Страница:
Утром Бруно удалось послать Кертнеру через подметальщика четвертинку молока, а также новую записку. Он спрашивал: как здоровье, есть ли виды на освобождение?
Ответ был написан карандашом на изнанке коробки сигарет. Записка выглядела так: слово по-немецки, слово по-французски, слово по-испански. Кертнер знал, что Бруно изучал в тюрьме немецкий язык, а во время занятий в камере испанским языком многое запоминал.
Срок заключения Бруно заканчивался 4 сентября, а накануне в одиночку к нему зашел капо гвардиа. Несколько смущенный, он объявил, что завтра Бруно не смогут выпустить из тюрьмы – не прислали карабинеров, которые должны его сопровождать до места жительства, поскольку он освобождается под надзор полиции.
Звонили из Милана, из полицейской канцелярии. Всех карабинеров куда-то мобилизовали.
«Значит, там новая забастовка», – догадался Бруно, и настроение его сразу улучшилось.
Очевидно, капо гвардиа за пять лет узнал характер заключенного 2334 и после своего сообщения ждал скандала. Но ему ответил сговорчивый, послушный, даже покорный человек:
– Знаете, синьор? Это меня устраивает! Ничего не имею против. Пусть карабинеры приедут за мной даже через неделю. Вы же знаете, я парень холостой и необрученный. Ни одна синьора или синьорина по мне не тоскует. Могу набраться терпения и подождать. Тем более – чувствую слабость и хочу окрепнуть…
Бруно не хотел уйти из тюрьмы, не сделав для Кертнера то немногое, что было в его силах.
У них завязалась ежедневная переписка. Бруно решил в оставшиеся дни пересылать Кертнеру молоко. Кроме того, решил оставить Кертнеру весь свой капитал, правда не очень-то богатый, который лежал на его тюремном счету. Бруно заготовил завещание-доверенность и, соблюдая все формальности, отправил в канцелярию. Заключенный может распорядиться лицевым счетом по своему усмотрению. Бруно готов выйти из тюрьмы без единого сольдо в кармане, а все лиры, какие оставались на счету № 2334, перешли в распоряжение Кертнера, на счет № 2722.
Подметальщик-уголовник передал узнику 2334 на словах: седой арестант беспокоится, почему вы находитесь в тюрьме после того, как кончился срок вашего заключения? Боится, что вас задержали сверх срока, подобно ему самому.
Как Бруно был благодарен Кертнеру, тот помнит дату освобождения – 4 сентября 1940 года, тревожится за него. Он попросил подметальщика передать седому арестанту, что в тюрьме задержался добровольно на несколько дней и оформляет на его номер свой лицевой счет в тюремной лавке.
«Что можно для тебя еще сделать? – отправил Бруно записочку на следующий день. – Через несколько дней я буду на свободе».
Утром подметальщик передал письмецо на незнакомом языке, написанное мелко-мелко, а также записку на итальянском языке. Эту записку Кертнер просил уничтожить тотчас же по прочтении. В ней он просил Бруно связаться с посольством, сотрудники которого тепло одеваются зимой, передать туда прилагаемое письмецо и сообщить о его положении.
Записку, написанную по-итальянски, Бруно уничтожил, а непонятное письмецо на папиросной бумаге вклеил в свой немецко-итальянский словарь.
Он знал, что при выходе из тюрьмы его ждет тщательный обыск, и готовился к нему тоже тщательно. Две смежные страницы в словаре он артистически склеил хлебным мякишем. Письмецо на папиросной бумаге хранилось между страницами словаря, как в потайном конверте. Тюремщики с наибольшим подозрением относились к переплетам книг, на переплеты обращали наибольшее внимание, именно потому Бруно решил спрятать записку между страницами.
– Что вы там изучаете? – спросил Бруно, когда хромоногий надзиратель, которого возненавидела Орнелла, в последний раз осматривал, ощупывал его имущество; в голосе бывшего узника 2334 не было и оттенка тревоги, только усталость. – Надо смотреть, что у меня в голове спрятано!
После этих слов хромоногий вновь злобно принялся терзать и потрошить переплет словаря.
– Почему синьору так не нравится немецко-итальянский словарь? – простодушно вопрошал при этом Бруно. – А вдруг мне представится случай поговорить с Гитлером без переводчика? По-моему, такой словарь необходим в наше время каждому итальянскому патриоту.
И томик Данте и немецко-итальянский словарь хромоногий отложил в сторону – все в порядке. Затем ощупал всю одежду Бруно.
Наконец в четыре утра в канцелярии, где шел обыск, раздалась команда:
– На выход!
Отдали пояс, галстук, шнурки, – все это оставалось под запретом пять лет. В Кастельфранко не раз снимали висельников с поясов, шнурков, галстуков. Бруно совсем забыл о них, отвык, разучился ими пользоваться.
Перед тем как вернуть все это, ему дали подписать бланк, на котором значилось: «Все имущество, изъятое при аресте, возвращено владельцу в целости и сохранности».
Он уже собрался поставить подпись, но вспомнил:
– А где мой медальон на золотой цепочке?
– Вы забыли про наш поход в Абиссинию, – напомнил хромоногий. – Вы забыли призыв дуче: «Золото – родине».
– Это подарок умершей матери. Что за самоуправство? Немедленно верните медальон!
– Значит, синьор отказывается принести жертву родине?
– Отказываюсь. А если не вернете медальон – подам в суд на капо диретторе по обвинению его в воровстве.
Бланк, который Бруно дали, он подписал, но перед тем сделал приписку насчет украденного медальона.
Итак, с опозданием на неделю Бруно покидал тюрьму.
Карабинеры надели на Бруно наручники, вывели из тюремных ворот и посадили в карету, которая двинулась к железнодорожной станции.
– Ну к чему наручники? – рассердился Бруно. – Очевидно, чтобы я не сбежал? Но куда? Обратно в тюрьму?
Карабинеры ехали молча, не вступая в спор.
Поезд шел быстро, так, по крайней мере, казалось Бруно. Все мысли его обратились к тому, что ждет его по приезде в Новару, к тем, кого он там встретит. Его ждали слепой отец и два брата.
