А я тем временем навещал да обзванивал знакомых по другим армейским ведомствам, все старался в шутку обратить незавидное свое положение — мол, «временно на свободе», как говорят актеры, когда ангажемент не подворачивается. Смотрели на меня так, словно какое-то уродство во мне было, от смеха не удержишься: не то глаз подбит, не то большой палец на ноге сломан. А еще вот что: знакомые эти, как и я, сплошь были демократы и сразу принимались меня утешать — все понятно, дескать, стал я жертвой республиканцев, известных глупостью своей да мстительностью.
   Но — увы! — прежде я жил, словно кадриль по-виргински танцевал, когда партнерами все время меняются, и друзья, едва один контракт закончится, тут же для меня другой подыскивали, а теперь что-то никто не мог припомнить, где есть вакансии. Исчезли вдруг вакансии, словно птица дронт, двести лет назад вымершая.
   Худо дело.
   Правда, давние приятели держались со мной вполне непринужденно, радушно, и даже сейчас я не стал бы утверждать, что мне за Леланда Клюза от них доставалось, если бы не тот случай, когда я обратился за помощью к одному злобному старику, который к правительственным службам никакого отношения не имел, а этот старик — как же я был шокирован! — Прямо-таки наслаждался, показывая, до чего я ему отвратителен, и не скрыл, почему. Тимоти Бим его звали. До войны он работал в администрации Рузвельта, помощником министра сельского хозяйства был. Он мне и предложил тогда первую мою должность в государственном учреждении. Тоже гарвардец и, как я, по стипендии Родза в Оксфорд ездил. А теперь ему было семьдесят четыре года, и он возглавлял самую престижную юридическую фирму в Вашингтоне «Бим, Мернз, Уэлд и Уэлд», причем единственный из владельцев непосредственно вел дела.
   Я позвонил ему, предложил вместе пообедать. Он отказался, Большинство моих знакомых тоже отказывались. Бим сказал, что может уделить мне полчаса ближе к вечеру, но не понимает, о чем нам разговаривать.
   — Скажу откровенно, сэр, мне нужна работа — лучше бы всего в каком-нибудь фонде или музее. Что-то такое.
   — А-а, — протянул он, — так вы работу ищете, вот оно что. Ладно, об этом можно побеседовать. Заходите, обязательно заходите. И сколько же это лет мы с вами толком не виделись?
   — Тринадцать, сэр.
   — Много воды за тринадцать лет может утечь, особенно если плотина от ветхости разваливается.
   — Совершенно верно, сэр.
   — Вот то-то же.
   Я был настолько глуп, что явился к нему, как было условлено.
   Принял он меня с подчеркнутой приветливостью, от начала и до конца отдававшей притворством. Познакомил со своим секретарем, молодым еще человеком, сказал, что я подаю большие надежды и у меня тоже все впереди, все время похлопывал по плечу. А он из тех, кто, вероятно, в жизни никого по плечу не потрепал.
   Направились мы к нему в кабинет, обшитый деревом, подвел он меня к глубокому кожаному креслу, мурлыча: «Ты присядь, голубок, ты присядь». На днях это, как считается, смешное выражение попалось мне в научно-фантастическом рассказе доктора Боба Фендера про судью с планеты Викуна, который отныне увековечит меня с моей странной судьбой. Вот что: я сильно сомневаюсь, чтобы Тимоти Биму прежде хоть разок вздумалось кого-то еще такими шуточками развлекать. Был этот Бим сутулый старик с пышной копной на голове — и, так уж получилось, высоченный, тогда как я, так уж получилось, — низкорослый. Могучие его руки наводили на мысль, что в былые времена он привык размахивать тяжеленным палашом истины, да и сейчас жаждет правды и справедливости. Седые брови этаким сплошным кустарничком протянулись от виска к виску, уставился он на меня, словно из-за этой живой изгороди подкарауливает, — сам по ту сторону стола сел, а голова вперед вытянута.
