И тогда Джаннина предложила – она переведет в тюремную лавку те 200 лир, которые получила как «маленькую компенсацию за большие беспокойства».
   Конечно, здесь был риск, она могла вызвать подозрение у цензора – агента полиции, следящего за их перепиской. Но Джаннина рискнула, и через несколько дней капо гвардиа сообщал заключенному 2722, что на его лицевой счет поступили 200 лир из какой-то торговой конторы в Милане.

66

   Кертнер больше, чем его товарищи по камере, страдал от холода. Как бы согреться? Ах, если бы он мог надеть вторую пару шерстяных носков, если бы в камере волшебно появилась жаровня с углями. В холодные дни осени и зимы он часто вспоминал свою миланскую контору; там у его письменного стола – батарея центрального отопления. Всего два регистра, но для итальянской зимы хватало. Единственный и скоротечный источник тепла в камере – миска с супом. Можно греть пальцы, держа в руках миску, но чем дольше ты будешь греться, тем скорее остынет суп. Были бы деньги – можно было бы чаще покупать свечи: тоже мерцающий источник тепла. Иногда Бруно удавалось доставать для Кертнера горячую воду из котельной; она не годится для питья, но можно сделать ножную ванночку.
   И в самые холодные дни Кертнер занятий не прерывал. Камера № 2 занималась на ходу! Ученики безостановочно ходили вереницей, завернувшись, по примеру учителя, в полосатые серо-коричневые одеяла.
   Газетные новости тоже становились темой занятия. Кертнер делал доклады о международном положении, опираясь на те сведения, какие удавалось черпать в воскресных иллюстрированных фашистских газетах, и на сведения, какие просачивались из других камер. Много новостей политического характера сообщали Кертнеру уголовники.
   7 июля 1937 года японцы вторглись в Китай. Едва взошло солнце, орды японцев, размахивающих саблями, хлынули через мост Марко Поло и устремились в глубь территории Китая. Все это называлось «китайский инцидент». И Кертнер посвятил ему занятие, поделился своими китайскими впечатлениями.
   Тюремщик «Примо всегда прав» подходил и со злорадством показывал газету сквозь решетку. Заголовки, набранные крупным шрифтом, кричали об очередной победе фашистов в Испании. Ходили слухи, что сын тюремщика «Примо всегда прав» воюет в батальоне имени Гарибальди, уехал из дома, прокляв отца, и тот озлобился еще больше.
   Кертнер подумал не только о негодяе Примо, который дежурит сегодня. Он подумал обо всем сословии тюремщиков. Среди них попадаются не такие уж плохие люди, например Карузо. Но. вся эта толпа, вооруженная пудовой связкой ключей, существует для того, чтобы отравлять жизнь ему и его товарищам.
   Грязные фашистские листки упоминали о России редко. Обо всем знаменательном, что там происходило, в частности о воздушных перелетах, о завоевании Северного полюса, писали скупо. Но в одном из номеров воскресного иллюстрированного приложения «Доменика дель коррьере» неожиданно напечатали отрывки из дневника Папанина, который он вел на Северном полюсе, и перепечатали его радиограмму «Двести дней на льдине». Кто знает, почему фашистская газета решилась это напечатать? Польстилась на арктическую экзотику? Или вспомнила, как русские спасали экспедицию Нобиле на Северный полюс?
   На Этьена произвели сильное впечатление записи о прилежных занятиях четырех зимовщиков на льдине.
 
   «24– июня. Женя начал преподавать мне и Эрнесту метеорологию».
   «19 сентября. Петр Петрович изучает английский язык. Он решил каждый день заниматься языком один час».
   «Работаем не меньше пятнадцати часов в сутки, засыпаем как убитые».
   «Каждый из этих двухсот дней был заполнен непрерывными научными наблюдениями. Работая по 12-16 часов в сутки, мы не заметили, как пролетело время».
 