И вот наступила минута, когда в полицейском участке при станции Новара с арестанта сняли наручники, уже навсегда, и старший карабинер сказал с неожиданным добродушием:
– Ну, а теперь – шагом марш! Сам шагай! Что же ты медлишь? Или боишься с нами расстаться? Привык, что тебя всегда охраняют?
Бруно взял свой нищенский узелок и пошел по опустевшей платформе, то и дело оглядываясь, спотыкаясь. Он шел не глядя под ноги, запрокинув голову. Какое сегодня просторное небо, и как много можно увидеть в один огляд, когда небосклон не урезан со всех сторон высокими тюремными стенами.
Мог ли он предположить, что на свободе чуть ли не каждую ночь ему будет сниться тюрьма, что он так будет тосковать по товарищам? А больше всего с горечью и болью думал о Кертнере. И часто подолгу рассказывал о нем отцу.
Не всегда Бруно находил точные слова, пытаясь охарактеризовать своего друга и учителя Кертнера.
– А я твоего друга хорошо вижу, – сказал слепой отец. – Целомудренное сердце, душа революционера и храбрость солдата. Такой никогда не приказывает, но его слушаются все. Даже самые отъявленные анархисты…
С трудом устроился Бруно на авиационный завод «Савойя Маркетти». Едва местные чернорубашечники узнали, что он работает на авиазаводе, как его оттуда выгнали. Добрые люди посоветовали устроиться в маленькую мастерскую. И в самом деле, там его уже не тревожили.
Спустя какое-то время принесли извещение с почты – на имя Бруно пришла ценная бандероль. И что же в ней оказалось? Ему вернули из тюремной канцелярии медальон с золотой цепочкой!
Прошло два месяца, слежка ослабла, он освоился на свободе и лишь тогда выехал в Милан. Надо связаться с верными партийными товарищами и с их помощью выполнить поручение Кертнера…
Вскоре Гри-Гри получил письмо на итальянском языке:
73
74
Ответ был написан карандашом на изнанке коробки сигарет. Записка выглядела так: слово по-немецки, слово по-французски, слово по-испански. Кертнер знал, что Бруно изучал в тюрьме немецкий язык, а во время занятий в камере испанским языком многое запоминал.
«Исчерпал все легальные возможности для освобождения. Написал двенадцать жалоб. Потерял всякую надежду. Остается только рассчитывать на помощь извне.
К. К.».
Срок заключения Бруно заканчивался 4 сентября, а накануне в одиночку к нему зашел капо гвардиа. Несколько смущенный, он объявил, что завтра Бруно не смогут выпустить из тюрьмы – не прислали карабинеров, которые должны его сопровождать до места жительства, поскольку он освобождается под надзор полиции.
Звонили из Милана, из полицейской канцелярии. Всех карабинеров куда-то мобилизовали.
«Значит, там новая забастовка», – догадался Бруно, и настроение его сразу улучшилось.
Очевидно, капо гвардиа за пять лет узнал характер заключенного 2334 и после своего сообщения ждал скандала. Но ему ответил сговорчивый, послушный, даже покорный человек:
– Знаете, синьор? Это меня устраивает! Ничего не имею против. Пусть карабинеры приедут за мной даже через неделю. Вы же знаете, я парень холостой и необрученный. Ни одна синьора или синьорина по мне не тоскует. Могу набраться терпения и подождать. Тем более – чувствую слабость и хочу окрепнуть…
Бруно не хотел уйти из тюрьмы, не сделав для Кертнера то немногое, что было в его силах.
У них завязалась ежедневная переписка. Бруно решил в оставшиеся дни пересылать Кертнеру молоко. Кроме того, решил оставить Кертнеру весь свой капитал, правда не очень-то богатый, который лежал на его тюремном счету. Бруно заготовил завещание-доверенность и, соблюдая все формальности, отправил в канцелярию. Заключенный может распорядиться лицевым счетом по своему усмотрению. Бруно готов выйти из тюрьмы без единого сольдо в кармане, а все лиры, какие оставались на счету № 2334, перешли в распоряжение Кертнера, на счет № 2722.
Подметальщик-уголовник передал узнику 2334 на словах: седой арестант беспокоится, почему вы находитесь в тюрьме после того, как кончился срок вашего заключения? Боится, что вас задержали сверх срока, подобно ему самому.
Как Бруно был благодарен Кертнеру, тот помнит дату освобождения – 4 сентября 1940 года, тревожится за него. Он попросил подметальщика передать седому арестанту, что в тюрьме задержался добровольно на несколько дней и оформляет на его номер свой лицевой счет в тюремной лавке.
«Что можно для тебя еще сделать? – отправил Бруно записочку на следующий день. – Через несколько дней я буду на свободе».
Утром подметальщик передал письмецо на незнакомом языке, написанное мелко-мелко, а также записку на итальянском языке. Эту записку Кертнер просил уничтожить тотчас же по прочтении. В ней он просил Бруно связаться с посольством, сотрудники которого тепло одеваются зимой, передать туда прилагаемое письмецо и сообщить о его положении.
Записку, написанную по-итальянски, Бруно уничтожил, а непонятное письмецо на папиросной бумаге вклеил в свой немецко-итальянский словарь.
Он знал, что при выходе из тюрьмы его ждет тщательный обыск, и готовился к нему тоже тщательно. Две смежные страницы в словаре он артистически склеил хлебным мякишем. Письмецо на папиросной бумаге хранилось между страницами словаря, как в потайном конверте. Тюремщики с наибольшим подозрением относились к переплетам книг, на переплеты обращали наибольшее внимание, именно потому Бруно решил спрятать записку между страницами.
– Что вы там изучаете? – спросил Бруно, когда хромоногий надзиратель, которого возненавидела Орнелла, в последний раз осматривал, ощупывал его имущество; в голосе бывшего узника 2334 не было и оттенка тревоги, только усталость. – Надо смотреть, что у меня в голове спрятано!