   — Вам, должно быть, неприятно вспоминать недавнее, а?
   — Неприятно, сэр, не скрою, — ответил я.
   — Вы с Клюзом такой же знаменитой парой сделались, как Мэтт с Джеффером[26], — говорит.
   — Радоваться нечему, — вздыхаю.
   — Да уж понятно. Очень хотел бы надеяться, что радости вы по этому случаю не испытываете ни малейшей.
   Этому человеку жить оставалось всего два месяца. Тогда он, насколько могу судить, об этом и не догадывался, хотя бы смутно. Когда он умер, говорили, что Бима наверняка выдвинули бы кандидатом в Верховный суд, если бы он только дотянул до новых президентских выборов, на которых победил бы демократ. — Стало быть, сожалеете, что так все вышло, — сказал он, — и, хочу думать, поняли, о чем особенно-то сожалеть надо.
   — Простите, сэр?
   — Вы что, думаете, дело это только вас с Клюзом касается?
   — Конечно, сэр, — отвечаю. — Ну, и наших жен, само собой. — Я правда так думал.
   Он так и взвыл.
   — Мне-то вы зачем такое говорите!
   — Сэр?
   — Ах ты, младенец несмышленый, — шипит он, — выродок гарвардский, откуда только берутся такие говнюки? — И из-за стола встает. — Да вы с Клюзом погубили добрую репутацию целого поколения, которое честно и с пользой служило обществу, — когда теперь другое такое появится в этой стране! Боже мой, кому вы теперь нужны, что вы, что Клюз! Его вот посадили — это какой удар по всем нам! А вы без работы сидите, черта с два другая вам работа подыщется.
   Я тоже поднялся.
   — Позвольте заметить, сэр, законов я не нарушал.
   А он в ответ:
   — Самое главное, чему вас должны были научить в Гарварде, вот что: можно не нарушить ни единого закона, а все равно оказаться самым злостным из преступников.
   Жаль, не объяснил, в каком из гарвардских колледжей этой его мудрости учат или прежде учили. Для меня она как откровение была.
   — Мистер Старбек, — говорит, — вы, видимо, кое-что упустили из виду, ну, так я вам объясню: в мире все последние годы бушует битва между добром и злом, такая жестокая битва, что никого уже не удивляет, когда целые поля устланы телами безвинно павших замечательных людей. Так неужели вы думаете, что я стану помогать выгнанному со службы бюрократу, которого, если бы от меня зависело, давно бы уж плетьми забили, вздернули да четвертовали за все то зло, которое он причинил нашей стране?
   — Я только правду говорил, — бормочу. А сам от ужаса да стыда еле на ногах держусь.
   — Правду, да не всю, — оборвал он меня. — К тому же эту вашу ущербную правду поспешили за полную истину выдать. «Знаем мы этих образованных да чувствительных чиновников, все они русские шпионы». Такое вот на всех углах будут теперь талдычить невежды эти да старые демагоги, им ведь только бы до власти дорваться, она, мол, им по праву принадлежит. Если бы не ваше с Клюзом идиотское поведение, попробовали бы они доказать, что каждый, у кого голова работает и сердце не камень, — уж непременно предатель! Глаза бы мои на вас не смотрели!
   — Успокойтесь, сэр. — Мне бы давно встать и уйти, а я сижу, как парализованный.
   — Вот, полюбуйтесь, еще один олух выискался, которого угораздило не туда сунуться да не ко времени, — говорит, — а в результате всем гуманным начинаниям нанесен ущерб, словно нас не меньше как на столетие назад отбросило. Проваливайте к чертям собачьим!
   Так и сказал.


