Страница:
ЕВГЕНИЙ ВОРОБЬЕВ
ЭТЬЕН И ЕГО ТЕНЬ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Да, весна в этом году припозднилась. Горожане не доверяют пасмурному небу и не расстаются с зонтиками. Извозчичьи экипажи день-деньской разъезжают с поднятым верхом, а кучера не снимают плащей, отлакированных ливнями, дождями, дождиками и дождичками. Автомобили блестят, словно их заново выкупали в краске. Продавцы сувениров на пьяцца Дуомо не один раз на дню прикрывают лотки клеенчатыми фартуками. Уличные фотографы таскают громоздкие аппараты в непромокаемых чехлах, а сами не расстаются с зонтиками. Голуби и фотографы кружат по площади в полном согласии. Голуби совсем не пугливы, а фотографы сами могут напугать бесцеремонной привязчивостью. Карманы у фотографов набиты вареной кукурузой: подкормка нужна, чтобы снять клиента среди порхающей стаи, чтобы за крыльями не видно было самого воздуха и мокрой мостовой. И подобно тому как голуби хищно дерутся зимой из-за нескольких зерен, фотографы чаще враждуют и ссорятся между собой в такое вот холодное ненастье, когда мало туристов. Милан сегодня верен себе – небо прохудилось, моросит дождь. Так некстати Этьен оказался без зонтика. Он поднял воротник пальто и втянул руки поглубже в рукава – уберечь крахмальную манишку, уберечь манжеты.
Небо стылое, в рваных тучах. То смутно видна, то исчезает золоченая статуя Мадоннины на шпиле собора. Туман стелется над Миланом холодной, промозглой тяжестью. На пьяцца Дуомо уже горят все восемь фонарей, каждый о шести лампионах, но светят они тускло, как за матовыми и пыльными стеклами.
Этьену с трудом верилось, что часа два назад его в полете ослепляло яркое солнце. Тень от учебного биплана «летающая стрекоза» скользила этажеркой по облачной кровле, прикрывшей Милан. Лишь Мадоннина время от времени показывалась в облачных просветах, чтобы блеснуть позолоченным одеянием и снова скрыться. Асфальт черно лоснился от дождя, все крыши сделались аспидного цвета. Авиатор Лионелло предполагал, что они утром отправятся в тренировочный полет то ли на аэродром Тревизо, северо-западнее Венеции, то ли на аэродром Христофора Колумба под Генуей. Но куда полетишь, если, как говорят летчики, «консолей не видно»? В такую погоду только упражняться в слепых полетах или летать над знакомыми ориентирами.
На посадочной полосе блестели рябые от ветра, черные лужи. Этьен решился сесть только с третьего захода и все-таки посадил машину грубо, «с плюхом».
Инструктор Лионелло, весь в кожаных доспехах, щелкнул фотоаппаратом, замахал рукой, что-то закричал, но слов нельзя было разобрать из-за шума мотора. «Летающая стрекоза» подрулила и остановилась.
Кертнер отстегнул ремни, сдвинул очки на лоб. Взгляд его привлек стоящий неподалеку истребитель с немецкими опознавательными знаками. Кертнер вылез на крыло, поглядел на истребитель.
– Ну как, Лионелло? – с напускным самодовольством спросил Кертнер, снимая шлем с очками.
– Еще одна такая посадка – и остаток своей жизни вы пролежите в гипсе! – Лионелло не принял шутливого тона. – Захотелось поиграть с грозой? За каким дьяволом вас понесло в центр города? Поцеловаться с Мадонниной? Или снести макушку Дуомо?
Кертнер спрыгнул на мокрую траву и увидел, как рабочие подтаскивают брезент к истребителю. Ими распоряжался летчик в элегантном комбинезоне.
– Вот так встреча! – Кертнер подбежал к летчику, они обнялись. Кертнер повернулся к Лионелло: – Синьор Аугусто Агирре. В прошлом году на воздушных гонках в Англии занял второе место. Кубок короля Георга просто выскользнул из его рук. А это, – Кертнер повернулся, – высокочтимый синьор Лионелло, мой инструктор. Кажется, сегодня он гордится своим учеником…
– …особенно его идеальной посадкой, – нахмурился Лионелло. – Держите. – Он протянул фотоаппарат Кертнеру. – Сможете полюбоваться собой.
– Подождите минутку, – попросил Кертнер, не беря фотоаппарата. – Пожалуйста, еще снимок. На память.
Кертнер и Агирре стали в обнимку на фоне истребителя. Лионелло щелкнул затвором, отдал фотоаппарат и ушел.
– Каким ветром? – спросил Кертнер.
– Контракт с Хейнкелем. Перегоняю эти игрушки за Пиренеи. Но… – Агирре показал на грозовое небо.
Рабочие укрывали истребитель брезентом. Агирре помогал им, а между делом спросил:
– Опять собираешься в гости к королю Георгу?
– В этом году кубок разыграют без меня.
– Как всегда, коммерция мешает авиации?
Кертнер беспомощно развел руками.
– Поужинаем? – предложил Агирре.
– Сегодня в «Ла Скала» дают «Бал-маскарад», поет Титто Гобби. Вот если после театра…
– Позже буду занят… Понимаешь, обещал навестить одну скучающую синьору. Здесь замешана женская честь и достоинство испанского офицера… Тебе могу признаться: рад, что застрял в Милане…
– Если не улетишь, звони утром. – Кертнер протянул визитную карточку.
– Гуд лак, фрэнд!
– Ариведерчи, амиго!
Из-за Агирре он вынужденно задержался на аэродроме. А потом еще нужно было добраться из местечка Чинизелло до города, заехать домой, наскоро переодеться…
Чтобы не промокнуть, уберечься от грязных брызг и вконец не испачкать лакированные туфли, Этьен пошел галереей Виктора-Эммануила. Мозаичный пол галереи пятнали следы, только они напоминали о слякоти.
У кафе Биффи, по обыкновению, околачивались биржевые агенты, валютчики, маклеры и просто любители посудачить о новостях, вычитанных из газет, а еще охотнее – о новостях, которых газеты не сообщают. В воздухе держался стойкий запах сигар и папирос, все прогуливались с зонтиками под мышкой.
Небо стылое, в рваных тучах. То смутно видна, то исчезает золоченая статуя Мадоннины на шпиле собора. Туман стелется над Миланом холодной, промозглой тяжестью. На пьяцца Дуомо уже горят все восемь фонарей, каждый о шести лампионах, но светят они тускло, как за матовыми и пыльными стеклами.