После этих слов хромоногий вновь злобно принялся терзать и потрошить переплет словаря.
– Почему синьору так не нравится немецко-итальянский словарь? – простодушно вопрошал при этом Бруно. – А вдруг мне представится случай поговорить с Гитлером без переводчика? По-моему, такой словарь необходим в наше время каждому итальянскому патриоту.
И томик Данте и немецко-итальянский словарь хромоногий отложил в сторону – все в порядке. Затем ощупал всю одежду Бруно.
Наконец в четыре утра в канцелярии, где шел обыск, раздалась команда:
– На выход!
Отдали пояс, галстук, шнурки, – все это оставалось под запретом пять лет. В Кастельфранко не раз снимали висельников с поясов, шнурков, галстуков. Бруно совсем забыл о них, отвык, разучился ими пользоваться.
Перед тем как вернуть все это, ему дали подписать бланк, на котором значилось: «Все имущество, изъятое при аресте, возвращено владельцу в целости и сохранности».
Он уже собрался поставить подпись, но вспомнил:
– А где мой медальон на золотой цепочке?
– Вы забыли про наш поход в Абиссинию, – напомнил хромоногий. – Вы забыли призыв дуче: «Золото – родине».
– Это подарок умершей матери. Что за самоуправство? Немедленно верните медальон!
– Значит, синьор отказывается принести жертву родине?
– Отказываюсь. А если не вернете медальон – подам в суд на капо диретторе по обвинению его в воровстве.
Бланк, который Бруно дали, он подписал, но перед тем сделал приписку насчет украденного медальона.
Итак, с опозданием на неделю Бруно покидал тюрьму.
Карабинеры надели на Бруно наручники, вывели из тюремных ворот и посадили в карету, которая двинулась к железнодорожной станции.
– Ну к чему наручники? – рассердился Бруно. – Очевидно, чтобы я не сбежал? Но куда? Обратно в тюрьму?
Карабинеры ехали молча, не вступая в спор.
Поезд шел быстро, так, по крайней мере, казалось Бруно. Все мысли его обратились к тому, что ждет его по приезде в Новару, к тем, кого он там встретит. Его ждали слепой отец и два брата.
И вот наступила минута, когда в полицейском участке при станции Новара с арестанта сняли наручники, уже навсегда, и старший карабинер сказал с неожиданным добродушием:
– Ну, а теперь – шагом марш! Сам шагай! Что же ты медлишь? Или боишься с нами расстаться? Привык, что тебя всегда охраняют?
Бруно взял свой нищенский узелок и пошел по опустевшей платформе, то и дело оглядываясь, спотыкаясь. Он шел не глядя под ноги, запрокинув голову. Какое сегодня просторное небо, и как много можно увидеть в один огляд, когда небосклон не урезан со всех сторон высокими тюремными стенами.
Мог ли он предположить, что на свободе чуть ли не каждую ночь ему будет сниться тюрьма, что он так будет тосковать по товарищам? А больше всего с горечью и болью думал о Кертнере. И часто подолгу рассказывал о нем отцу.
Не всегда Бруно находил точные слова, пытаясь охарактеризовать своего друга и учителя Кертнера.
– А я твоего друга хорошо вижу, – сказал слепой отец. – Целомудренное сердце, душа революционера и храбрость солдата. Такой никогда не приказывает, но его слушаются все. Даже самые отъявленные анархисты…
С трудом устроился Бруно на авиационный завод «Савойя Маркетти». Едва местные чернорубашечники узнали, что он работает на авиазаводе, как его оттуда выгнали. Добрые люди посоветовали устроиться в маленькую мастерскую. И в самом деле, там его уже не тревожили.
Спустя какое-то время принесли извещение с почты – на имя Бруно пришла ценная бандероль. И что же в ней оказалось? Ему вернули из тюремной канцелярии медальон с золотой цепочкой!
Прошло два месяца, слежка ослабла, он освоился на свободе и лишь тогда выехал в Милан. Надо связаться с верными партийными товарищами и с их помощью выполнить поручение Кертнера…
Вскоре Гри-Гри получил письмо на итальянском языке:
«Я был осужден специальным трибуналом за принадлежность к Коммунистической партии, пропаганду и пять лет просидел в тюрьме Кастельфранко (Модена). Там я имел случай узнать Конрада Кертнера, осужденного Особым трибуналом.
Поведение Кертнера на судебном процессе было превосходным. Это видно из текста приговора, который находится в делах тюрьмы, а у Кертнера есть копия.
Все его поведение в тюрьме, его знания и опыт обогатили наших молодых товарищей. У них много энтузиазма, но мало теоретических знаний и нет закалки. Товарищи, имевшие счастье знать Конрада Кертнера и находиться вместе с ним в камере, извлекли большую пользу для общего дела.
Кертнер после амнистий полностью отбыл срок наказания, но его из тюрьмы не освободили. Угрожают, что не выпустят, если он не сообщит о себе новых данных, касающихся национальности и гражданства.
Очень долго Кертнера держали в строгой изоляции и плохо с ним обращались. Идет месяц за месяцем, а наш любимый товарищ еще не освобожден. 4 сентября этого года окончился срок моего заключения. Перед освобождением я был изолирован на пять дней. В эти дни мне удалось увидеть Кертнера, который почти год незаконно сидит в одиночке. Мы получили возможность объясниться с ним, и на мой вопрос – смогу ли я быть ему полезен после своего освобождения, он дал мне поручение довести все это до Вашего сведения. Лично это поручение выполнить не могу, так как нахожусь под специальным надзором и не хочу никого ставить под удар, принести с собой тревогу и несчастье. Поручил доставить это письмо надежным антифашистам.
Кертнер сообщил мне обо всех легальных попытках воспрепятствовать беззаконию – результаты отрицательные. Легальным путем он помощи дождаться не может и просит тех, кому его судьба не безразлична, посоветовать ему какое-нибудь новое средство. Если нового средства не найдут, он будет, как дисциплинированный солдат, выполнять прежний приказ, как выполнял его до сих пор. Если те, кто о нем думают, найдут нужным, чтобы он сменил гражданство, то пусть через меня сообщат ему биографические данные о новом лице, каким он должен стать. Надеюсь, что мне удастся с помощью верных товарищей передать Кертнеру такое сообщение.
