел на краешек постели, совсем уже пробудившийся и взмокший от пота. Стал обдумывать, что у меня и как. Стало быть, всего лишь нынче утром я вышел из тюрьмы. И, значит, дожидаясь рейса, сидел в аэропорту там, где можно курить, однако ничуть меня к сигарете не потянуло. А сейчас я, учтем, нахожусь на верхнем этаже отеля «Арапахо».
   Нет, нигде тут табак не замешался.
   Вот вам насчет того, что такое счастье в нашем мире: счастливее меня никого в истории не отыщется.
   «Слава Богу, — подумал я, — сигарета мне только приснилась».


Глава 12


   На следующее утро в шесть часов — у нас в тюрьме сигнал побудки в это время давали — я вышел из гостиницы в город, потрясенный собственной непорочностью. Никто нигде не совершал ничего худого. Даже вообразить какие-нибудь худые дела было невозможно. С чего бы вздумалось худое творить?
   Не похоже, что в городе по-прежнему очень много живет народу. Так, всего несколько прохожих, словно туристы на ступенях Ангкор-Вата[40], бродят себе да размышляют, каким это образом религия вкупе с коммерцией побудили людей выстроить этакую махину. И почему все эти люди, явно столько души в нее вложившие, вдруг взяли да ушли?
   Коммерцию, очевидно, заново начинать придется. Я дал продавцу газет два четвертака, посеребренные монетки, которые ничего не весят, словно корпия, и попросил «Нью-Йорк таймс». Если бы он мне эти монетки назад бросил, все было бы понятно. Так нет, дает мне «Таймс» и пристально так на меня смотрит: все в толк не возьмет, что же это я буду делать с такой грудой бумаги, перемазанной краской.
   Восемь тысяч лет назад мог бы я быть матросом-финикийцем, вытащил бы свою галеру на песок в Нормандии и предложил бы разрисованному голубыми узорами человеку в шкурах два бронзовых наконечника в обмен за его меха. Он бы подумал: «Что еще за чокнутый явился?» А я бы подумал: «Это что за чокнутый тут расхаживает?»
   Тут мне вот что взбрело в голову: не позвонить ли государственному казначею Кермиту Уинклеру, который окончил Гарвард через два года после меня, да сказать, знаете, я сейчас пустил в оборот на Таймс-сквер два четвертака, и преотлично все у меня получилось. Самое, похоже, времечко побольше начеканить!
   Встретился мне полицейский с лицом младенца. Видно, не очень— то соображает, зачем он в этом городе, — ну точно, как я. Взглянул на меня недоверчиво, как будто все к тому склоняется, что это я полицейский, а он старик бездомный. А кто вам хоть за что-нибудь поручится, в такую-то рань!
   Я залюбовался своим отражением на черных мраморных плитах, которыми был облицован фасад непритязательного магазина грамзаписей. И представить не мог, что скоро сделаюсь до того всемогущей фигурой в мире пластинок, а у себя в кабинете повешу на стене платиновые диски с записями какой-то какофонии, сочиненной идиотами.
   Посмотрел я на свое отражение и вижу, как-то странно руки у меня лежат. Размышляю, отчего бы? Словно новорожденного к груди прижал. А, понятно: соответствует моему настроению, это ведь я свое только-только народившееся будущее лелею, как ребеночка. Показываю ребеночку — вот, смотри, Эмпайр-стейт, а это небоскреб Крайслера, а там, где львы на лестнице, Публичная библиотека. Понес дитя свое на Центральный вокзал — надоест Нью-Йорк, билет на первый попавшийся поезд купим.
   И представить не мог, что скоро мне предстоит поблуждать по катакомбам под вокзалом, проникая в тайная тайных корпорации РАМДЖЕК.
   Мы с ребеночком снова в западном направлении двинулись. Если бы, наоборот, в восточном пошли, очень скоро очутились бы в Тюдор-сити, где живет мой сын. А нам его видеть не хотелось. Да, гуляем себе и остановились у витрины магазина, где продают плетеные корзинки для пикника — термосы в них уложены, жестяные коробочки для сэндвичей и всякая всячина. Еще там велосипед был выставлен. Думаю, на велосипеде я и сейчас смогу проехать. И говорю ребеночку: давай купим корзинку, велосипед и, когда погода будет хорошая, съездим куда-нибудь в заброшенные доки, цыпленком позавтракаем, запивая его лимонадом, а над головами у нас чайки носятся, кричат. Проголодался я, однако. В тюрьме-то уж давно бы овсянки принесли и кофе — ешь, сколько влезет.