Этьену с трудом верилось, что часа два назад его в полете ослепляло яркое солнце. Тень от учебного биплана «летающая стрекоза» скользила этажеркой по облачной кровле, прикрывшей Милан. Лишь Мадоннина время от времени показывалась в облачных просветах, чтобы блеснуть позолоченным одеянием и снова скрыться. Асфальт черно лоснился от дождя, все крыши сделались аспидного цвета. Авиатор Лионелло предполагал, что они утром отправятся в тренировочный полет то ли на аэродром Тревизо, северо-западнее Венеции, то ли на аэродром Христофора Колумба под Генуей. Но куда полетишь, если, как говорят летчики, «консолей не видно»? В такую погоду только упражняться в слепых полетах или летать над знакомыми ориентирами.
На посадочной полосе блестели рябые от ветра, черные лужи. Этьен решился сесть только с третьего захода и все-таки посадил машину грубо, «с плюхом».
Инструктор Лионелло, весь в кожаных доспехах, щелкнул фотоаппаратом, замахал рукой, что-то закричал, но слов нельзя было разобрать из-за шума мотора. «Летающая стрекоза» подрулила и остановилась.
Кертнер отстегнул ремни, сдвинул очки на лоб. Взгляд его привлек стоящий неподалеку истребитель с немецкими опознавательными знаками. Кертнер вылез на крыло, поглядел на истребитель.
– Ну как, Лионелло? – с напускным самодовольством спросил Кертнер, снимая шлем с очками.
– Еще одна такая посадка – и остаток своей жизни вы пролежите в гипсе! – Лионелло не принял шутливого тона. – Захотелось поиграть с грозой? За каким дьяволом вас понесло в центр города? Поцеловаться с Мадонниной? Или снести макушку Дуомо?
Кертнер спрыгнул на мокрую траву и увидел, как рабочие подтаскивают брезент к истребителю. Ими распоряжался летчик в элегантном комбинезоне.
– Вот так встреча! – Кертнер подбежал к летчику, они обнялись. Кертнер повернулся к Лионелло: – Синьор Аугусто Агирре. В прошлом году на воздушных гонках в Англии занял второе место. Кубок короля Георга просто выскользнул из его рук. А это, – Кертнер повернулся, – высокочтимый синьор Лионелло, мой инструктор. Кажется, сегодня он гордится своим учеником…
– …особенно его идеальной посадкой, – нахмурился Лионелло. – Держите. – Он протянул фотоаппарат Кертнеру. – Сможете полюбоваться собой.
– Подождите минутку, – попросил Кертнер, не беря фотоаппарата. – Пожалуйста, еще снимок. На память.
Кертнер и Агирре стали в обнимку на фоне истребителя. Лионелло щелкнул затвором, отдал фотоаппарат и ушел.
– Каким ветром? – спросил Кертнер.
– Контракт с Хейнкелем. Перегоняю эти игрушки за Пиренеи. Но… – Агирре показал на грозовое небо.
Рабочие укрывали истребитель брезентом. Агирре помогал им, а между делом спросил:
– Опять собираешься в гости к королю Георгу?
– В этом году кубок разыграют без меня.
– Как всегда, коммерция мешает авиации?
Кертнер беспомощно развел руками.
– Поужинаем? – предложил Агирре.
– Сегодня в «Ла Скала» дают «Бал-маскарад», поет Титто Гобби. Вот если после театра…
– Позже буду занят… Понимаешь, обещал навестить одну скучающую синьору. Здесь замешана женская честь и достоинство испанского офицера… Тебе могу признаться: рад, что застрял в Милане…
– Если не улетишь, звони утром. – Кертнер протянул визитную карточку.
– Гуд лак, фрэнд!
– Ариведерчи, амиго!
Из-за Агирре он вынужденно задержался на аэродроме. А потом еще нужно было добраться из местечка Чинизелло до города, заехать домой, наскоро переодеться…
Чтобы не промокнуть, уберечься от грязных брызг и вконец не испачкать лакированные туфли, Этьен пошел галереей Виктора-Эммануила. Мозаичный пол галереи пятнали следы, только они напоминали о слякоти.
У кафе Биффи, по обыкновению, околачивались биржевые агенты, валютчики, маклеры и просто любители посудачить о новостях, вычитанных из газет, а еще охотнее – о новостях, которых газеты не сообщают. В воздухе держался стойкий запах сигар и папирос, все прогуливались с зонтиками под мышкой.
2
Этьен едва не опоздал в театр. Войдя в партер, он мельком взглянул на часы, висящие над занавесом, – две минуты до начала.
У знатных театралов считается признаком хорошего тона прийти в самую последнюю минуту. Все взоры обращаются на тех, кто появился в пустовавшей ложе бенуара или величественно, неторопливо следует по проходу между кресел.
Шествуют такие театралы с провожатым – маститым седовласым капельдинером, в черном камзоле с крахмальным воротником. На массивной цепи висит бронзовая медаль; один конец цепи опущен за спину, другой свисает до пупа; на медали чеканный абрис театра. Капельдинеры встречают Этьена как хорошего знакомого. Вот что значит щедро платить за программы!
Ингрид приходит с неизменной пунктуальностью, не рано и не поздно. Она посматривает на часы под потолком и напряженно ждет, когда появится ее всегдашний сосед. Но как только Этьен усядется рядом, она притворится равнодушной.
В руках у Ингрид неизменная черная папка с надписью «Ноты».
Многие музыканты, студенты консерватории слушают оперу, осторожно перелистывая в полумраке партитуру, сверяясь с ней, устраивая негласный экзамен певцам, дирижеру и самим себе. А еще больше придирчивых слушателей и строгих ценителей – на галерке. Там перелистываемые ноты шуршат, как страницы в читальном зале библиотеки.
Тускнеет люстра, обессиленная реостатом, вот-вот она померкнет вовсе, и белый с золотом зал погрузится в темноту…
Этьен так хотел прийти сегодня пораньше! Есть своя прелесть в том, чтобы явиться в «Ла Скала» минут за десять – пятнадцать до начала, отдышаться в кресле от кутерьмы и суматохи делового дня. А потом следить, как заполняется впадина оркестра, как там становится все теснее, толкотнее; слушать, как музыканты настраивают инструменты, наигрывают вразнобой, репетируют напоследок каждый что-то свое, а в звучной дисгармонии выделяются медные голоса труб, флейта, английский рожок…
Зал погружается в темноту, и лампочки в оркестре светят ярче. Через светящийся оркестр пробирается дирижер, музыканты приветствуют его постукиванием смычков по пюпитрам. Он торопливо кивает и, перед тем как подняться на возвышение, здоровается с первой скрипкой.