Глава 8


   Ну вот, сижу я, значит, на скамейке перед тюрьмой, автобуса жду, а солнце — оно тут, в Джорджии, горячее — так меня и поджаривает. И вижу, катит по шоссе большущий кадилак, настоящий лимузин с голубенькими шторками на заднем окне, и сворачивает на полосу, по которой только к штабу авиабазы можно доехать. Кто там в лимузине, не видно, один шофер виден, негр, — все понятно, тюрьму высматривает. А это явно не тюрьма. Флагшток стоит, а рядом скромненькая такая плита, на которой написано: «ВВСНБ[27], вход по служебным пропускам».
   Едет лимузин дальше, повыше разворот есть, примерно через четверть мили. Потом возвращается и совсем рядом со мной тормозит, передним крылом едва в грудь мне не уперся. На блестящей черной жести — лучше любого зеркала — опять вижу старого мусорщика родом из славян. Оказывается, из-за этого вот лимузина и поднялась тут раньше ложная тревога — дескать, Верджил Грейтхаус прибыл. Он, лимузин то есть, давно уж тут курсирует, тюрьму ищет.
   Вылезает шофер, меня спрашивает: это что, правда тюрьма?
   И приходится мне произнести свое первое слово на воле.
   — Тюрьма, — говорю.
   Шофер, крупный мужчина средних лет в коричневой форме из толстой ткани в рубчик и тяжелых башмаках черной кожи — на вид этакий заботливый папаша, — открывает заднюю дверцу и говорит сидящим в полутьме:
   — Джентльмены, — говорит, не то с печалью, не то с достоинством — в общем, самым подобающим тоном, — мы прибыли к месту нашего назначения. — У него на грудном кармане шелком вышиты буквы РАМДЖЕК — вот, значит, где он работает.
   Впоследствии я узнал: старые приятели Грейтхауса, оказывается, сделали так, что его с адвокатами быстро и по-тихому доставили прямо из дома в тюрьму, чтобы никаких свидетелей не набежало полюбоваться его унижением. На рассвете его подобрал у служебного входа в небоскреб «Уолдорф тауэрс» на Манхеттене — он жил там — лимузин, присланный компанией «Кока— кола». И привез на сборный пункт морской пехоты рядом с аэропортом Ла Гуардиа, прямо на взлетную полосу. На полосе его ждал служебный самолет объединения «Международные курорты». Долетели до Атланты, а там — тоже прямо на взлетной полосе — его дожидался лимузин со шторками, который выслало управление корпорации РАМДЖЕК по юговосточным штатам.
   Выходит из лимузина Верджил Грейтхаус, одет почти так же, как я: серый костюм в полоску, белая рубашка, галстук вроде офицерского. Только цвета другие. Такие галстуки носят те, кто служит в северной береговой охране. Как обычно, он трубку свою посасывает. А на меня только мельком взглянул.
   Тут и оба его адвоката из машины появляются, лощеные такие, один постарше, другой помоложе.
   Пока шофер из багажника чемоданы его доставал, Грейтхаус с адвокатами осматривали тюремный корпус так, словно это недвижимость, которую почему бы не приобрести, если цена сносная. Глазки у Грейтхауса поблескивали, а из трубки музыка слышна, точно птицы расчирикались. Наверно, думает — здоровый я еще мужчина, крепкий. Мне потом адвокаты его говорили: он, как только понял, что от тюрьмы не отвертеться, стал брать уроки бокса, а также карате и джиу-джитсу.
   — Так, — подумал я, про это услышав, — у нас в тюрьме драться с ним никто не станет, но обломают-то обязательно. Всех обламывают, кто по первому разу сидит. Ничего, потом зарастет, только уже не будет, как прежде было. Верджил Грейтхаус, может, и правда мужчина здоровый да крепкий, но уж не разгуливать ему, как раньше, не очухаться.
   Меня он так и не узнал. Понятно, сижу себе на скамеечке, а для него я кто такой? Да вроде трупа, который в грязи валяется, когда он выбрался из своего генеральского блиндажа осмотреть поле сражения, прикинуть, какая обстановка складывается.