   Этьен даже разволновался, прочитав эти записи. Так вот где средство самозащиты! Заниматься, работать, чтобы не заметить, как прошло время!
   Откуда было знать полярнику Ширшову, что это он убедил заключенного 2722 в необходимости заняться языком? Какой же он, Этьен, революционный наставник, если сам при этом не учится? Он твердо решил последовать примеру соотечественника, далекого и незнакомого Петра Петровича, который, сидя на дрейфующей льдине, изучает где-то на околице Северного полюса английский язык.
   С удивительной отчетливостью Этьен вдруг вспомнил, как заполнял свою анкету много лет назад, когда его в первый раз пригласили в Разведуправление. Пожалуй, он был излишне строг к себе, когда, отвечая на вопрос о знании языков, написал в анкете: «французский – свободно, немецкий – слабее, английский – слабо». А сегодня он мог бы по совести написать: «французский, немецкий, итальянский – свободно, английский – почти свободно, испанский – слабо». Вот он и решил, пока память не отказала, приняться за испанский. Даже если ему никогда больше не придется побывать в Испании, язык пригодится.
   Как раз в то время Джаннине удалось продать еще кое-что из его вещей (тогда было еще что продавать), и он надеялся, что дирекция разрешит ему выписать словарь, грамматику, а также «Дон-Кихот» Сервантеса и его же «Назидательные новеллы» – конечно, на испанском языке.
   Директор и в самом деле дал согласие, и Этьен с острым нетерпением ждал прибытия испанской посылки с книжного склада в Болонье. Когда же в камеру явится долгожданный собеседник Мигель Сервантес де Сааведра?
   До краев загрузить каждый день делами и занятиями – так легче предохранить душу от гибельного влияния тюрьмы, ее гнетущих невзгод и лишений. Не одну бессонную ночь принесли Кертнеру печальные новости из Испании. Но не меньше тревоги вызывали сообщения о Советской России.
   В начале августа «Примо всегда прав» показал сквозь решетку газету, где сообщалось о нападении японцев на советскую границу. Японцы захватили сопки Заозерная, Безымянная за озером Хасан, продвинулись на четыре километра в глубь советской территории. А вот когда японцев разбили наголову, когда японский посол Сигемицу запросил в Москве пардону и предложил начать переговоры о мире – об этом тюремщик умолчал.
   В сентябре Кертнер, а вместе с ним вся камера № 2 с тревогой узнали о предательском поведении министров Чемберлена и Даладье, а Кертнер тогда сказал, что их трусость вызовет больше жертв и повлечет за собой большее кровопролитие, чем любая жестокость Гитлера.
   – Верно сказано, что глупость играет в истории не меньшую роль, нежели ум.
   Осенью 38-го года Кертнер прочитал лекцию об интернационализме в связи с тем, что Муссолини начал антисемитскую кампанию. Кертнер, опираясь памятью на статьи Максима Горького, написанные в царские годы, доказывал, что тот, кто проводит дискриминацию, наносит себе большой моральный урон. Конечно, вред приносимый антисемитизмом или презрением к черной расе, больше всего ощущается теми, кто стал жертвой дискриминации. Но разве не становится жертвой грязных предрассудков и предубеждений тот итальянец, который считает себя выше араба, еврея или эфиопа? Даже если этот итальянец – сам дуче, который всегда прав…
   Потом Примо кривлялся за решеткой, орал: «Мадрид на коленях!» Размахивал газетой – Англия и Франция официально признали генералиссимуса Франко, это было в конце февраля 1939 года.
   Все еженедельники поместили фотографии – немцы ломают на границе шлагбаумы, рушат пограничные столбы. Кертнер и его соседи по камере были потрясены вторжением фашистов в Чехословакию.

67

   Объявление о том, что продается новая шуба с воротником из щипаной выдры и с подстежкой из нутрии, публиковалось в «Гадзетта дель пополо» три дня подряд. Главное – не упустить сезон. А то можно опоздать и с денежным переводом в тюремную лавку, и с посылкой к рождеству.
   Прижимистый покупатель, оглядев, ощупав, обнюхав и примерив шубу, сказал:
   – Как хотите, двух тысяч лир шуба не стоит.
   Джаннину так и подмывало воскликнуть: «Да мы сами за нее недавно уплатили две тысячи восемьсот! А торговались прилежнее, чем вы сейчас!»
   Когда Джаннина сообщила бывшему шефу, что ей поручили продать шубу, Кертнер сразу понял, что кто-то изыскал возможность для новой его поддержки, потому что никакой шубы он не оставлял.
   «Многоуважаемая синьора, – писал Кертнер 14 сентября 1938 года, – отвечаю сегодня, в день приема писем. Мой запас вежливых итальянских слов не позволяет высказать Вам в достаточной степени мою признательность за то, что Вы для меня делаете. Проходят годы, но стиль моих итальянских писем остался неизменным. Единственными упражнениями моими в этой области являются письма Вам, которые я посылаю время от времени. Перо остается тяжелым и инертным в моих руках, а слова угловатые и неловкие. Вместо того чтобы придать моей мысли ясную и определенную форму, слова еле-еле в состоянии передать ее смутную и бледную тень. Извините меня, синьора, если эти слова благодарности слишком скупы и монотонны, но все же, поверьте, моя признательность глубока.
   Прошу Вас, если удастся, продать шубу. Не беспокойте себя присылкой списка проданных вещей.
   В вопросе о юристах (чтобы черт их всех побрал!) я позволю себе не согласиться с Вашим мнением. Признаюсь, синьора, адвокаты мне стали особенно антипатичны. Теперь я лучше понимаю, почему писатели, как правило, рисуют их плохими. Чего стоит, например, фигура адвоката из романа Мандзони «Обрученные», крючкотвора по прозвищу Аццеккагарбульи (я даже не сразу понял, что прозвище значит «Затевай путаницу»!). И если Данте не отправил адвокатов в ад, то только потому, что в его эпоху эти злые гении не имели еще такого развития, как сейчас. Увидим, к чему приведет их лживая практика!
   Всегда и премного обязанный, с вечной благодарностью
   К. К.».
 