Едва дирижер появляется за пультом, раздаются аплодисменты. Он поворачивается к залу и озабоченно раскланивается. Этьену из шестого ряда виден его безукоризненный пробор; волосы приглажены и блестят.
Но вот дирижер подымает свою державную, магическую палочку, придерживая ее пальцами левой руки за кончик, словно рукой не удержать…
Только что он в первый раз взмахнул палочкой, а Этьен уже всецело в его власти. В памяти оживают полузабытые строчки: «Уже померкла ясность взора, и скрипка под смычок легла, и злая воля дирижера по арфам ветер пронесла…» Чьи стихи? И почему – злая воля? Скорее – добрая воля. Все-таки: чьи строчки? Спросить в антракте у Ингрид? Бессмысленно. Она подолгу декламирует Гейне и Рильке, но в русской поэзии – ни бум-бум…
Этьен заметил вокруг себя несколько лиц, примелькавшихся с начала сезона. Боязливо скосил глаза влево и увидел перекормленную белесую девицу; она, как обычно, сидит через два кресла от него в пятом ряду. Стал ждать, когда девица начнет шуршать программкой или примется за свои конфеты, упакованные в хрустящие бумажки, а сверх того еще и в фольгу, – черт бы побрал эту завертку, эту конфету и эту девицу фламандского покроя! Справа сидит старушенция с глазами на мокром месте; в чувствительных местах она начинает хлюпать носом. А с симпатичным старичком, по-видимому из бывших певцов, Этьен даже раскланивается. Старичок слушает самозабвенно и страдает от одиночества. После верхней ноты, виртуозно взятой певцом, старичок безмолвно повертывается к Этьену, и тот понимающе кивает. Этьен сидит насупившись, сложив руки на груди, и, когда ему невтерпеж поделиться своими восторгами, тоже находит безмолвное понимание у этого симпатичного старичка.
Этьен очень любит «Бал-маскарад» Верди, но недоволен певцом, который поет партию графа Ричарда Варвика.
В первом антракте Этьен признался Ингрид, что уже примирился с тенором, нет худа без добра, он внимательнее, чем обычно, вслушивается в оркестр.
Чем пленяет дирижер? Прежде всего тем, что сам восхищен музыкой. Плавные движения рук, мелодия струится с кончиков длинных пальцев. При пьяниссимо он гасит звук ладонью – «Тише, тише, умоляю вас, тише!»– и прикладывает пальцы к губам, словно говорит кому-то в оркестре: «Об этом ни гугу». При объяснениях графа и Амелии медные инструменты безмолвствуют, а когда звучит воинственная тема заговора – нечего делать арфам и скрипкам. В эти мгновенья дирижер протыкает, разрезает воздух своей палочкой, он изо всех сил сжимает воздух в кулак, будто воздух такой упругий, что с трудом поддается сжатию. Движения его рук становятся неестественно угловатыми – как бы не домахался до вывиха в локтях. Копна растрепанных волос – от прически не осталось следа. Он торопливо листает страницы, не заглядывая в партитуру, оркестр мчится все быстрее и быстрее, увлекая за собой слушателей и самого маэстро.
Обычно в первом антракте Ингрид брала свою папку с нотами и отправлялась в курительную, а Этьен сидел в опустевшем, притихшем партере и делал записи в блокноте.
Однако сегодня сосед Ингрид был неузнаваем, будто его подменили.
Сегодня, вопреки обычаю, он в курительную Ингрид не отпустил, а повел в буфет, угостил кофе с тортом, купил коробку ее любимого шоколада «Линдт» с горчинкой и вообще был необычно любезен и внимателен.
– У меня медвежий аппетит к горькому шоколаду…
– Русские говорят – не медвежий, а волчий аппетит, – поправил по-немецки Этьен.
– Но аппетит, несмотря на ошибку, у меня не пропал! – упрямо сказала Ингрид.
Она поглядывала на своего новоявленного кавалера и только удивленно подымала брови, а он делал вид, что не замечает ее тревожного недоумения.
Большую часть первого антракта он прилежно фланировал с рослой фрейлейн по фойе. Дождь прекратился, видимо, собирался с новыми силами, и зрители заполнили балкон над театральным подъездом.
Сегодня для горожан погода лишь неприятная, скверная, а для Этьена она оказалась еще и нелетной. Про густую облачность летчики говорят «молоко». Но сегодня он хлебал «сгущенное молоко». Краснея, вылез он после неудачной посадки из кабины учебного самолета «авро», который здесь называют «летающей стрекозой». Пришлось выслушать длинное нравоучение инструктора Лионелло, который при этом раздраженно похлопывал себя по кожаным брюкам перчатками с раструбами.
«С воздушного корабля – на «Бал-маскарад», – усмехнулся про себя Этьен. Но ему так хотелось побывать сегодня в опере! На днях он уезжает в Германию и может там задержаться недели на две. Когда-то он вновь выберется в «Ла Скала»?
Этьен и фрейлейн Ингрид постояли на балконе, подышали влажным воздухом, покурили.
Света фонарей не хватает на всю площадь, но Этьен отчетливо представляет себе каждый из домов, обступивших ее. Лишь в этой стороне площади звучит музыка, а с трех других сторон – в здании Итальянского коммерческого банка, в бухгалтерии муниципалитета и в каком-то обществе взаимного кредита – дни напролет считают, вертят ручки арифмометров и выводят дебет-кредит…
– Даже на вас, герр Кертнер, музыка действует благотворительно, – донесся будто издалека голос Ингрид; она упрямо практиковалась в русской речи, когда рядом никого не было.
– Благотворно, – поправил ее Этьен вполголоса и продолжал по-немецки: – Гм, всего одна коробка шоколада – и вы уже делаете мне комплименты.
– Не говорите гадостей. Только плохие люди равнодушны к музыке.
– А как тогда быть с Сальери?
– «Моцарт и Сальери»? – Ингрид осмотрелась и полушепотом спросила по-русски: – Разве это не есть легенда? Я думала, одна из сказок вашего Пушкина. Как там сказано? Идет направо – заводит песенку, идет налево – говорит сказку…
Никто сейчас не мог их подслушать, и все-таки Этьен считал упражнения Ингрид неуместными. Сам он сказал по-немецки:
– А может, «Моцарт и Сальери» не легенда, а быль? Может, Сальери отравил Моцарта? Из черной зависти…
Ингрид продолжала разглагольствовать. Она убеждена: многие сегодня уйдут из театра облагороженными, музыка сделает их более умными, чуткими, счастливыми, чем они были еще вчера.