   Не удивило это меня. Но, думаю, голос-то мог бы узнать, который из-за тюремной ограды доносится, — и не хочешь, так услышишь. Это был голос самого с ним близкого заговорщика по Уотергейту Эмиля Ларкина, который во всю глотку горланил негритянский духовный гимн «А бывает, заплачу, словно я сирота».
   У Грейтхауса как-то времени не нашлось отозваться на этот голос, потому что с ближайшей полосы взлетел истребитель, разодрав небо в клочья. У каждого, кто такого не слышал сотни раз, от этакого грохота в кишках начинает ныть, словно сейчас лопнут. И ведь всегда без всякой подготовки. «Бабах!» — как будто конец света настал.
   Грейтхаус с адвокатами, да и шофер, тоже на землю повалились. Потом поднимаются и друг над другом посмеиваются, отряхиваясь. Решив, и правильно решив, что над ним небось исподтишка наблюдают да прикидывают, что за гусь, Грейтхаус принял боевую стойку, замолотил кулаками по воздуху, а сам на небо поглядывает, точно подзуживает: «Ну, где следующий? Теперь уж врасплох не застанете». А в тюрьму они не торопятся войти. Возле лимузина своего околачиваются, будто ждут, что их выйдут встречать как почетных гостей. Я так понял, Грейтхаусу, пока он на ничьей земле стоял, надо было, чтобы в последний раз показали, как ценят его высокое положение в обществе, капитуляцию при Аппоматоксе[28] чтобы разыграли: тюремный смотритель пусть будет Улисс С.Грант, а сам он, получается, — генерал Роберт Ф.Ли.
   Только смотритель в тот день вообще находился не в штате Джорджия. Он бы приехал, если бы его заранее предупредили, что Грейтхаус решил капитулировать именно сегодня. А так он был в Атлантик-Сити, выступал на съезде Американской ассоциации контроля над выпущенными под залог. Поэтому вышел к ним Клайд Картер, который как две капли воды похож на президента Картера, помялся у дверей и к лимузину направился.
   — Пройдемте, прошу вас, — улыбается Картер.
   Они и пошли, сзади всех шофер два чемодана несет из отличной кожи да еще несессер в придачу. У входа Клайд забрал у него эту поклажу и вежливо так говорит: вы назад к машине ступайте.
   — Мы тут сами справимся, — говорит.
   Шофер и двинулся обратно к лимузину. Звали этого шофера Кливленд Лоуз, очень похоже на Леланда Клюза, человека, которого я заложил. Он только начальную школу кончил, но по пять книг в неделю прочитывал, дожидаясь за рулем своих клиентов, а это большей частью были служащие РАМДЖЕКа, поставщики его да покупатели. Этого шофера взяли в плен китайцы, когда он в Корее воевал, и какое-то время он среди китайцев прожил, плавал разнорабочим на каботажном судне вдоль побережья Желтого моря, оттого и по-китайски может говорить вполне сносно.
   Кливленд Лоуз читал сейчас «Архипелаг ГУЛАГ», рассказ о тюрьмах Советского Союза, написанный еще одним бывшим заключенным, Александром Солженицыным.
   А я опять остался один-одинешенек на своей скамеечке, сижу, словно в пустоту погрузился, в самый ее центр. Я снова в ступор начал впадать, смотрю прямо перед собой и ничего не вижу, а потом руки свои дряблые вверх и — хлоп! хлоп! хлоп!
   Если бы не хлопки эти, Кливленд Лоуз говорит, он бы и внимания на меня не обратил.
   Но я все хлопал и хлопал, вот ему и стало любопытно. С чего это я хлопаю-то?
   Думаете, я ему рассказал, с чего? Нет. Долго рассказывать, да и глупая история. Говорю: так, прошлое вспоминается, а как про что-нибудь очень хорошее вспомню, сразу руки сами от колен отрываются и — хлоп! хлоп! хлоп!
   Он предложил до Атланты меня подбросить.