   Из какого-то закоулка сознания выскочила русская поговорка: «После рождества цыган шубу продает». Подписав письмо, он горько усмехнулся и подумал: «А Кертнер продает свою шубу еще раньше – до рождества».
   Он даже вообразить себе не мог, как выглядит эта вымышленная, мистическая, потусторонняя шуба. Но так как в тюрьме уже ранней осенью стало в этом году холодно и Кертнер сильно страдал от невозможности согреться, унять кашель, он мечтал о шубе подолгу и с удовольствием. Вот бы шубу не продали, а нашли способ передать ему в камеру! Можно было бы накрываться ею ночью. Была бы у него такая шуба-невидимка, чтобы ни один тюремщик не мог сорвать ее с плеч, как запретную!
   Вспомнился день, когда он в первый раз надел первую в своей жизни шубу. В тот день он учился разгуливать в богатой шубе. Топал по снежным тротуарам не торопясь, и мороз не подстегивал его, как в шинели. День был холоднющий, из тех, когда трамваи ходят с промороженными стеклами и не сразу удается надышать в стекле глазок. Воротник новой шубы заиндевел от дыхания. Морозной пылью серебрился его бобровый воротник…
 
   «…Последнюю неделю, – писал Этьен 11 октября 1938 года, – здесь наступили дни, довольно холодные для начала октября, так что я даже простудился. Создается впечатление, что наступят сильные холода. Поэтому просил бы Вас, если это только в пределах Ваших возможностей, прислать мне две вязаные шерстяные рубашки, нижнее белье, а также две пары шерстяных носков. Не бойтесь посылать вещи из грубой шерсти, наоборот, чем грубее, тем лучше. Заранее благодарю и шлю наилучшие пожелания.
   К. К.».
 
   15 ноября заключенный 2722 отправил письмо, которое начиналось словами: «Холодно, замерзаю». Он сообщал, что руки его покрылись волдырями. Большой палец нарывает, может быть, придется удалить ноготь. Кертнер просил прислать глицериновое мыло, – говорят, оно помогает против обморожения. Просил шерстяные перчатки, так как руки в камере сильно мерзнут. В конце письма капо диретторе сделал приписку, что заключенному 2722 разрешено послать перчатки, уже отдано распоряжение на этот счет.
   29 ноября Джаннина отправила ценную бандероль и сопроводила посылку коротким письмецом:
 
   «Пользуясь добротой капо диретторе, посылаю еще одну пару перчаток посвободнее, чтобы их можно было надеть на Ваши опухшие руки».
   В Италии тюрьмы вообще не отапливаются – там попросту нет печей, нет труб, нет батарей центрального отопления, ничего, к чему можно было бы в поисках тепла прикоснуться иззябшими пальцами. Ни один дымок не подымается над тюремными зданиями в зимние дни. Только в канцелярии, в лазарете и, конечно, в кабинете директора можно увидеть кафельную печку, или скальдино, в которой милосердно тлеют угли. Нужно до мозга костей прозябнуть в неотапливаемом каменном мешке, чтобы понять, какое это испытание. И голод сильнее дает себя чувствовать, когда мерзнешь. Гнилая сырость трехсот итальянских зим впиталась, въелась в камень тюремных стен, чтобы обдавать узников Кастельфранко стылым дыханием.
   Конечно, в тюрьмах Южной Италии, где-нибудь в Сицилии или по соседству с ней, узники не так мерзнут в зимние месяцы. Но на севере страны суровая зима приносит страдания.
   На этот раз секретарша «Эврики» просила капо диретторе, в связи с плохим здоровьем заключенного Конрада Кертнера, разрешить ей отправить к рождеству посылку весом в 7 килограммов. Разрешение было дано. Или поведение Кертнера, с точки зрения администрации, стало лучше, или здоровье его стало хуже, или капо диретторе, помня хорошенькую посетительницу, не хотел выглядеть в ее глазах злым чиновником. Она не поскупилась в прошении на самые любезные приветы и пожелания капо диретторе, которого благословляла в своих молитвах и благодарила за помощь в выполнении своего служебного и христианского долга.
   В письме от 25 февраля 1939 года вновь много цензорских помарок, а прочесть можно вот что:
 