– Счастливее – могу согласиться. А вот умнее… Боюсь, мы с вами этого правила не подтверждаем.
– Бойтесь, пожалуйста, только за себя, герр Кертнер. Что касается меня, то я… – И добавила по-русски: – Сегодня поумничала…
– Поумнела, – шепнул ей в ухо Этьен, не наклоняясь: оба одного роста…
– Простите, поумнела. Мне жаль тех, кто не есть любитель музыки. Кому косолапый Михель Топтыгин – как это говорят русские? – сел на ухо.
– Наступил на ухо, – совсем тихо уточнил Этьен.
– Простите, наступил. – Ингрид потерла себе ухо так, как это делают, боясь его обморозить.
Второй акт принес триумф знаменитому баритону, исполнявшему партию Ренато. Да, Титто Гобби умеет долго держать дыхание на верхней ноте, вызывая сердцебиение всех шести ярусов. Каждая его ария заканчивалась неминуемой овацией. Ладонью, поднятой над затылком, дирижер отгораживался от овации, готовой вот-вот сорваться, защищал заключительные аккорды оркестра от криков «браво, брависсимо».
А конфетная бумажка отвратительно шуршит. Ну сколько можно с ней возиться? Да разверни, наконец, свою конфету, чертова кикимора!
Во втором антракте певцы вновь выходили на авансцену, и красавец Ренато с заученной грацией раскланивался, принимал цветы, делился ими с Амелией и графом, показывал великодушным жестом на маэстро и на весь оркестр.
Ингрид ушла в курительную, а Этьен остался в опустевшем партере. Он держал в руке блокнот, сосредоточенно писал, и антракт показался ему удивительно коротким.
В третьем, последнем антракте к Этьену вернулась общительность и галантность. Они снова фланировали по фойе, добровольно подчинив себя круговороту фраков, черных костюмов, вечерних платьев.
Кертнер раскланялся с каким-то важным толстяком.
– Кто это? – спросила Ингрид.
– В кармане у этого толстяка все мое состояние… Вице-директор миланского «Банко Санто Спирито».
– С внучкой?
– С женой. Она любит есть конфеты под музыку.
Кертнер поклонился еще одному важному синьору с бакенбардами.
– Удивительно похож на императора Франца-Иосифа, – сказала Ингрид.
– Это ему даже положено по должности. Наш с вами новый австрийский консул.
Старый меломан, сосед по креслу, подошел к Кертнеру с партитурой в руке, раскрыл ноты на загнутой странице и сказал тоном заговорщика:
– Теперь все дело за графом.
– Вы имеете в виду предсмертную арию Ричарда Варвика?
– Конечно! Если он чисто не возьмет верхнее «до», я умру вместе с ним.
С главным фойе соседствует театральный музей. В первом антракте в музее всегда многолюдно; во втором – пустовато, а в третьем – и вовсе пустынно. Иностранные туристы, провинциалы уже в первом антракте поглазели на афиши, фотографии, эскизы костюмов и декораций, искусно подсвеченные макеты постановок. Ингрид и Этьен, по обыкновению, заглянули туда в последнем антракте.
И сегодня Ингрид крайне заинтересованно разглядывала экспонаты музея, поставив папку с нотами на застекленный столик. Этьен вытащил бумаги из внутреннего кармана пиджака, вырвал листок из блокнота и положил все в папку с черным лакированным переплетом. Одновременно он переложил к себе в карман письмо из папки Ингрид.
Звонок зовет в зал, последний акт, начинается бал-маскарад. Заговорщикам удалось наконец узнать, под какой маской скрывается граф. Вскоре потерявшего бдительность графа пырнули кинжалом, а он, перед тем как окончательно проститься с жизнью, спел длинную арию. Этьен шепнул Ингрид на ухо:
– Умер при попытке взять верхнее «до»…
Граф Ричард Варвик еще не испустил дух, а белесая сластена зашуршала конфетой.
Трагический финал не испортил Этьену настроения, и он шел к выходу, посмеиваясь:
– Тоже мне заговорщики! Не могли выяснить, под какой маской скрывается граф. Да кто хуже всех поет, тот и граф…
Капельдинеры, похожие на министров, шеренгой стояли в полукруглом коридоре, держа пальто, шляпы, зонтики сиятельных посетителей, которым не пристало ждать и толкаться в очереди.
Этьен и фрейлейн Ингрид подошли к трамвайной остановке. Ждать пришлось долго. Уже проследовали все номера, иные дважды, а трамвая Ингрид все не было. По-видимому, тот же запропастившийся номер поджидал мужчина с непокрытой головой, в серых брюках, он стоял рядом на остановке.
Наконец-то долгожданный трамвай отошел, переполненный театралами.
– Счастливой ночи! – крикнул Этьен вдогонку; то были первые слова, сказанные им сегодня вечером по-итальянски.
Ингрид помахала зонтиком, стоя на задней площадке вагона.
«Русские желают «спокойной ночи», немцы – «хорошей ночи», итальянцы – «доброй ночи», а иногда «счастливой ночи». – Этьен все еще глядел вслед трамваю, исчезнувшему за поворотом. – В напутствии на сон грядущий тоже сказывается характер народа…»
Этьен собрался идти своей дорогой, повернулся и заметил на другом конце каменного островка мужчину без шляпы, в светло-серых брюках. Почему-то он не уехал трамваем, который так долго высматривал.
А что касается Ингрид, то Этьен весьма кстати и ко времени пожелал ей сегодня именно счастливой ночи. Разве можно что-нибудь лучшее пожелать радистке перед тем, как она потаенно выходит в зашифрованный эфир?
У знатных театралов считается признаком хорошего тона прийти в самую последнюю минуту. Все взоры обращаются на тех, кто появился в пустовавшей ложе бенуара или величественно, неторопливо следует по проходу между кресел.
Шествуют такие театралы с провожатым – маститым седовласым капельдинером, в черном камзоле с крахмальным воротником. На массивной цепи висит бронзовая медаль; один конец цепи опущен за спину, другой свисает до пупа; на медали чеканный абрис театра. Капельдинеры встречают Этьена как хорошего знакомого. Вот что значит щедро платить за программы!
Ингрид приходит с неизменной пунктуальностью, не рано и не поздно. Она посматривает на часы под потолком и напряженно ждет, когда появится ее всегдашний сосед. Но как только Этьен усядется рядом, она притворится равнодушной.