   По Западной 43-й стрит я прошел мимо ассоциации «Сенчури», мужского клуба, куда вскоре после войны меня как-то пригласил позавтракать композитор Питер Гибни, мой гарвардский сокурсник. Больше я приглашений не получал. Все бы сейчас отдал, чтобы стать барменом в этом клубе, да вот Гибни-то еще жив и все еще, должно быть, состоит тут членом. А мы с ним, как бы это сказать, разошлись после того, как я дал показания против Леланда Клюза. Гибни тогда прислал мне цветную открытку, нарочно постарался, чтобы и жена могла прочесть его послание, и почтальон: «Привет, говно собачье, — было там написано, — ты бы убрался назад в свое болото, рептилия ядовитая». А на открытке была Мона Лиза с этой ее загадочной улыбочкой.
   Еще через квартал была кофейня при отеле «Ройялтон», туда я и направился. Кстати, «Ройялтон», как и «Арапахо», входит в систему отелей ассоциации «Гостеприимство, лимитед», то есть принадлежит РАМДЖЕКу. Доковылял я до дверей кофейни, и тут уверенность меня покинула. Паника подступила. Подумалось, да ведь я же мелкорослый старик-бродяга, безобразнее и грязнее по всему Манхеттену не сыщешь. Войду вот, и все, кто там кофе пьют, поперхнутся от отвращения. Выставят меня на улицу, скажут, убирайся в Бауэри, там твое место.
   А все-таки я набрался духу туда войти — и вообразите мое удивление! Словно бы я умер и на небо вознесся. Подлетает официантка, говорит: «Садитесь, миленький мой, садитесь, сейчас кофе принесу». Я-то рта раскрыть не успел.
   Ну, уселся я, смотрю, всех посетителей, кто бы ни были, уж так привечают, не поверишь. Официантка сыпет направо-налево «миленький мой», да «лапушка моя», да «дорогие вы мои». Как в приемной Скорой помощи после какой-нибудь катастрофы. И не важно, из какого круга потерпевшие, какая у них кожа. Всем одно и то же чудесное лекарство дают, то есть кофе. А катастрофа-то в данном случае понятно какая — солнце поднялось, утро.
   Подумал я: «Ну надо же, официантки эти и повара совсем без предрассудков, словно птицы да ящерицы на островах Галапагос, владение Эквадора!» Мне эти мирные острова оттого вспомнились, что в тюрьме я про них читал, статья попалась в номере «Нэшнл джеогрэфик», который одолжил мне бывший помощник губернатора штата Вайоминг. У живущих на Галапагосе вот уже тысячу лет нет никаких врагов — ни природных, ни прочих. Им даже в голову не приходит, что кто-то способен их обидеть.
   Так что на Галапагосе всякий, сойдя на берег, мог бы подойти к какому-нибудь животному и, коли захочется, оторвать ему голову. Животное к такому повороту не подготовлено. И все остальные животные будут стоять да смотреть, не умея сделать для себя из происшедшего полезные выводы. Если возникнет такое намерение, или если бизнес у сошедшего на берег такой, или так, забавы ради, можно оторвать голову всем зверям, одному за другим.
   Подумалось вдруг: вот вломится в эту кофейню, сокрушив кирпичную стену, чудовище Франкенштейна[41], и все только заулыбаются — садись, ягненочек, садись, сейчас принесем кофе.
   Не в том соль, что ради прибылей этакую приветливость поддерживают. Платили-то посетители сущую ерунду: восемьдесят шесть центов, доллар десять, два доллара шестьдесят три… Выяснил я потом, что человек, крутивший ручку кассы, хозяин этого заведения, но никак он у себя за стойкой не усидит. Самому не терпится и на кухне что нужно приготовить, и клиента обслужить, оттого повара с официантками все время его придерживают: «Фрэнк, это же мой столик. Я займусь, а ты давай-ка за кассой посиди», или: «Но ведь повар-то тут я, Фрэнк, или нет?» «Чего ты суетишься? Лучше давай посиди за кассой» и так далее.