   И вот пожалуйста: всего полчаса на воле, а уже в лимузине сейчас поеду рядом с шофером. Неплохо для начала.
   А если бы Кливленд Лоуз не предложил подбросить меня до Атланты, черта с два он бы стал тем, кем теперь стал, — начальником отдела кадров транспортного управления корпорации РАМДЖЕК. Транспортное управление ведает всеми лимузинами, которые по заказу предоставляются, а также таксопарками, агентствами автомобилей напрокат, стоянками и гаражами по всему свободному миру. Там и мебель можно взять на срок, если потребуется. Многие берут.
   Я его спрашиваю: пассажиры-то ваши не против будут, что я с вами до Атланты поеду?
   Да я, говорит, никогда их не видел и не увижу больше, они же в РАМДЖЕКе не служат. И еще пикантную такую подробность сообщает: не знал он, оказывается, что главный его пассажир — сам Верджил Грейтхаус, только когда в тюрьму приехали, выяснилось. А пока до нее добирались, на Верджиле борода была нацеплена фальшивая, чтобы изменить внешность.
   Оглянулся я назад — точно, вон она, борода эта, проволочкой за дверную ручку зацепилась.
   Кливленд Лоуз шутит: да они, адвокаты эти, и не выйдут из тюрьмы-то. «Они, — говорит, — когда корпус этот осматривали, все вроде прикидывали, просторно ли будет в камере».
   Спрашивает: вы в лимузине раньше ездили хоть раз? Зачем, думаю, человеку голову всякой ерундой забивать, и говорю: нет, не приходилось. Хотя, конечно, много раз рядом с отцом ездил на переднем сиденье разных лимузинов Александра Гамильтона Маккоуна, это еще когда мальчишкой был. А когда подрос и в Гарвард поступать готовился, на заднем сиденье разъезжал рядом с мистером Маккоуном, а от отца стеклянная перегородка нас отделяла. Мне тогда вовсе и не казалось странным, что от шофера отгораживаемся, даже никакой я тут символики не чувствовал.
   Потом в Нюрнберге катался я на могучем мерседесе «дракон» — так эта марка называется. Только мерседес был с откидным верхом, дурацкая такая махина, даже если бы корпус у нее пулями не был пробит и сзади было бы нормальное стекло, а не ветровое. Баварцы, как меня в этом мерседесе увидят, сразу думают — пират какой-то, зацапал краденое, ну ничего, ненадолго, у него машину эту скоро уведут, уж будьте уверены. А сейчас вот, на скамеечке сидя, я вдруг подумал: в настоящем-то лимузине мне уж лет сорок пять проехаться не выпадало! Я, хоть и высоко взобрался по служебной лестнице, таких чинов не достиг, чтобы мне предоставили лимузин, еще ступеньки три надо было одолеть, вот тогда и свой лимузин был бы или хоть присылали бы за мной по заявке. И ни разу не удавалось мне свое начальство так к себе расположить, чтобы мне было сказано: «Послушайте, молодой человек, надо бы это обсудить без спешки. Садитесь в мою машину, по дороге и побеседуем».
   А Леланд Клюз, хоть до собственной шикарной машины и не дотянул, вечно раскатывал со всякими важными стариками в их лимузинах, и они от него прямо-таки глаз не могли оторвать.
   Подумаешь!
   Спокойно.
   Кливленд Лоуз говорит: а вы, видно, образованный.
   Я признался: да, Гарвард кончил.
   Тогда он мне рассказал, что коммунисты-китайцы взяли его в плен в Северной Корее, а тот китайский майор, который командовал лагерем, оказывается, тоже учился в Гарварде. Похоже, этот майор примерно моих лет, может, мы с ним даже были на одном курсе, хотя в Гарварде я с китайцами не водился. Лоуз говорит: тот китаец физику изучал и математику, а раз так, мы с ним и не могли познакомиться.