В руках у Ингрид неизменная черная папка с надписью «Ноты».
Многие музыканты, студенты консерватории слушают оперу, осторожно перелистывая в полумраке партитуру, сверяясь с ней, устраивая негласный экзамен певцам, дирижеру и самим себе. А еще больше придирчивых слушателей и строгих ценителей – на галерке. Там перелистываемые ноты шуршат, как страницы в читальном зале библиотеки.
Тускнеет люстра, обессиленная реостатом, вот-вот она померкнет вовсе, и белый с золотом зал погрузится в темноту…
Этьен так хотел прийти сегодня пораньше! Есть своя прелесть в том, чтобы явиться в «Ла Скала» минут за десять – пятнадцать до начала, отдышаться в кресле от кутерьмы и суматохи делового дня. А потом следить, как заполняется впадина оркестра, как там становится все теснее, толкотнее; слушать, как музыканты настраивают инструменты, наигрывают вразнобой, репетируют напоследок каждый что-то свое, а в звучной дисгармонии выделяются медные голоса труб, флейта, английский рожок…
Зал погружается в темноту, и лампочки в оркестре светят ярче. Через светящийся оркестр пробирается дирижер, музыканты приветствуют его постукиванием смычков по пюпитрам. Он торопливо кивает и, перед тем как подняться на возвышение, здоровается с первой скрипкой.
Едва дирижер появляется за пультом, раздаются аплодисменты. Он поворачивается к залу и озабоченно раскланивается. Этьену из шестого ряда виден его безукоризненный пробор; волосы приглажены и блестят.
Но вот дирижер подымает свою державную, магическую палочку, придерживая ее пальцами левой руки за кончик, словно рукой не удержать…
Только что он в первый раз взмахнул палочкой, а Этьен уже всецело в его власти. В памяти оживают полузабытые строчки: «Уже померкла ясность взора, и скрипка под смычок легла, и злая воля дирижера по арфам ветер пронесла…» Чьи стихи? И почему – злая воля? Скорее – добрая воля. Все-таки: чьи строчки? Спросить в антракте у Ингрид? Бессмысленно. Она подолгу декламирует Гейне и Рильке, но в русской поэзии – ни бум-бум…
Этьен заметил вокруг себя несколько лиц, примелькавшихся с начала сезона. Боязливо скосил глаза влево и увидел перекормленную белесую девицу; она, как обычно, сидит через два кресла от него в пятом ряду. Стал ждать, когда девица начнет шуршать программкой или примется за свои конфеты, упакованные в хрустящие бумажки, а сверх того еще и в фольгу, – черт бы побрал эту завертку, эту конфету и эту девицу фламандского покроя! Справа сидит старушенция с глазами на мокром месте; в чувствительных местах она начинает хлюпать носом. А с симпатичным старичком, по-видимому из бывших певцов, Этьен даже раскланивается. Старичок слушает самозабвенно и страдает от одиночества. После верхней ноты, виртуозно взятой певцом, старичок безмолвно повертывается к Этьену, и тот понимающе кивает. Этьен сидит насупившись, сложив руки на груди, и, когда ему невтерпеж поделиться своими восторгами, тоже находит безмолвное понимание у этого симпатичного старичка.
Этьен очень любит «Бал-маскарад» Верди, но недоволен певцом, который поет партию графа Ричарда Варвика.
В первом антракте Этьен признался Ингрид, что уже примирился с тенором, нет худа без добра, он внимательнее, чем обычно, вслушивается в оркестр.
Чем пленяет дирижер? Прежде всего тем, что сам восхищен музыкой. Плавные движения рук, мелодия струится с кончиков длинных пальцев. При пьяниссимо он гасит звук ладонью – «Тише, тише, умоляю вас, тише!»– и прикладывает пальцы к губам, словно говорит кому-то в оркестре: «Об этом ни гугу». При объяснениях графа и Амелии медные инструменты безмолвствуют, а когда звучит воинственная тема заговора – нечего делать арфам и скрипкам. В эти мгновенья дирижер протыкает, разрезает воздух своей палочкой, он изо всех сил сжимает воздух в кулак, будто воздух такой упругий, что с трудом поддается сжатию. Движения его рук становятся неестественно угловатыми – как бы не домахался до вывиха в локтях. Копна растрепанных волос – от прически не осталось следа. Он торопливо листает страницы, не заглядывая в партитуру, оркестр мчится все быстрее и быстрее, увлекая за собой слушателей и самого маэстро.
Обычно в первом антракте Ингрид брала свою папку с нотами и отправлялась в курительную, а Этьен сидел в опустевшем, притихшем партере и делал записи в блокноте.
Однако сегодня сосед Ингрид был неузнаваем, будто его подменили.
Сегодня, вопреки обычаю, он в курительную Ингрид не отпустил, а повел в буфет, угостил кофе с тортом, купил коробку ее любимого шоколада «Линдт» с горчинкой и вообще был необычно любезен и внимателен.
– У меня медвежий аппетит к горькому шоколаду…
– Русские говорят – не медвежий, а волчий аппетит, – поправил по-немецки Этьен.
– Но аппетит, несмотря на ошибку, у меня не пропал! – упрямо сказала Ингрид.
Она поглядывала на своего новоявленного кавалера и только удивленно подымала брови, а он делал вид, что не замечает ее тревожного недоумения.
Большую часть первого антракта он прилежно фланировал с рослой фрейлейн по фойе. Дождь прекратился, видимо, собирался с новыми силами, и зрители заполнили балкон над театральным подъездом.
Сегодня для горожан погода лишь неприятная, скверная, а для Этьена она оказалась еще и нелетной. Про густую облачность летчики говорят «молоко». Но сегодня он хлебал «сгущенное молоко». Краснея, вылез он после неудачной посадки из кабины учебного самолета «авро», который здесь называют «летающей стрекозой». Пришлось выслушать длинное нравоучение инструктора Лионелло, который при этом раздраженно похлопывал себя по кожаным брюкам перчатками с раструбами.
«С воздушного корабля – на «Бал-маскарад», – усмехнулся про себя Этьен. Но ему так хотелось побывать сегодня в опере! На днях он уезжает в Германию и может там задержаться недели на две. Когда-то он вновь выберется в «Ла Скала»?
Этьен и фрейлейн Ингрид постояли на балконе, подышали влажным воздухом, покурили.