   Полное его имя Фрэнк Убриако. Он теперь вице-президент объединения «Макдоналдсы и гамбургеры», входящего в корпорацию РАМДЖЕК.
   Сразу бросалось в глаза, что у него усохшая рука. Прямо как у мумии, хотя пальцы более или менее шевелятся. Я спросил у официантки, как это его угораздило? А она в ответ: да вот буквально сжег ее год назад — как чипсы, дотла. Нечаянно уронил свои часы в котел с кипящим маслом. И, сам не соображая, что делает, рукой за ними в котел полез, часы-то были очень дорогие, марки «Булова аккутрон».
   Вышел я на улицу, немного лучше себя чувствую.
   Посидел в Брайент-парке на Сорок второй, сзади Публичной библиотеки, думал газету просмотреть. В животе урчит от сытости, тепло там, словно печкой обогрело. Чтение «Нью-Йорк таймс» мне не в новинку. У нас почти половина заключенных «Таймс» по подписке получали, а также «Уолл-стрит джорнел», и «Тайм», и «Ньюсуик», и «Спорте иллюстрейтед», да много всего. И «Пипл». Сам-то я ни на одно издание не подписывался, в первый попавшийся мусорный бак загляни — полным-полно периодики, на любой вкус.
   Полистал «Таймс».
   Над всеми мусорными баками у нас в тюрьме плакатик висел, на нем напечатано: «Не промахнись!» И стрелка, вниз указывает.
   Полистал «Таймс», вижу, мой сын Уолтер Станкевич, урожденный Старбек, рецензию написал, разбирает автобиографию одной неведомой кинозвезды. Похоже, очень эта книжка ему понравилась. Так, так, значит, у звезд тоже бывают периоды удач и неудач.
   Но больше всего мне хотелось прочесть, как «Таймс» описывает свой переход в собственность корпорации РАМДЖЕК. А они про это так написали, словно речь идет об эпидемии холеры в Бангладеш. Всего-то крохотная колонка в самом уголочке на какой-то дальней полосе. Председатель совета директоров РАМДЖЕКа Арпад Лин, сообщалось в этой колонке, не предусматривает изменений состава сотрудников газеты и ее политической линии. Он специально подчеркнул: всем периодическим изданиям, уже приобретенным РАМДЖЕКом, и в том числе изданиям треста «Тайм, инкорпорейтед», была предоставлена возможность публиковать все, что сочтут нужным, без всякого вмешательства со стороны корпорации.
   «Все остается по-прежнему, только владелец новый», — заявил Арпад Лин. И как бывший сотрудник РАМДЖЕКа должен подтвердить, что мы не особенно меняли характер деятельности переходивших к нам компаний. Вот если какая-нибудь из них начинала тонуть, тогда мы, конечно, проявляли больше заинтересованности в ее делах.
   Дальше в заметке говорилось, что издатель «Таймс» получил личное послание миссис Джек Грэхем, написанное от руки, — с приветствием «пополнению семьи РАМДЖЕК». Там выражалась надежда, что издатель будет и впредь выполнять свои обязанности. Подпись, а под нею отпечатки пальцев миссис Грэхем, и больших пальцев тоже. Так что никаких сомнений: письмо собственноручное.
   Осмотрелся: приятно тут, в Брайент-парке. Ландыши уже пробиваются крохотными своими колокольчиками через увядший зимою плющ и бумажный мусор по краям дорожек. У нас с Рут тоже росли перед крохотным кирпичным бунгало в Чеви-Чейз, штат Мэриленд, колокольчики, и плющ обвивал цветущую дикую яблоню.
   Я заговорил с колокольчиками. «Доброе утро», — говорю.
   Что-то опять в транс впадаю, защитную стойку принял. Целых три часа просидел на скамейке в парке, встать нет сил.