Вот суть деликатного поручения, которое мне дано. Горячее желание мое и всех товарищей в тюрьме добиться освобождения Кертнера, не оставлять его в том положении, в каком он сейчас находится. Лицо, передавшее это послание, знает мой адрес. Я всегда в Вашем распоряжении для пояснения и поисков возможности связаться с надежными людьми, знающими Кертнера. Прошу извинить за это краткое и печальное изложение дела.
С коммунистическим приветом
Альбино (Бруно).
Прилагаю записку Кертнера в надежде, что она будет доставлена по назначению».
«Тусенька, податель сего Бруно был со мной в заключении в течение нескольких лет. Он парень верный, я питаю к нему полное доверие. Кроме этой записки я дал ему поручение рассказать все, и ты его, несомненно, поймешь. Меня все больше беспокоит здоровье Старика. Иногда мне кажется, что я его больше не увижу. Целую маму и тебя, моя родная дочурка.
Твой отец».
73
Еще за несколько дней до того, как истек срок, Этьен не мог представить себе, что выживет и сохранит рассудок, если его не освободят в обусловленный законом и гарантированный амнистиями день.
Но его по-прежнему держат в зарешеченной клетке, и он по-прежнему жив.
«Проклинаю каждый день!»
Где найти силы, чтобы пережить одиночное заключение, которое нельзя больше измерять ни днями, ни неделями – никак? Скорее забыть о призраке свободы, который неслышными шагами прошел мимо его камеры. Какой же это ангел-освободитель? Старый тюремщик! Снова и снова грохочет он засовами, трижды в день скребет железным прутом по всем решеткам – не перепилены? – повертывает ключи в скрипучих замках, подсматривает глазом сыщика в «спиончино». И нет силы, которая может разлучить стерегущего и стерегомого.
Зачем его перевели в одиночку? Для того, чтобы заключенные не узнали о грубом нарушении закона. На прогулке он теперь в полном одиночестве, а водят его в тюремный двор по пустынным коридорам и лестницам. Да и не каждый день он теперь выходит на прогулку, чаще отказывается, чего не бывало прежде. После прогулки в тюремном дворе одиночество еще мучительнее.
Он прямо-таки с ужасом возвращался к себе в одиночку, камера встречала его предметами, на которые тошно смотреть, глаз не хотел на них останавливаться.
Безразлично смотрел он на паутину в углу потолка. «Паук в этой камере, – главный, а я – только муха, попавшая к нему в паутину. Из меня уже выпиты все соки, от меня осталась одна оболочка, это я чернею пятнышком в паутине…»
Ясно, что освобождать его в ближайшее время не собираются. Какой вероломной оказалась недавняя радость!
Истерзанный ожиданием, он потребовал свидания с капо диретторе. Никто из администрации долго не являлся на вызовы, наконец пришел капо гвардиа. С капо гвардиа Кертнер разговаривать не стал, снова потребовал встречи с капо диретторе, в противном случае начнет голодовку.
Холодные глаза директора не предвещали ничего хорошего. Он равнодушно погладил морщинистый череп и сообщил, что Кертнер задержан по требованию главного прокурора. Последний пункт приговора Особого трибунала не может быть выполнен: неясно, куда высылать арестанта, отбывшего наказание. Дело Конрада Кертнера возвращено в ОВРА. Капо диретторе должен огорчить узника 2722: лиц, злостно вредящих фашистскому режиму, итальянская тайная полиция имеет право держать в тюрьме бессрочно.
– Все дело в том, что Австрия отказалась признать Конрада Кертнера своим гражданином. Куда вас выслать, если национальность по-прежнему не выяснена? А отпустить на все четыре стороны – нарушить решение Особого трибунала.
– Засадить в тюрьму моя сомнительная национальность трибуналу не помешала. А выпустить на свободу после заключения – мешает.
Капо диретторе раздраженно помахал рукой перед своим лицом – признак крайнего раздражения.
– Полагаю, что, если бы у Италии была общая граница с Россией, вопрос о вашей высылке решился бы проще. – Джордано недобро усмехнулся.
Этьен вернулся в камеру подавленный и в последующие дни пытался сознательно потерять счет времени – такова была мера его отчаяния. Но он так долго и ревниво вел прежде устный счет календарю и так сильна оказалась эта тюремная привычка, что ему не сразу удалось разминуться с календарем и кануть в безвременье, хотя в одиночке ничто не помогает вести такую статистику – ни газеты, ни отрывные календари, ни театральные афиши.
Он лишился права получать письма, деньги, посылки, права на свидания. За ним сохранялось только право на отчаяние и на воспоминания.
Причудливо и странно смешивались воспоминания, относящиеся к действительно прожитой им жизни, и подробности, которые сопутствовали «легенде» Конрада Кертнера. Чем дольше он сидел, тем все более отчетливо вырисовывались всамделишные воспоминания и становились все более смутными выдуманные – наверное, от внутреннего сознания, что последняя «легенда» ему уже никогда не понадобится.
Иногда он уже сам не мог понять – воспоминание промелькнуло или тень сна? Даже сны ему снились в последнее время какие-то тусклые, бессильные, как сны раба… Он путал сновидения с событиями действительными, реальными. Стало все труднее бороться с обманами чувств. Рядом не было никого, у кого можно было бы проверить сомнения, когда они появлялись.
Мысли Этьена лишились былой логики и ясности. Едва возникнув, они крошились, дробились, распадались на кусочки, промельки, обрывки.
Тень – его единственный друг. Они вдвоем живут в одиночной камере, у них одна тюремная одежда на двоих. «Привычки у тени все мои, а вот повадки свои», – заметил Этьен, пребывая где-то на границе яви и сна. А позже ему померещилось – тень от него отъединилась и стала жить самостоятельной жизнью.