Света фонарей не хватает на всю площадь, но Этьен отчетливо представляет себе каждый из домов, обступивших ее. Лишь в этой стороне площади звучит музыка, а с трех других сторон – в здании Итальянского коммерческого банка, в бухгалтерии муниципалитета и в каком-то обществе взаимного кредита – дни напролет считают, вертят ручки арифмометров и выводят дебет-кредит…
– Даже на вас, герр Кертнер, музыка действует благотворительно, – донесся будто издалека голос Ингрид; она упрямо практиковалась в русской речи, когда рядом никого не было.
– Благотворно, – поправил ее Этьен вполголоса и продолжал по-немецки: – Гм, всего одна коробка шоколада – и вы уже делаете мне комплименты.
– Не говорите гадостей. Только плохие люди равнодушны к музыке.
– А как тогда быть с Сальери?
– «Моцарт и Сальери»? – Ингрид осмотрелась и полушепотом спросила по-русски: – Разве это не есть легенда? Я думала, одна из сказок вашего Пушкина. Как там сказано? Идет направо – заводит песенку, идет налево – говорит сказку…
Никто сейчас не мог их подслушать, и все-таки Этьен считал упражнения Ингрид неуместными. Сам он сказал по-немецки:
– А может, «Моцарт и Сальери» не легенда, а быль? Может, Сальери отравил Моцарта? Из черной зависти…
Ингрид продолжала разглагольствовать. Она убеждена: многие сегодня уйдут из театра облагороженными, музыка сделает их более умными, чуткими, счастливыми, чем они были еще вчера.
– Счастливее – могу согласиться. А вот умнее… Боюсь, мы с вами этого правила не подтверждаем.
– Бойтесь, пожалуйста, только за себя, герр Кертнер. Что касается меня, то я… – И добавила по-русски: – Сегодня поумничала…
– Поумнела, – шепнул ей в ухо Этьен, не наклоняясь: оба одного роста…
– Простите, поумнела. Мне жаль тех, кто не есть любитель музыки. Кому косолапый Михель Топтыгин – как это говорят русские? – сел на ухо.
– Наступил на ухо, – совсем тихо уточнил Этьен.
– Простите, наступил. – Ингрид потерла себе ухо так, как это делают, боясь его обморозить.
Второй акт принес триумф знаменитому баритону, исполнявшему партию Ренато. Да, Титто Гобби умеет долго держать дыхание на верхней ноте, вызывая сердцебиение всех шести ярусов. Каждая его ария заканчивалась неминуемой овацией. Ладонью, поднятой над затылком, дирижер отгораживался от овации, готовой вот-вот сорваться, защищал заключительные аккорды оркестра от криков «браво, брависсимо».
А конфетная бумажка отвратительно шуршит. Ну сколько можно с ней возиться? Да разверни, наконец, свою конфету, чертова кикимора!
Во втором антракте певцы вновь выходили на авансцену, и красавец Ренато с заученной грацией раскланивался, принимал цветы, делился ими с Амелией и графом, показывал великодушным жестом на маэстро и на весь оркестр.
Ингрид ушла в курительную, а Этьен остался в опустевшем партере. Он держал в руке блокнот, сосредоточенно писал, и антракт показался ему удивительно коротким.
В третьем, последнем антракте к Этьену вернулась общительность и галантность. Они снова фланировали по фойе, добровольно подчинив себя круговороту фраков, черных костюмов, вечерних платьев.
Кертнер раскланялся с каким-то важным толстяком.
– Кто это? – спросила Ингрид.
– В кармане у этого толстяка все мое состояние… Вице-директор миланского «Банко Санто Спирито».
– С внучкой?
– С женой. Она любит есть конфеты под музыку.
Кертнер поклонился еще одному важному синьору с бакенбардами.
– Удивительно похож на императора Франца-Иосифа, – сказала Ингрид.
– Это ему даже положено по должности. Наш с вами новый австрийский консул.
Старый меломан, сосед по креслу, подошел к Кертнеру с партитурой в руке, раскрыл ноты на загнутой странице и сказал тоном заговорщика:
– Теперь все дело за графом.
– Вы имеете в виду предсмертную арию Ричарда Варвика?
– Конечно! Если он чисто не возьмет верхнее «до», я умру вместе с ним.
С главным фойе соседствует театральный музей. В первом антракте в музее всегда многолюдно; во втором – пустовато, а в третьем – и вовсе пустынно. Иностранные туристы, провинциалы уже в первом антракте поглазели на афиши, фотографии, эскизы костюмов и декораций, искусно подсвеченные макеты постановок. Ингрид и Этьен, по обыкновению, заглянули туда в последнем антракте.
И сегодня Ингрид крайне заинтересованно разглядывала экспонаты музея, поставив папку с нотами на застекленный столик. Этьен вытащил бумаги из внутреннего кармана пиджака, вырвал листок из блокнота и положил все в папку с черным лакированным переплетом. Одновременно он переложил к себе в карман письмо из папки Ингрид.
Звонок зовет в зал, последний акт, начинается бал-маскарад. Заговорщикам удалось наконец узнать, под какой маской скрывается граф. Вскоре потерявшего бдительность графа пырнули кинжалом, а он, перед тем как окончательно проститься с жизнью, спел длинную арию. Этьен шепнул Ингрид на ухо:
– Умер при попытке взять верхнее «до»…
Граф Ричард Варвик еще не испустил дух, а белесая сластена зашуршала конфетой.
Трагический финал не испортил Этьену настроения, и он шел к выходу, посмеиваясь:
– Тоже мне заговорщики! Не могли выяснить, под какой маской скрывается граф. Да кто хуже всех поет, тот и граф…
Капельдинеры, похожие на министров, шеренгой стояли в полукруглом коридоре, держа пальто, шляпы, зонтики сиятельных посетителей, которым не пристало ждать и толкаться в очереди.
Этьен и фрейлейн Ингрид подошли к трамвайной остановке. Ждать пришлось долго. Уже проследовали все номера, иные дважды, а трамвая Ингрид все не было. По-видимому, тот же запропастившийся номер поджидал мужчина с непокрытой головой, в серых брюках, он стоял рядом на остановке.
Наконец-то долгожданный трамвай отошел, переполненный театралами.
– Счастливой ночи! – крикнул Этьен вдогонку; то были первые слова, сказанные им сегодня вечером по-итальянски.
Ингрид помахала зонтиком, стоя на задней площадке вагона.