   — Папаша у него был богатый, земли имел много, — рассказывает Лоуз. — А когда пришли коммунисты, они его поставили на колени, собрав всех, кто жил в той деревне, и у всех на глазах отрубили ему голову шашкой.
   — И после такого сын все равно стал коммунистом?
   — А он говорил, папаша у него земельный собственник, а значит, очень плохой человек.
   — Да, — отвечаю, — хорошо его, видать, в Гарварде научили.
   Этот гарвардский китаец близко сошелся с Кливлендом Лоузом и уговорил его, когда война кончилась, поехать в Китай, а не домой, в Джорджию. Когда Лоуз еще мальчишкой был, его двоюродного брата заживо сожгла толпа, а отца ночью вытащили из дома и отхлестали бичами эти, из Ку-Клукс-Клана, да и его самого перед армией два раза избивали за то, что он хотел на избирательном участке зарегистрироваться. Понятно, коммунисту этому сладкоголосому не стоило больших трудов его убедить. Ну вот, он, как сказано, два года плавал на судне вдоль побережья Желтого моря, разнорабочим был. Говорит: несколько раз он влюблялся, только никто не ответил взаимностью.
   — Так вы поэтому и вернулись назад?
   Нет, говорит, прежде всего по другой причине — там церковной музыки негде было послушать.
   — И гимн ни с кем не споешь, — продолжает он. — Да и еда у них, знаете…
   — Плохая? — спрашиваю.
   — Ну что вы, очень даже хорошая, — говорит. — Только такая, про которую как-то и вспоминать неохота.
   — Угу, — кивнул я.
   — Нельзя же просто жевать да жевать. Хочется словечком перекинуться: славно, мол, приготовлено или не очень. А много ли таких, кто в этой их еде толк знает?
   Я сказал: здорово, что вы по-китайски выучились, а он в ответ — теперь бы уж ни за что не выучился.
   — Голова слишком забита, — жалуется. — Тогда-то я молодой был, наивный, откуда мне было знать, что китайский язык такой трудный? Думал, ничего особенного, вроде как птицы друг с другом разговаривают, подражай им, и все дела. Ну, в общем, слышишь, как птичка поет, и сам пробуешь изобразить такую же песенку, а птичка-то тебе не верит, не дура какая-нибудь.
   Китайцы, когда он сказал, что хочет вернуться домой, с пониманием отнеслись. Он им нравился, вот они и стали за него хлопотать, пытались по замысловатым дипломатическим каналам выяснить, что его ждет на родине, если он вернется. Тогда в Китае американских представителей не было, и дипломатов из стран, с которыми Америка в союзе, тоже не было. Запрос пришлось через Москву направлять, потому что в то время Москва еще дружила с Китаем.
   И вот из-за этого негра, бывшего рядового пехоты, который в армии корпус тяжелого миномета таскал, пришлось вести очень сложные переговоры на высшем дипломатическом уровне. Американцы требовали его выдачи, чтобы подвергнуть Лоуза наказанию. А китайцы утверждали, что наказание должно быть краткосрочным и почти символическим, а потом пусть он вернется к нормальной гражданской жизни, в общем-то и не отсидев, — если же нет, они отказываются его выдать. Американцы возражают: Лоуз должен каким-то образом объяснить общественности, почему он сразу после войны не отправился домой. А затем его дело рассмотрит трибунал, даст ему срок до трех лет и распорядится уволить из армии без отличия, то есть без всяких льгот и выплат. Но китайцы свое гнут: Лоуз ведь дал обещание не предпринимать шагов, компрометирующих Китайскую Народную Республику, где к нему так хорошо относились. Если же Лоуза заставляют это обещание нарушить, они его не выпустят в Америку. Кроме того, китайцы настаивали на том, чтобы Лоуза вообще не сажать в тюрьму и выплатить все, что ему положено как военнопленному. Американцы не соглашались: обязательно надо его посадить, какая же армия позволит, чтобы дезертирство оставалось безнаказанным. И лучше бы всего посадить Лоуза еще до трибунала. А трибунал даст ему срок, который он уже отбыл, находясь в плену, да плюс то, что отсидел, дожидаясь судебного разбирательства, а значит, Лоуз может сразу после суда домой ехать. Но выплаты исключаются.