Этьен уже давно уразумел, что на свете нет обмана хуже, чем самообман. Нельзя убегать от настоящего в почти потустороннее, где все теряет свою устойчивость и равновесие – и предчувствия, и чувства, и ощущения, и мысли, и слова.
Было время, когда он всерьез собирался симулировать сумасшествие. Но сейчас он на такое зловещее притворство не решился бы, потому что на самом деле опасался – как бы не повредиться в уме, и его нередко преследовала боязнь сумасшествия.
«Не дай мне бог сойти с ума!»
Да, самое важное – не потерять контроля над уходящим, меркнущим сознанием, не потерять душевного, психического равновесия. Как избежать страшной опасности?
Этьен понял, что нужно заставить себя совершить поворот к реальности и тем самым избавиться от неустанного воображения, которое так часто граничит с болезненными, опасными иллюзиями.
Беда в том, что он не смог совладать со своей апатией, смирился с тем, что его мозг стал бездеятельным.
Как можно скорее вернуться к книгам, регулярным занятиям!
В конце концов, дело не в том, принесет ли работа плоды и какие именно. Нужна гимнастика мозга, он отучился работать. Само мышление поможет выздоровлению.
Он уже знал, что сделал ряд серьезных ошибок. Он не должен был отказываться от книг из тюремной библиотеки, какие бы они ни были завалящие. Не имел права отказываться от прогулок. Тем более нельзя этого делать сейчас, когда он живет впроголодь, когда у него нет двадцати двух чентезимо на бутылочку молока, когда ему нечего надеяться на рождественскую посылку. Не было денег даже на поганую воскресную газетенку, он давно не знает, что творится в мире.
Этьен недавно заметил, что у него начали дрожать руки и ноги. Может, и голова? Он вспомнил узника, с которым больше трех лет назад встретился во дворе «Реджина чели», того седобородого, с всклокоченными волосами, с землисто-серым лицом и с опустошенными глазами, кому с трудом удавалось унять беззвучную дрожь всего тела. Но тот узник уже просидел двенадцать лет! Не рано ли Этьен начал ему уподобляться?
Может, это от бессонницы? Вот уже четверо суток, как он не спал. Исчезли и сон и аппетит.
Он замечал на себе обеспокоенные взгляды тюремщиков. Не думает ли Рак-отшельник, что узник 2722 решил уморить себя голодом?
Вчера ему показалось – притупилась не только острота восприятия, но стала тускнеть память. Если отказала память – он кончился как профессионал-разведчик. Может, он вдобавок еще разучился быстро соображать, стал недогадливым, сделался тяжкодумом?
Он так боялся забыть последний шифр, словно обязан был передать его какому-то преемнику, словно в противном случае не выполнит свой воинский долг. Он обязан помнить шифр так же, как русский алфавит.
Встревожился всерьез и решил устроить себе экзамен. Раскрыл Библию, углубился в работу и скоро, довольный собой, убедился, что память ему не изменила. Может быть, впервые за тысячелетие кто-то вздумал шифровать библейский текст.
Он окончил заданный себе урок измученный, с головной болью, ослабевший от переутомления, но был собой доволен. Шифр продолжал жить в его мозгу, будто выгравированный там навечно.
Есть еще порох в пороховницах! Рано ему складывать оружие!
А это значит – он не имеет права на апатию, безразличие к жизни, он обязан, если хочет себя по-прежнему уважать, вновь обрести живую душу.
Не проклят, а благословен сегодняшний день и все другие, которые ему доведется прожить!
После работы над библейским текстом он наконец заснул и спал долгим, глубоким сном, будто решил отоспаться за все четверо суток. А когда проснулся и встал – впервые за последние дни почувствовал голод.
Как он позволил безразличию овладеть его сознанием? Так и душа потеряет способность чувствовать, и сердце остынет. Он обязан собрать все силы, чтобы преодолеть моральное бессилие!
Если уж ему суждено дожить до отчаяния, то пусть это будет отчаяние бурное, даже скандальное, но не тихое, застывшее, умиротворенное, бессильное.
Недавно он хотел отстать от календаря, потерять счет опостылевшим, проклятым дням. А сейчас порывисто бросился к двери, вызвал тюремщика, потребовал, чтобы к нему срочно явился капо гвардиа, узнал, какой сегодня день, потребовал, под угрозой голодовки, чтобы его снабдили бумагой и чернилами для прошения, заявлений, какие он хочет направить и прокурору, и в министерство юстиции, и следователю, и по другим адресам.
Едва закрылась дверь, Этьен, после длительного перерыва, попытался сделать нечто вроде гимнастики, затем встал на табуретку и снял в углу камеры старую паутину.
На первых порах ему помогли и занятия языками.
Он взял себе за правило каждый день думать, говорить вслух и декламировать стихи на разных языках, каждый день недели – на другом. В понедельник в камере слышалась немецкая речь, он читал на память Гейне и Рильке; во вторник – английская; в среду – французская, немало стихотворных строк удалось ему наскрести на дне памяти – Гюго, Беранже, Ронсар, Поль Верлен; в четверг звучала испанская речь и гостем камеры-одиночки становился Дон-Кихот; пятница стала итальянским днем; суббота – русский день. И только по воскресеньям жил в камере-одиночке интернационалист, который запросто переезжал из одной страны в другую, и всюду у него были свидания со знаменитостями.
Здоровье Этьена не стало лучше, но оно не было настолько плохим, чтобы врач оказывал ему знаки повышенного внимания, – подозрительно часто осведомляется о здоровье и еще подозрительней заглядывает в глаза. Ах, вот в чем дело! Врач хочет выяснить для себя – не собирается ли номер 2722 сойти с ума.
Ваше беспокойство, досточтимый синьор дотторе, сильно запоздало. Узник 2722 установил строгую слежку за собой. Он вновь обрел живую душу. У него нашлись силы для того, чтобы страдать бессрочно.
Но его по-прежнему держат в зарешеченной клетке, и он по-прежнему жив.
«Проклинаю каждый день!»