   «…Здесь зима почти прошла, к счастью. Вы не можете представить, как меня угнетает холод с тех пор, как я в заключении. Я страдал от холода уже в Риме. Однако температура Рима не может быть никак названа низкой. Представляете себе, как я стал чувствителен к холоду!
   Я знал холода в моей жизни. Бывали морозы, да какие – сорок градусов ниже нуля. Но по правде сказать, никогда не страдал так, как здесь, хотя температура еще ни разу не опускалась ниже 5-7 градусов. На это, по-видимому, влияют условия существования. Хорошо, однако, что я сейчас гарантирован от замерзания до октября, это уже кое-что. Хотел бы знать, уважаемая синьора, нашли ли Вы новую работу?
   Заранее благодарный, приношу наилучшие пожелания.
   К. К.».
 
   Холодная зима 1938-1939 годов пагубно отразилась на здоровье Кертнера. Скарбек и Гри-Гри узнали через Орнеллу, что болезнь Этьена часто обостряется, уже несколько раз он лежал в тюремном лазарете.
   6 марта 1939 года о своей болезни написал и сам Этьен:
 
   «Врач снова прописал мне рыбий жир, но не чувствую никакого улучшения. С месяц уже, как у меня болит грудь и боль не унимается, несмотря на то, что свыше двух месяцев принимаю это неприятное лекарство. Догадываюсь, что начинается чахотка».
 
   Но дело не только в содержании последнего письма. Джаннина первая обратила внимание на то, что письмо написано каким-то изменившимся почерком, можно подумать, оно написано дрожащей старческой рукой. Или из-за нарывов на руках Кертнеру трудно держать перо? Или он писал, не снимая шерстяных перчаток? Или отныне вообще изменился его почерк?
   А из письма, отправленного раньше, явствовало, что Кертнеру снова делают уколы, но, несмотря на полный повторный курс, боль под лопатками не прошла, а, наоборот, усилилась.
   Дни складывались в недели, недели в месяцы, месяцы в годы.
   О чем бы Этьен ни думал, он, так же как Бруно, как другие, все время подсчитывал – сколько времени просидел и сколько еще предстоит пробыть в заточении. Вопрос о времени стал основой его существования, и отвлечься от каждодневных подсчетов было невозможно.
   Сколько дней отсидел и сколько дней осталось? Миновало «звериное число»: он отсидел 666 дней.
   Затем он отметил два года со дня своего ареста. Но все равно оставалось сидеть в тюрьме массу времени, отчаянно и непоправимо далекой оставалась дата освобождения. И годы, проведенные в тюрьме, никак не облегчали угнетенного состояния. Теперь он отчетливее представлял себе, какими бесконечно мучительными будут все будущие тюремные годы, потому что знал, какими были минувшие. И понимал, хорошо понимал, что те и эти годы – одинаковые, а сил для того, чтобы пережить остающиеся годы, остается все меньше.
   Кертнер вел все арифметические подсчеты и для своего друга Бруно, у того перспектива лучше, Бруно переступил через ту критическую точку, когда реже считают – сколько уже просидел, а чаще подсчитывают – сколько осталось сидеть. Арифметика служила ему утешением, скоро мерой тюремного времени станут для него только месяцы, а затем недели и дни. Кертнер помнил с точностью до одного дня, сколько осталось сидеть каждому из его соседей по камере, и одним завидовал, а тем, кто пересидит его в тюрьме, – сочувствовал. На этот раз амнистия была провозглашена в связи с историческими победами фашистов в Испании и в Албании. Бесчеловечные сроки приговоров именем короля в Особом трибунале – и щедрый на амнистии сердобольный король, который искал популярности у верноподданных.
   Да здравствует новое летосчисление! К черту устаревшие четыре действия арифметики!
   Новая тюремная арифметика подсказывала, что Кертнера должны освободить 12 декабря 1939 года.
   Увы, новая амнистия в значительно меньшей степени коснулась Бруно. По новому тюремному летосчислению выходило, что Бруно переживет Кертнера в тюрьме на десять месяцев. В эту минуту Бруно и огорчался тем, что будет сидеть на десять месяцев дольше Кертнера, и радовался тому, что его друг освободится на десять месяцев раньше.
   Этьен сразу же примерил амнистию к Блудному Сыну и к другим товарищам, которые были осуждены вместе с ним.
   Какое счастье – все они выходили на волю.
   Наконец, по этой амнистии Ренато должен быть освобожден немедленно. Кертнер сердечно попрощался со своим преданным связным. А вот Орнеллу не пришлось и, верно, никогда уже не придется увидеть. Напоследок Ренато передал для Кертнера ее кабинетную фотографию. Кертнер увидел штамп на обороте: «Турин. Фотоателье «Моменто». Этот штамп говорил Кертнеру много больше, чем жениху Орнеллы. На самом деле невеста Ренато такая красавица или это тонкое искусство Скарбека?
   Этьен искренне радовался за преданного Ренато, за его невесту Орнеллу. И в то же время с огорчением подумал, что лишается такого надежного связного, остается без всякой связи с внешним миром больше чем на полгода.
   Из своего постылого одиночества и душевной бесприютности Этьен слал отцовское благословение Ренато и его невесте: пусть молодые люди будут счастливы после разлуки, пусть не жалеют друг для друга доброты, ласки, нежности, заботы, благородства, страстной любви.
   Прошли месяцы, годы, и с течением времени стали менее разборчивы буквы тюремного штампа, который ставили на письмах в Кастельфранко дель Эмилия. Уже и штамп состарился, столько раз его ставил на письма узников капо диретторе или тюремный цензор.
   «…за исключением… предметов одежды на случай освобождения».
 