   На том и сошлись.
   — Понимаете, очень им было нужно, чтобы я вернулся, — объяснил мне Лоуз, — потому что нескладная получалась ситуация. Они же не могли допустить, чтобы хоть один американец, какой он там ни черный, взял да задумался, пусть только на минуточку, а что, если Америка не самая лучшая страна на свете.
   Спрашиваю его: а вы про доктора Фендера слышали, который осужден за государственную измену во время Корейской войны? Он вот в этой тюрьме и сидит, робу сейчас для Верджила Грейтхауса подбирает.
   — Нет, — говорит. — Мне все равно, кто еще по таким делам вляпался. Это же не клуб по интересам, правда?
   А легендарную миссис Джек Грэхем-младшую, у которой контрольный пакет акций корпорации РАМДЖЕК, не приходилось ему встречать?
   — Вы бы еще спросили, не доводилось ли мне встречать Господа Бога, — говорит.
   Вдову Грэхем к этому времени уж лет пять никто в глаза не видел. Последний раз она появилась на публике в нью-йоркском суде, когда группа пайщиков РАМДЖЕКа подала иск, требуя от корпорации доказательств, что вдова все еще существует на свете. В газетах про это много писали, и очень, помнится, забавляла вся история мою жену. «Вот такая Америка мне нравится, — заметила она. — Так бы все время, верно?»
   Миссис Грэхем явилась в судебное заседание без адвоката, но зато в сопровождении восьми телохранителей из агентства «Пинкертон инкорпорейтед», входящего в корпорацию РАМДЖЕК. У одного из этих стражей был в руках микрофон с усилителем и рупором. На миссис Грэхем красовался широченный черный халат с поднятым капюшоном, застегнутым по краям крупными булавками, так что она в прорезь все видит, а ее саму никто не мог разглядеть. Одни только руки видны. Еще один телохранитель от «Пинкертона» чернильницу принес, бумагу и листок с ее отпечатками пальцев из архива федерального Бюро Расследований. Отпечатки эти ФБР приобрело, когда полиция задержала миссис Грэхем во Фрэнкфорте, штат Кентукки, за то, что она, находясь в состоянии опьянения, вела машину — в тысяча девятьсот пятьдесят втором году это было, вскоре после смерти ее мужа. Права у нее тогда отобрали на какой-то срок. А меня как раз в то время погнали с государственной службы.
   Настроили усилитель, а микрофон она сунула в рукав халата, так что собравшимся было слышно каждое ее словечко. Доказала миссис Грэхем, что она миссис Грэхем, а не кто другой, вот так, прямо на месте отпечатки пальцев сделала и предложила сравнить с теми, которые доставили из архива ФБР. Под присягой заверила, что со здоровьем у нее все в порядке — физический ли аспект подразумевать или интеллектуальный — и что она осуществляет руководство всеми главными отделами своей корпорации, но никогда не присутствует на совещаниях. Она по телефону ими руководит, пароль есть, чтобы не сомневались, что с нею разговаривают. Время от времени пароль меняется, никто не знает — когда. Помню, судья попросил, чтобы она назвала какой-нибудь один, и тот, который она назвала, до того мне показался волшебным, что я никогда его не забуду. «Сапожник» — вот какой был пароль. А все распоряжения, отданные по телефону, затем подтверждались по почте, она им письма посылала — всегда от руки. И в конце каждого письма была не только ее подпись, а отпечаток всех десяти ее пальцев, даже больших, хотя на самом деле они у нее тоже маленькие. Сама про них говорит: «Восемь крохотулек и две крохи».