   В конце концов пришлось-таки подняться из-за транзистора, который запустили на полную громкость. Какой-то молодой человек с транзистором плюхнулся на скамейку прямо напротив меня. По виду из испаноязычных. Не узнал, как его зовут. Вот оказал бы мне какую-нибудь любезность, и сегодня был бы сотрудником корпорации РАМДЖЕК. Шла программа новостей. Ведущий сообщил, что воздух сегодня утром некачественный.
   Нет, подумать только — некачественный воздух!
   Молодой человек вроде и не слушал, что по радио передают. Может, он по-английски и не понимает вовсе. Ведущий этак весело, как щенок разлаявшийся, одно сообщение за другим выкладывал, можно подумать, что жизнь — бег с препятствиями, устроенный на потеху публики: барьеры всякие необычные напридумывали, ямы особенные вырыли на дорожке, да еще машинами ее перегородили. Заставил этот ведущий и меня испытать такое чувство, будто я тоже в состязании участвую, разлегся в ванне с водой, а ванну три муравьеда волокут, или там не знаю кто еще. Причем могу и выиграть этот бег не хуже других.
   А он про следующего бегуна рассказывает, которого приговорили к смерти и должны были посадить на электрический стул в Техасе. Осужденный дал своим адвокатам указание противодействовать любым попыткам отсрочить исполнение приговора, хотя бы губернатор штата их предпринимал или сам президент Соединенных Штатов. Ясное дело, ему в жизни ничего так не хотелось, как сесть на электрический стул.
   Тут на дорожке между скамейками — моей и той, где этот, с транзистором, сидел, — появились двое бегающих трусцой для здоровья. Мужчина и женщина, одинаковые оранжевые с золотом фуфайки на них и кроссовки соответствующие. Я уже читал, что все на беге трусцой помешались. У нас в тюрьме многие тоже бегали. Пижоны паршивые.
   Да, так вот про этого молодого человека с транзистором. Подумалось: транзистор для него, как протез для инвалида, приспособленьице такое, чтобы смотреть на жизнь с искусственным энтузиазмом. Он уж и замечать перестал радио свое, как я не замечаю, что у меня передние зубы вставные. Несколько таких вот молодых людей я с тех пор повидал, они всегда группами сбиваются, и у всех транзисторы настроены на разные волны — оживленный диалог между ящичками этими черными. А самим-то молодым людям и сказать друг другу нечего, еще бы: они с пеленок только одно и слышали — «заткнись».
   Но вдруг транзистор сообщил нечто до того кошмарное, что я, вскочив со скамьи, бросился вон из парка и смешался с толпой свободных предпринимателей, поспешавших по Сорок второй к Пятой авеню.
   А сообщили вот что: у молодой наркоманки из моего родного штата Огайо, дуры девятнадцатилетней, был ребенок от неизвестного отца. Благотворительная организация поселила ее с ребенком в какой-то гостинице вроде моей «Арапахо». Чтобы защититься от бандитов, обзавелась она немецкой овчаркой, каких в полиции используют, только забывала ее кормить. И вот как-то вечером выходит она из гостиницы по делам своим непонятным, а овчарку оставляет стеречь ребенка. Вернулась и видит: собака придушила ребенка и уж наполовину его съела.
   Ну и времечко нам выпало, прости, Господи!
   И вот бесцельно, как и все, шагаю я в сторону Пятой авеню. Как и было мною задумано, стараюсь попристальнее вглядываться в лица идущих навстречу, — не встретится ли кто-нибудь, кто мог бы услугу какую мне оказать. Я знал, что следует запастись терпением. Это же все равно что золото намывать, думал я, попробуй-ка хоть крупинку извлечь из бесконечного песка.
   Но только я свернул на Пятую авеню, как сигнальная система во мне так и затараторила: «Бип! Бип! Бип! Тики-тики-так! Внимание! Внимание!»
   Поймала она то, что мне было нужно!
   Прямо навстречу мне шел высоченный мужчина, который когда-то увел у меня Сару Уайет, тот, кого я заложил в тысяча девятьсот сорок девятом. Меня он еще не заметил. Леланд Клюз, собственной персоной!
   Волос у него совсем не осталось, ноги подвертывались на сбитых каблуках, брюки внизу обтрепаны, а правая рука вроде как усохла. Он ею поддерживал видавший виды портфельчик из тех, что у каждого второго. Клюз, как я потом выяснил, сделался коммивояжером — спички, календари, — но дела у него шли скверно.