   Кто бы мог подумать, что это казенное предостережение на всех письмах приобретет вдруг силу полезного напоминания?
 
   6 апреля 1939 года он писал Джаннине:
 
   «Вчера я был вызван в канцелярию, чтобы ознакомиться с сообщением Особого трибунала, вызванным вышеуказанной амнистией. Как я и товарищи предвидели, мне уменьшен срок заключения на четыре года, так что дата моего освобождения установлена на 12 декабря сего года.
   Остается высылка меня из страны после освобождения (в приговоре дословно: «по отбытии полного наказания»). Было бы интересно узнать, каков порядок этой высылки, но не знаю, к кому обратиться.
   Сколько стоят самые полные словари: итало-испанский, французско-испанский и немецко-испанский, а также словари для перевода с испанского на эти языки?
   Вам ничего не известно до сих пор относительно книги «Перспективы» Мортара?
   Примите, многоуважаемая синьора, мою прочную благодарность. Желаю исполнения всех ваших желаний.
   К. К.».
 
   Джаннина первая узнала о том, что новая амнистия коснулась Кертнера. В тот же день она встретилась с Тамарой. Полноте их общей радости мешала неотвязная мысль о том, в каком бедственном положении находится сейчас Кертнер.

68

   Настал день, когда Кертнер, Бруно, рыжий мойщик окон и другие товарищи распрощались с Ренато. Он посидит в карантине, а вскоре его встретит в тюремной канцелярии истосковавшаяся и счастливая Орнелла. Она, как третий карабинер, будет сопровождать его до Турина.
   На пороге свободы Ренато подвергнется тщательному обыску, и потому даже микроскопическую записку с ним не передашь. Что Этьену важнее всего передать на словах? Он напомнил своим, что адвокат Фаббрини, клятвенно обещавший приехать наконец на свидание, не вызывает в нем доверия.
   Местные товарищи обещали ему в ближайшие дни все выяснить. Если Этьен ошибся, если его подозрения напрасны и антипатия к Фаббрини беспочвенна, Этьен обязательно передаст с адвокатом «сыновний привет Старику».
   Если же опасения насчет Фаббрини подтвердятся, «сыновний привет Старику» передан не будет; значит, с Фаббрини нужно срочно рвать всякие отношения…
   Через несколько дней их, как обычно, вывели на прогулку в тюремный двор. Кертнер шагал за дружеской спиной Бруно. А в затылок дышал неизвестный Кертнеру узник.
   Вдруг донесся шепот незнакомца, шедшего след в след:
   – Не оборачивайтесь… Вы интересовались своим адвокатом. Ну, тем, мордастым… Не верьте ему. Тут сидят его «крестники»… За ним и кличка такая в Болонье ходила – «Рот нараспашку». Прошу не оборачиваться…
   Это предупреждение не прозвучало для Этьена полной неожиданностью – он давно был во власти тревожных догадок и предчувствий. Теперь понятно, почему таким естественным был стиль и вся манера письма, которое Фаббрини адресовал директору тюрьмы. Видимо, Фаббрини написал на своем веку не один десяток доносов.