Где найти силы, чтобы пережить одиночное заключение, которое нельзя больше измерять ни днями, ни неделями – никак? Скорее забыть о призраке свободы, который неслышными шагами прошел мимо его камеры. Какой же это ангел-освободитель? Старый тюремщик! Снова и снова грохочет он засовами, трижды в день скребет железным прутом по всем решеткам – не перепилены? – повертывает ключи в скрипучих замках, подсматривает глазом сыщика в «спиончино». И нет силы, которая может разлучить стерегущего и стерегомого.
Зачем его перевели в одиночку? Для того, чтобы заключенные не узнали о грубом нарушении закона. На прогулке он теперь в полном одиночестве, а водят его в тюремный двор по пустынным коридорам и лестницам. Да и не каждый день он теперь выходит на прогулку, чаще отказывается, чего не бывало прежде. После прогулки в тюремном дворе одиночество еще мучительнее.
Он прямо-таки с ужасом возвращался к себе в одиночку, камера встречала его предметами, на которые тошно смотреть, глаз не хотел на них останавливаться.
Безразлично смотрел он на паутину в углу потолка. «Паук в этой камере, – главный, а я – только муха, попавшая к нему в паутину. Из меня уже выпиты все соки, от меня осталась одна оболочка, это я чернею пятнышком в паутине…»
Ясно, что освобождать его в ближайшее время не собираются. Какой вероломной оказалась недавняя радость!
Истерзанный ожиданием, он потребовал свидания с капо диретторе. Никто из администрации долго не являлся на вызовы, наконец пришел капо гвардиа. С капо гвардиа Кертнер разговаривать не стал, снова потребовал встречи с капо диретторе, в противном случае начнет голодовку.
Холодные глаза директора не предвещали ничего хорошего. Он равнодушно погладил морщинистый череп и сообщил, что Кертнер задержан по требованию главного прокурора. Последний пункт приговора Особого трибунала не может быть выполнен: неясно, куда высылать арестанта, отбывшего наказание. Дело Конрада Кертнера возвращено в ОВРА. Капо диретторе должен огорчить узника 2722: лиц, злостно вредящих фашистскому режиму, итальянская тайная полиция имеет право держать в тюрьме бессрочно.
– Все дело в том, что Австрия отказалась признать Конрада Кертнера своим гражданином. Куда вас выслать, если национальность по-прежнему не выяснена? А отпустить на все четыре стороны – нарушить решение Особого трибунала.
– Засадить в тюрьму моя сомнительная национальность трибуналу не помешала. А выпустить на свободу после заключения – мешает.
Капо диретторе раздраженно помахал рукой перед своим лицом – признак крайнего раздражения.
– Полагаю, что, если бы у Италии была общая граница с Россией, вопрос о вашей высылке решился бы проще. – Джордано недобро усмехнулся.
Этьен вернулся в камеру подавленный и в последующие дни пытался сознательно потерять счет времени – такова была мера его отчаяния. Но он так долго и ревниво вел прежде устный счет календарю и так сильна оказалась эта тюремная привычка, что ему не сразу удалось разминуться с календарем и кануть в безвременье, хотя в одиночке ничто не помогает вести такую статистику – ни газеты, ни отрывные календари, ни театральные афиши.
Он лишился права получать письма, деньги, посылки, права на свидания. За ним сохранялось только право на отчаяние и на воспоминания.
Причудливо и странно смешивались воспоминания, относящиеся к действительно прожитой им жизни, и подробности, которые сопутствовали «легенде» Конрада Кертнера. Чем дольше он сидел, тем все более отчетливо вырисовывались всамделишные воспоминания и становились все более смутными выдуманные – наверное, от внутреннего сознания, что последняя «легенда» ему уже никогда не понадобится.
Иногда он уже сам не мог понять – воспоминание промелькнуло или тень сна? Даже сны ему снились в последнее время какие-то тусклые, бессильные, как сны раба… Он путал сновидения с событиями действительными, реальными. Стало все труднее бороться с обманами чувств. Рядом не было никого, у кого можно было бы проверить сомнения, когда они появлялись.
Мысли Этьена лишились былой логики и ясности. Едва возникнув, они крошились, дробились, распадались на кусочки, промельки, обрывки.
Тень – его единственный друг. Они вдвоем живут в одиночной камере, у них одна тюремная одежда на двоих. «Привычки у тени все мои, а вот повадки свои», – заметил Этьен, пребывая где-то на границе яви и сна. А позже ему померещилось – тень от него отъединилась и стала жить самостоятельной жизнью.
Этьен уже давно уразумел, что на свете нет обмана хуже, чем самообман. Нельзя убегать от настоящего в почти потустороннее, где все теряет свою устойчивость и равновесие – и предчувствия, и чувства, и ощущения, и мысли, и слова.
Было время, когда он всерьез собирался симулировать сумасшествие. Но сейчас он на такое зловещее притворство не решился бы, потому что на самом деле опасался – как бы не повредиться в уме, и его нередко преследовала боязнь сумасшествия.
«Не дай мне бог сойти с ума!»
Да, самое важное – не потерять контроля над уходящим, меркнущим сознанием, не потерять душевного, психического равновесия. Как избежать страшной опасности?
Этьен понял, что нужно заставить себя совершить поворот к реальности и тем самым избавиться от неустанного воображения, которое так часто граничит с болезненными, опасными иллюзиями.
Беда в том, что он не смог совладать со своей апатией, смирился с тем, что его мозг стал бездеятельным.
Как можно скорее вернуться к книгам, регулярным занятиям!
В конце концов, дело не в том, принесет ли работа плоды и какие именно. Нужна гимнастика мозга, он отучился работать. Само мышление поможет выздоровлению.
Он уже знал, что сделал ряд серьезных ошибок. Он не должен был отказываться от книг из тюремной библиотеки, какие бы они ни были завалящие. Не имел права отказываться от прогулок. Тем более нельзя этого делать сейчас, когда он живет впроголодь, когда у него нет двадцати двух чентезимо на бутылочку молока, когда ему нечего надеяться на рождественскую посылку. Не было денег даже на поганую воскресную газетенку, он давно не знает, что творится в мире.