   Кстати, теперь он вице-президент спичечного концерна «Алмаз», подчиненного корпорации РАМДЖЕК.
   Несмотря на все пережитое, лицо его, как всегда, светилось глупой, доброжелательной улыбкой — сразу замечаешь, едва подойдешь поближе. Такое выражение было у него даже на фотографии, сделанной в Джорджии перед входом в тюрьму, — смотритель любовно поглядывает на явившегося отбывать свой срок Клюза, как, бывало, поглядывал на него государственный секретарь. Пока Клюз был молод, те, кто постарше, всегда словно бы хотели сказать выражением глаз: «Чудесный мальчик!»
   И вот он меня увидел.
   Взгляды наши пересеклись, и возникло чувство, что по мне пробежал электроток. Точно носом ткнулся в провода под напряжением!
   Я прошел мимо, торопясь удалиться от него как можно дальше. Сказать ему мне было нечего, и ни малейшего я не испытывал желания задержаться, выслушать все те ужасные слова, которые он был вправе на меня обрушить.
   Но у перекрестка вспыхнул красный свет, и, отделенный от него потоком сорвавшихся с места машин, я набрался духу и оглянулся.
   Клюз смотрел прямо на меня. Видно, все не сообразит, как же ко мне обращаться. Взмахнул свободной рукой: знаю, мол, какую ты сыграл роль в моей жизни. А потом принялся ритмично помахивать пальцем, как метроном, — подбирал и тут же, забраковав, отбрасывал унизительные прозвища, которыми бы меня удостоить. Будто игра это у него занимательная. Расставил ноги, коленки чуть подогнуты, а по лицу его ясно видно, что помнит, уж кое-что, безусловно, помнит, — что много лет назад мы с ним вляпались в какую-то немыслимую историю, в какую-то глупую переделку угодили, как зеленые юнцы.
   Я так и оцепенел.
   И надо же, прямо за ним сгрудилась на тротуаре толпа религиозных фанатиков, босоногих людей в шафранового цвета хитонах, — распевают, приплясывают. Словно бы он исполнитель главной роли в музыкальной комедии.
   Да и рядом со мной хористы появились. Справа мужчина в высоком котелке, а на груди и на спине рекламные щиты, слева женщина, видно, бродяжка бездомная — все свои пожитки в полиэтиленовых сумках с собой таскает. На ней гигантского размера баскетбольные кеды, пурпурные с черным. До того ей велики, она в них, точно кенгуру, прыгает.
   И оба этих моих хориста с прохожими разговоры всякие ведут. Этот, в рекламных щитах, все выкрикивает: «Пусть женщины на кухню возвращаются!» и еще: «Бог не сотворил женщину равной мужчине!» — в таком вот духе. А женщина с сумками всех подряд ругательски ругает за то, что растолстели, — если правильно разобрал, кого бурдюк назовет, кого говнюк, кого пасюк, послушать ее, так кругом одни толстяки да толстухи.
   Но дело-то вот какое: я просто слишком давно в Кэмбридже, штат Массачусетс, не бывал, забыл, какой у тамошних работяг выговор, а это они словечко «говнюк» так произносят, что получается на «бурдюк» похоже.
   Можете себе представить? У нее в одном из этих необъятных баскетбольных кедов много чего было понапихано, и в том числе мои притворные любовные письма. Мир тесен!
   О Господи! Умеет ведь жизнь так все перемешать и соединить!
   Когда Леланд Клюз, стоявший на противоположной стороне улицы, осознал, кто я такой, губы у него вытянулись, как будто он на уроке фонетики и сейчас безупречно произнесет звук «о». Нет, я не слышал, как он «Ох!» выдохнул, но четко видел — «Ох!». Решил в комическую сцену превратить эту нашу встречу через столько лет и, как актер в немой картине, пережимает, разыгрывая удивление и огорчение.
   Он явно намеревался, как только вспыхнет зеленый свет, пересечь улицу. А эти кретины — индуисты в шафрановых хитонах все вокруг него пляшут, все горланят, что есть голоса.