«Русские желают «спокойной ночи», немцы – «хорошей ночи», итальянцы – «доброй ночи», а иногда «счастливой ночи». – Этьен все еще глядел вслед трамваю, исчезнувшему за поворотом. – В напутствии на сон грядущий тоже сказывается характер народа…»
Этьен собрался идти своей дорогой, повернулся и заметил на другом конце каменного островка мужчину без шляпы, в светло-серых брюках. Почему-то он не уехал трамваем, который так долго высматривал.
А что касается Ингрид, то Этьен весьма кстати и ко времени пожелал ей сегодня именно счастливой ночи. Разве можно что-нибудь лучшее пожелать радистке перед тем, как она потаенно выходит в зашифрованный эфир?
3
Ингрид ехала из «Ла Скала» на отдаленную виа Новаро и напряженно гадала: чем вызвана перемена в поведении Кертнера, почему он сегодня играл роль любезного кавалера?
Она не могла знать о разговоре Джаннины с кассиршей театра, который состоялся в среду. В тот день секретарша «Эврики» Джаннина ездила за билетами на «Бал-маскарад», заказанными для Кертнера.
– Простите за любопытство, – спросила кассирша, – кто эта немка, с которой ваш патрон всегда ходит в театр?
– Она тоже из Австрии.
– Студентка консерватории?
– Кажется.
Наконец кассирша нашла конверт с надписью: «Синьору Конраду Кертнеру».
– Как всегда, в шестом ряду. Два кресла, пятое и шестое… Ваш патрон не женат?
– Нет.
– Такой интересный, почти молодой мужчина – и старый холостяк?
– Да.
– Тогда все ясно. Это его невеста?
– Право, не знаю.
– А красивая эта австриячка! Правда, могла бы быть чуть пониже…
– Я никогда ее не видела, – сказала секретарша отчужденным тоном и, взяв билеты, поклонилась кассирше.
Джаннина вышла на улицу и остановилась у афишной тумбы. Двое парней обратили внимание на Джаннину и попытались с ней заговорить, но она не удостоила их ответом.
Джаннина – стройная, с хорошо очерченной грудью, на легких и длинных ногах. Матовый цвет лица, волнистый лоск волос, большие темно-серые глаза, верхнюю губу чуть-чуть оттеняет пушок.
Она ускорила шаг. За углом, к неудовольствию парней, ее поджидал Тоскано. Он сидел в маленьком открытом «фиате». Тоскано был в вечернем костюме, он то и дело зачесывал назад и приглаживал блестящие волосы, которые росли низко, закрывая лоб.
Едва Джаннина села в машину, Тоскано обнял ее, она отвела руку жениха.
– А теперь ты свободна?
– Тебе придется подождать, у меня еще дела в конторе.
Вручая билеты своему шефу, Джаннина выглядела весьма озабоченной. Она хмурилась, морщила чистый лоб и не сразу решилась пересказать свой разговор с кассиршей. Кертнер поблагодарил секретаршу и притворился беззаботным:
– Обычное женское любопытство!
Но он понимал – неспроста в кассе выспрашивают, с кем он ходит в театр.
Пожалуй, Джаннина кстати сказала кассирше, что Ингрид австриячка. И самое естественное – сыграть роль кавалера, чуть ли не жениха Ингрид, а в дальнейшем вести себя сообразно такому званию.
Этьена не встревожила бы так информация секретарши, если бы за два дня до того, в понедельник, он не получил от нее другого тревожного сигнала.
Она отправляла деловую телеграмму. Кертнер просил предупредить на телеграфе – телеграмма должна уйти немедленно. А если линия перегружена, пусть возьмут тройной тариф и отправят как срочную.
Джаннина сдала телеграмму, а вспомнила о просьбе шефа, когда уже вышла на улицу. Бегом вернулась и увидела, что телеграфист, нещадно дымя сигаретой, списывает текст сданной ею телеграммы в какую-то книжечку.
Она бесшумно удалилась, спустя несколько минут подошла к окошку заново, передала просьбу своего шефа. Телеграфист заверил, что телеграмма уйдет без задержки.
– Как выглядит телеграфист?
– Синьор с нездоровым цветом лица. Мешки под глазами. Прокуренные, с проседью усы. Желтые от табака пальцы.
Этьена не на шутку встревожила новость, принесенная Джанниной.
«Надо сменить почтовое отделение, – поспешно решил он. – Излишне любопытный субъект сдает телеграммы в тайную полицию. Пускай немного отдохнет. Телеграммы-то я отправляю каждый день…»
Нет, разумнее сделать вид, что он ни о чем не осведомлен, зато характер корреспонденции изменить. Наряду с деловыми телеграммами полезно посылать лирические, которые аттестовали бы подателя как болтливого влюбленного. Сбить с толку шпиона-телеграфиста и дезинформировать тех, кто заставляет этого синьора с нездоровым цветом лица усердно заниматься грязным чистописанием.
Джаннина и не подозревает, какую услугу оказала. Застукала стукача! Подсказала, как надо вести себя с Ингрид. Сегодня в «Ла Скала» нужно демонстративно и публично оказывать ей больше знаков внимания.
У Джаннины хватает такта не задавать своему шефу праздных вопросов, когда он бывает сильно озабочен или встревожен. Она умеет отстукивать на пишущей машинке скучнейшие деловые коммерческие письма, но при этом мурлычет фривольные песенки. На стене позади ее столика висит маленькое распятие, а по соседству на той же стене она повесила легкомысленную, но весьма красочную и зазывную рекламную картинку: «При наличии косметики Коти ни одна женщина не имеет права быть непривлекательной».
А к чему косметика Коти красивой синьорине с вишневыми губами, с нежным румянцем на матово-смуглых щеках?
В секретарше многое от беззаботной мамзели, и в то же время с ней можно говорить о самых серьезных вещах. Она не жеманничает, не кривляется, а наивность ее вполне искренняя. «А это очень больно, когда болят зубы?» Сама она смеется так, что видны все тридцать два зуба. «А что вы чувствуете, когда у вас болит голова?»
Святая непосредственность, порожденная молодостью и избытком здоровья!
Она получила обычное в те годы для всей итальянской молодежи воспитание в фашистском духе и тоже с энтузиазмом декламировала стихотворные упражнения Муссолини. Но, уверяла Джаннина, по мере того как она становилась старше и училась думать самостоятельно, она проникалась критическим отношением к тому, что видела вокруг себя и о чем читала в крикливых, хвастливых газетах. А может быть, с годами сильнее сказывалась ее душевная преданность отцу, который сделался жертвой черных рубашек?..
Изредка ей звонил из Турина жених, они почему-то всегда ссорились по телефону. Этьен удивился, нечаянно подслушав разговор: она спорила с женихом по поводу каких-то газетных сообщений, называя их лживыми, да так горячо, резко.