Этьен недавно заметил, что у него начали дрожать руки и ноги. Может, и голова? Он вспомнил узника, с которым больше трех лет назад встретился во дворе «Реджина чели», того седобородого, с всклокоченными волосами, с землисто-серым лицом и с опустошенными глазами, кому с трудом удавалось унять беззвучную дрожь всего тела. Но тот узник уже просидел двенадцать лет! Не рано ли Этьен начал ему уподобляться?
Может, это от бессонницы? Вот уже четверо суток, как он не спал. Исчезли и сон и аппетит.
Он замечал на себе обеспокоенные взгляды тюремщиков. Не думает ли Рак-отшельник, что узник 2722 решил уморить себя голодом?
Вчера ему показалось – притупилась не только острота восприятия, но стала тускнеть память. Если отказала память – он кончился как профессионал-разведчик. Может, он вдобавок еще разучился быстро соображать, стал недогадливым, сделался тяжкодумом?
Он так боялся забыть последний шифр, словно обязан был передать его какому-то преемнику, словно в противном случае не выполнит свой воинский долг. Он обязан помнить шифр так же, как русский алфавит.
Встревожился всерьез и решил устроить себе экзамен. Раскрыл Библию, углубился в работу и скоро, довольный собой, убедился, что память ему не изменила. Может быть, впервые за тысячелетие кто-то вздумал шифровать библейский текст.
Он окончил заданный себе урок измученный, с головной болью, ослабевший от переутомления, но был собой доволен. Шифр продолжал жить в его мозгу, будто выгравированный там навечно.
Есть еще порох в пороховницах! Рано ему складывать оружие!
А это значит – он не имеет права на апатию, безразличие к жизни, он обязан, если хочет себя по-прежнему уважать, вновь обрести живую душу.
Не проклят, а благословен сегодняшний день и все другие, которые ему доведется прожить!
После работы над библейским текстом он наконец заснул и спал долгим, глубоким сном, будто решил отоспаться за все четверо суток. А когда проснулся и встал – впервые за последние дни почувствовал голод.
Как он позволил безразличию овладеть его сознанием? Так и душа потеряет способность чувствовать, и сердце остынет. Он обязан собрать все силы, чтобы преодолеть моральное бессилие!
Если уж ему суждено дожить до отчаяния, то пусть это будет отчаяние бурное, даже скандальное, но не тихое, застывшее, умиротворенное, бессильное.
Недавно он хотел отстать от календаря, потерять счет опостылевшим, проклятым дням. А сейчас порывисто бросился к двери, вызвал тюремщика, потребовал, чтобы к нему срочно явился капо гвардиа, узнал, какой сегодня день, потребовал, под угрозой голодовки, чтобы его снабдили бумагой и чернилами для прошения, заявлений, какие он хочет направить и прокурору, и в министерство юстиции, и следователю, и по другим адресам.
Едва закрылась дверь, Этьен, после длительного перерыва, попытался сделать нечто вроде гимнастики, затем встал на табуретку и снял в углу камеры старую паутину.
На первых порах ему помогли и занятия языками.
Он взял себе за правило каждый день думать, говорить вслух и декламировать стихи на разных языках, каждый день недели – на другом. В понедельник в камере слышалась немецкая речь, он читал на память Гейне и Рильке; во вторник – английская; в среду – французская, немало стихотворных строк удалось ему наскрести на дне памяти – Гюго, Беранже, Ронсар, Поль Верлен; в четверг звучала испанская речь и гостем камеры-одиночки становился Дон-Кихот; пятница стала итальянским днем; суббота – русский день. И только по воскресеньям жил в камере-одиночке интернационалист, который запросто переезжал из одной страны в другую, и всюду у него были свидания со знаменитостями.
Здоровье Этьена не стало лучше, но оно не было настолько плохим, чтобы врач оказывал ему знаки повышенного внимания, – подозрительно часто осведомляется о здоровье и еще подозрительней заглядывает в глаза. Ах, вот в чем дело! Врач хочет выяснить для себя – не собирается ли номер 2722 сойти с ума.
Ваше беспокойство, досточтимый синьор дотторе, сильно запоздало. Узник 2722 установил строгую слежку за собой. Он вновь обрел живую душу. У него нашлись силы для того, чтобы страдать бессрочно.
74
За спиной у него котомочка, это и называется «со всем имуществом».
Схваченное решеткой оконце в арестантской карете. В арестантском автомобиле. В арестантском вагоне. И лишь когда менялись средства передвижения, Этьен получал благословенное право смотреть на мир во всей его целостности и слитности. Тогда пейзаж не поделен грубо на квадраты, тогда на панораму, открывающуюся взгляду, принудительно не ложится сетка. Даже отсвет солнца, который кратковременно появлялся на каменном полу камеры, был разделен на квадраты.
Так долго сетка меридианов и параллелей, покрывающая земной шар, представлялась ему тенью тюремной решетки!
Кертнер забрасывал своих попутчиков вопросами.
Что нового в мире? Где сегодня бушует огонь войны?
Этьен, сдерживая и пряча волнение, спросил о Советском Союзе – не доносится ли канонада с Востока?
Он понимал, что лишь меняет сегодня тюремный адрес и не свобода ждет его, а новое заключение.
Впервые его везут в арестантском вагоне. Его провели по проходу между двумя рядами маленьких узких купе, каждое площадью не больше одного квадратного метра. В такой вот клетушке очутился и он.
Едва поезд тронулся, он догадался, что его везут на юг. Может, переселение пойдет ему на пользу? Только бы не повезли в Сицилию или на Устику, где обдает беспощадным зноем Африка. А мягкий морской воздух полезен для больных легких.
И все-таки светозарное утро, а затем длинный весенний день принесли столько нежданной радости, столько скоротечных восторгов!
Он глядел в Болонье сквозь решетку арестантского автомобиля на привокзальные улицы и рад был каждому встречному.
Даже тому, кто провожал арестантский фургон безразличным или неприязненным взглядом.