   Там же, на прогулке, Этьен подумал, что должен скрыть свою осведомленность перед лицом тюремной администрации, выказывать по-прежнему полное доверие к адвокату Фаббрини. Этьен должен продолжать игру в кошки-мышки, пока Фаббрини считает его глупым мышонком. Нужно скрыть все, что Этьену известно, и по-прежнему притворяться недогадливым. И с помощью адвоката-чернорубашечника дать знать своим о том, кто это такой. После памятной прогулки, после доверчивого шепота в затылок Этьен все время опасался, как бы Тамара и Гри-Гри не доверились провокатору.
   Ведь не начал же он сотрудничать с охранкой уже после суда! Совершенно очевидно, что, когда миланская коллегия адвокатов назначила его защитником, Фаббрини уже был коллегой того самого агента, который чуть-чуть косит левым глазом.
   В комнате свиданий Фаббрини появился с опозданием. Он никак не мог отдышаться, будто долго бежал, и жадно хватал воздух маленьким, женским ртом. Кругообразными движениями руки, с зажатым в ней платком, он вытирал лицо, лоснящееся от пота, и жирную шею.
   Он снова был неумеренно словоохотлив.
   Этьен слушал Фаббрини и не слышал его. Слова скользили мимо сознания, а думал он только о том, чтобы Фаббрини, когда он на днях увидится с Джанниной, не навредил бы ей, Тамаре и даже Гри-Гри. Фаббрини, конечно, заметил, что Кертнер сегодня чем-то подавлен и молчит – плохо себя чувствует или на него нашла апатия?
   Как нужна была бы Этьену сейчас крепкая нитка, связывающая его с внешним миром, нитка, которую прежде держали в своих руках Ренато и Орнелла, нитка, которую не ощупывал бы своими руками цензор или «третий лишний». Но ту гнилую нитку, которую держит в больших нечистых руках Фаббрини, следует оборвать самому.
   – Хотите со мной что-нибудь передать? – спросил Фаббрини.
   – Нет.
   – Может, привет кому-нибудь? .
   – Нет.
   Только в эту минуту Этьен вышел из состояния тягостного безразличия, в котором сидел на свидании. Он добился того, чего хотел: Фаббрини, сам того не подозревая, оборвет связь между ними.
   Много приветов Этьен адресовал Старику на своем разведчицком веку. Но еще никогда отсутствие привета не служило паролем и не было сигналом столь острой тревоги.

69

   Бруно и Кертнер спали голова к голове. И когда бессонница одолевала обоих, они вполголоса говорили ночи напролет.
   Однажды Кертнер рассказал Бруно, как он сражался за революцию. Другой ночью рассказал, как голодал; он и его бойцы много дней питались только соленой рыбой. И названия этой рыбы Бруно никогда прежде не слышал – вобла.
   А когда зашел разговор об охоте, Кертнер рассказал о смелых лесных жителях, которые ходят на медведя с одной рогатиной; пришлось долго объяснять Бруно, что представляет из себя рогатина.
   Бруно давно догадался, что речь идет о России, где еще в лесах разгуливают медведи? Нетрудно догадаться, что Кертнер жил там.
   Но никогда Бруно не делился своими догадками, ни о чем не расспрашивал, а самое главное – не обижался на Кертнера за то, что за какой-то чертой тот остается скрытным. У Бруно хватило душевной щедрости не отказывать ответно Кертнеру в общительности и не стать менее откровенным.
   Никогда Кертнер не произносил русских слов. Иногда он пел незнакомые, берущие за сердце мелодии, но всегда без слов. Бруно был уверен, что это русские песни, чувствовал, что товарищ не по доброй воле отлучает слова от мелодии.