Жених знает об этих настроениях и взглядах Джаннины и вынужден с ними мириться. Но вот понимает ли, что он и Джаннина – совершенно разные люди? Достаточно ли он умен, чтобы разглядеть в своей красотке наблюдательность и оценить ее ум?..
Она не могла знать о разговоре Джаннины с кассиршей театра, который состоялся в среду. В тот день секретарша «Эврики» Джаннина ездила за билетами на «Бал-маскарад», заказанными для Кертнера.
– Простите за любопытство, – спросила кассирша, – кто эта немка, с которой ваш патрон всегда ходит в театр?
– Она тоже из Австрии.
– Студентка консерватории?
– Кажется.
Наконец кассирша нашла конверт с надписью: «Синьору Конраду Кертнеру».
– Как всегда, в шестом ряду. Два кресла, пятое и шестое… Ваш патрон не женат?
– Нет.
– Такой интересный, почти молодой мужчина – и старый холостяк?
– Да.
– Тогда все ясно. Это его невеста?
– Право, не знаю.
– А красивая эта австриячка! Правда, могла бы быть чуть пониже…
– Я никогда ее не видела, – сказала секретарша отчужденным тоном и, взяв билеты, поклонилась кассирше.
Джаннина вышла на улицу и остановилась у афишной тумбы. Двое парней обратили внимание на Джаннину и попытались с ней заговорить, но она не удостоила их ответом.
Джаннина – стройная, с хорошо очерченной грудью, на легких и длинных ногах. Матовый цвет лица, волнистый лоск волос, большие темно-серые глаза, верхнюю губу чуть-чуть оттеняет пушок.
Она ускорила шаг. За углом, к неудовольствию парней, ее поджидал Тоскано. Он сидел в маленьком открытом «фиате». Тоскано был в вечернем костюме, он то и дело зачесывал назад и приглаживал блестящие волосы, которые росли низко, закрывая лоб.
Едва Джаннина села в машину, Тоскано обнял ее, она отвела руку жениха.
– А теперь ты свободна?
– Тебе придется подождать, у меня еще дела в конторе.
Вручая билеты своему шефу, Джаннина выглядела весьма озабоченной. Она хмурилась, морщила чистый лоб и не сразу решилась пересказать свой разговор с кассиршей. Кертнер поблагодарил секретаршу и притворился беззаботным:
– Обычное женское любопытство!
Но он понимал – неспроста в кассе выспрашивают, с кем он ходит в театр.
Пожалуй, Джаннина кстати сказала кассирше, что Ингрид австриячка. И самое естественное – сыграть роль кавалера, чуть ли не жениха Ингрид, а в дальнейшем вести себя сообразно такому званию.
Этьена не встревожила бы так информация секретарши, если бы за два дня до того, в понедельник, он не получил от нее другого тревожного сигнала.
Она отправляла деловую телеграмму. Кертнер просил предупредить на телеграфе – телеграмма должна уйти немедленно. А если линия перегружена, пусть возьмут тройной тариф и отправят как срочную.
Джаннина сдала телеграмму, а вспомнила о просьбе шефа, когда уже вышла на улицу. Бегом вернулась и увидела, что телеграфист, нещадно дымя сигаретой, списывает текст сданной ею телеграммы в какую-то книжечку.
Она бесшумно удалилась, спустя несколько минут подошла к окошку заново, передала просьбу своего шефа. Телеграфист заверил, что телеграмма уйдет без задержки.
– Как выглядит телеграфист?
– Синьор с нездоровым цветом лица. Мешки под глазами. Прокуренные, с проседью усы. Желтые от табака пальцы.
Этьена не на шутку встревожила новость, принесенная Джанниной.
«Надо сменить почтовое отделение, – поспешно решил он. – Излишне любопытный субъект сдает телеграммы в тайную полицию. Пускай немного отдохнет. Телеграммы-то я отправляю каждый день…»
Нет, разумнее сделать вид, что он ни о чем не осведомлен, зато характер корреспонденции изменить. Наряду с деловыми телеграммами полезно посылать лирические, которые аттестовали бы подателя как болтливого влюбленного. Сбить с толку шпиона-телеграфиста и дезинформировать тех, кто заставляет этого синьора с нездоровым цветом лица усердно заниматься грязным чистописанием.
Джаннина и не подозревает, какую услугу оказала. Застукала стукача! Подсказала, как надо вести себя с Ингрид. Сегодня в «Ла Скала» нужно демонстративно и публично оказывать ей больше знаков внимания.
У Джаннины хватает такта не задавать своему шефу праздных вопросов, когда он бывает сильно озабочен или встревожен. Она умеет отстукивать на пишущей машинке скучнейшие деловые коммерческие письма, но при этом мурлычет фривольные песенки. На стене позади ее столика висит маленькое распятие, а по соседству на той же стене она повесила легкомысленную, но весьма красочную и зазывную рекламную картинку: «При наличии косметики Коти ни одна женщина не имеет права быть непривлекательной».
А к чему косметика Коти красивой синьорине с вишневыми губами, с нежным румянцем на матово-смуглых щеках?
В секретарше многое от беззаботной мамзели, и в то же время с ней можно говорить о самых серьезных вещах. Она не жеманничает, не кривляется, а наивность ее вполне искренняя. «А это очень больно, когда болят зубы?» Сама она смеется так, что видны все тридцать два зуба. «А что вы чувствуете, когда у вас болит голова?»
Святая непосредственность, порожденная молодостью и избытком здоровья!
Она получила обычное в те годы для всей итальянской молодежи воспитание в фашистском духе и тоже с энтузиазмом декламировала стихотворные упражнения Муссолини. Но, уверяла Джаннина, по мере того как она становилась старше и училась думать самостоятельно, она проникалась критическим отношением к тому, что видела вокруг себя и о чем читала в крикливых, хвастливых газетах. А может быть, с годами сильнее сказывалась ее душевная преданность отцу, который сделался жертвой черных рубашек?..
Изредка ей звонил из Турина жених, они почему-то всегда ссорились по телефону. Этьен удивился, нечаянно подслушав разговор: она спорила с женихом по поводу каких-то газетных сообщений, называя их лживыми, да так горячо, резко.
Жених знает об этих настроениях и взглядах Джаннины и вынужден с ними мириться. Но вот понимает ли, что он и Джаннина – совершенно разные люди? Достаточно ли он умен, чтобы разглядеть в своей красотке наблюдательность и оценить ее ум?..