Одежда прохожих казалась крикливой, яркой. Он забыл, что не все человечество одето в серо-коричневую арестантскую робу, что люди носят цветные платья, косынки, рубашки, шляпы, платки, шарфы, чулки. Он словно заглянул на чужой праздник. Глаз его насыщался давно забытой палитрой улицы – пестрая толпа, яркие вывески, разноцветные дома, веселые колеры трамваев и автомобилей.
Да и лица людей, разгуливающих свободно, без конвоя, так своеобразны! Может быть, потому, что он давно не видел румянца на щеках, живого блеска глаз, не видел капризных чубов, локонов, челок, девичьих кос?
Он счастлив был снова увидеть живой мир, который предстал перед ним в возросшем богатстве красок, звуков и запахов.
Он чутко реагировал на забытые звуки. Автомобильный гудок. Веселые звонки велосипедов. Треньканье мандолины. Скрежет трамвая на крутом повороте. Гулкий топот лошади, запряженной в экипаж. Сквозь открытую дверь донесся звон посуды в траттории. В самое сердце его проник плач грудного младенца. Гоготанье гусей, их гнала через дорогу старуха. Зазывные крики продавцов жареных каштанов, газет.
А позже по радио передавали арию из «Травиаты»; певица тоже была с хрипотцой и шепелявила. Этьену вспомнился тайный радиопередатчик «Травиата». Подает ли он еще признаки жизни, выходит ли Ингрид в зашифрованный эфир?
Отзвуки покинутого им давным-давно, полузабытого мира. И хотя в уличной симфонии нет ничего особенно мелодичного, она полна была для него в то утро божественной гармонии. Необъятный мир существует, и внимать ему, созерцать его можно лишь с потрясенной душой. Солнце, небо, цветы, женщины, дети – вот приметы прекрасного мира, обступившего его!
Но стоило ли так долго сидеть в каменном мешке, чтобы увидеть-услышать все это полнозвучное, яркое богатство и снова быть замурованным в четырех стенах с нищенским клочком неба в «волчьей пасти»? Он не насладился свободой, только глянул на нее вполглаза. Неужели он видит мир для того, чтобы навсегда позабыть увиденное? Не увидеть, как молодые деревца научатся давать первую тень?
Схваченное решеткой оконце в арестантской карете. В арестантском автомобиле. В арестантском вагоне. И лишь когда менялись средства передвижения, Этьен получал благословенное право смотреть на мир во всей его целостности и слитности. Тогда пейзаж не поделен грубо на квадраты, тогда на панораму, открывающуюся взгляду, принудительно не ложится сетка. Даже отсвет солнца, который кратковременно появлялся на каменном полу камеры, был разделен на квадраты.
Так долго сетка меридианов и параллелей, покрывающая земной шар, представлялась ему тенью тюремной решетки!
Кертнер забрасывал своих попутчиков вопросами.
Что нового в мире? Где сегодня бушует огонь войны?
Этьен, сдерживая и пряча волнение, спросил о Советском Союзе – не доносится ли канонада с Востока?
Он понимал, что лишь меняет сегодня тюремный адрес и не свобода ждет его, а новое заключение.
Впервые его везут в арестантском вагоне. Его провели по проходу между двумя рядами маленьких узких купе, каждое площадью не больше одного квадратного метра. В такой вот клетушке очутился и он.
Едва поезд тронулся, он догадался, что его везут на юг. Может, переселение пойдет ему на пользу? Только бы не повезли в Сицилию или на Устику, где обдает беспощадным зноем Африка. А мягкий морской воздух полезен для больных легких.
И все-таки светозарное утро, а затем длинный весенний день принесли столько нежданной радости, столько скоротечных восторгов!
Он глядел в Болонье сквозь решетку арестантского автомобиля на привокзальные улицы и рад был каждому встречному.
Даже тому, кто провожал арестантский фургон безразличным или неприязненным взглядом.
Одежда прохожих казалась крикливой, яркой. Он забыл, что не все человечество одето в серо-коричневую арестантскую робу, что люди носят цветные платья, косынки, рубашки, шляпы, платки, шарфы, чулки. Он словно заглянул на чужой праздник. Глаз его насыщался давно забытой палитрой улицы – пестрая толпа, яркие вывески, разноцветные дома, веселые колеры трамваев и автомобилей.
Да и лица людей, разгуливающих свободно, без конвоя, так своеобразны! Может быть, потому, что он давно не видел румянца на щеках, живого блеска глаз, не видел капризных чубов, локонов, челок, девичьих кос?
Он счастлив был снова увидеть живой мир, который предстал перед ним в возросшем богатстве красок, звуков и запахов.
Он чутко реагировал на забытые звуки. Автомобильный гудок. Веселые звонки велосипедов. Треньканье мандолины. Скрежет трамвая на крутом повороте. Гулкий топот лошади, запряженной в экипаж. Сквозь открытую дверь донесся звон посуды в траттории. В самое сердце его проник плач грудного младенца. Гоготанье гусей, их гнала через дорогу старуха. Зазывные крики продавцов жареных каштанов, газет.
А позже по радио передавали арию из «Травиаты»; певица тоже была с хрипотцой и шепелявила. Этьену вспомнился тайный радиопередатчик «Травиата». Подает ли он еще признаки жизни, выходит ли Ингрид в зашифрованный эфир?
Отзвуки покинутого им давным-давно, полузабытого мира. И хотя в уличной симфонии нет ничего особенно мелодичного, она полна была для него в то утро божественной гармонии. Необъятный мир существует, и внимать ему, созерцать его можно лишь с потрясенной душой. Солнце, небо, цветы, женщины, дети – вот приметы прекрасного мира, обступившего его!
Но стоило ли так долго сидеть в каменном мешке, чтобы увидеть-услышать все это полнозвучное, яркое богатство и снова быть замурованным в четырех стенах с нищенским клочком неба в «волчьей пасти»? Он не насладился свободой, только глянул на нее вполглаза. Неужели он видит мир для того, чтобы навсегда позабыть увиденное? Не увидеть, как молодые деревца научатся давать первую тень?