   У меня еще было время убежать. Но я как примерз к тротуару, и, думаю, вот почему: хотел самому себе доказать, что я настоящий джентльмен. Тогда, в жуткие дни, когда я давал показания против него, писавшие про нас с ним пытались разобраться, кто правду говорит, а кто врет, и почти все приходили к выводу, что я комедию ломаю, зато он-то настоящий джентльмен, он и происходит из семьи, где всегда все джентльменами были, не то что у меня со славянскими моими предками. Стало быть, для него важнее всего на свете честь, мужество, истина, а мне до всего такого дела нет.
   И другие кричащие несоответствия между нами тоже, разумеется, указывались. С каждым очередным газетным выпуском или номером журнала я все больше превращался в карлика, а он прямо-таки в гиганта. Бедная моя жена делалась все тучнее и чужероднее Америке, зато его жена становилась образцовой златоволосой американкой. Друзей у него прибывало всякий день, и они оказывались все респектабельнее, а у меня, так получалось, даже среди болотных рептилий ни одного приятеля не найдется. Но особенно мне досаждало — этого я уж никак не мог снести! — что он, выходит, человек чести, а я нет. И вот двадцать шесть лет спустя этому карлику славянскому, арестанту этому, снова защищаться предстоит.
   Перешел он улицу, наш бывший чемпион из беспримесных англосаксов, а ныне обветшалое пугало с безмятежно улыбающейся рожей.
   От этой его безмятежности я просто шалел. Ну с чего, спрашивается, ему таким безмятежным быть?
   Словом, опять оказались мы с ним лицом к лицу, а женщина эта с сумками рядом стоит, прислушивается. Переложил он в левую руку свой видавший виды портфельчик, правую мне протягивает. И тут же принимается шутить, как будто он Чарли Мортон Стэнли, а я Давид Ливингстон, и он меня отыскал в африканских джунглях: «Уолтер Ф.Старбек, если не ошибаюсь?»
   А вокруг и правда все равно что джунгли, никому до нас совершенно нет дела. Из тех, кто про нашу с ним историю помнили, большинство, думаю, умерли уже. Мы ведь никогда и не значили в американской истории так много, как порою нам казалось. Прошу прощения, так себе, попердели, и ветер унес, или, как выговорила бы эта женщина с сумками, потолстели, и веер занес.
   Вы думаете, я злобу к нему испытывал из-за того, что много лет назад он увел у меня девушку? Нет, не испытывал. Мы с Сарой любили друг друга, но, ставши мужем и женой, уж точно не были бы счастливы. По части секса у нас с ней так бы и не наладилось. Мне, как я ни старался, не удалось ее заставить к этим вещам относиться серьезно. А вот Леланд Клюз достиг успеха там, где я не смог, — сильно же, надо думать, ее изумив и вызвав в ней благодарное чувство.
   Да и какие там нежные воспоминания могли у меня остаться о Саре? Мы с ней все про страдания простых людей толковали, про то, как бы им помочь, — а наговорившись, забавлялись какими— нибудь ребяческими шалостями. Оба шуточки друг для друга припасали, чтобы эти паузы получше заполнить. Была у нас привычка часами болтать по телефону. За всю свою жизнь не припомню такого чудесного наркотика, как эти наши телефонные разговоры. Тело точно бы исчезало, как у обитателей планеты Викуна, чьи души парят в невесомости. А если вдруг тема иссякнет и мы замолчим, кто-то уж обязательно извлечет заготовленную шуточку, и снова говорим, говорим…
   Допустим, спросит она:
   — Знаешь, в чем разница между ферментом и гормоном?
   — Понятия не имею.
   — Фермент голоса не подает, вот в чем… — И давай глупость за глупостью выпаливать, забавляется, хотя, может, сегодня у себя в госпитале такого навидалась, вспомнить страшно.


Глава 13


   Я уж приготовился, сейчас вот серьезным, настороженным тоном, но со всей искренностью поприветствую его: «Быть не может, это ты, Леланд? Рад тебя видеть». Но до приветствий не дошло. Женщина с сумками, у которой оказался пронзительно громкий голос, как заорет: «Бог ты мой! Так вы Уолтер Ф. Старбек? Поверить невозможно!» И пытаться нечего воспроизвести, какой у нее акцент.