Кто-то подошел к сараю и старательно прострочил его из автомата, не заглядывая внутрь. В сарае было тихо – то ли козу не задело, то ли, наоборот, убило наповал.
   Этьена увели со двора, а перед тем грубо обыскали. Счастье, что он расстался со своими документами.
   Он неплохо играл роль немца, не понимающего по-итальянски. Фашисты не скрытничая говорили о задержанном и на ходу решали – куда именно вести «тедеско», то есть немца.
   – С гестапо нам лучше не ссориться, – сказал тот, кто шагал у Этьена за спиной, играя затвором карабина; может, у конвоира заело затвор, а может, он гремел для устрашения.
   Шагая под конвоем, Этьен снова и снова обдумывал каждый свой шаг. Можно ли было избежать нового ареста?
   Нет, просто-напросто обстоятельства повернулись против него…
   Разлука с Марьяни. Смерть Лючетти. Несчастливый маршрут парусника в Гаэту. Трусливый и жадный шкипер, которому пришлось отдать чуть ли не все лиры. Приступ слабости, вызванный непосильной греблей и голодным бродяжничеством. Эх, если бы он был в силах уйти в горы с тем крестьянином-здоровяком!
   Но где ему взбираться по крутогорью, когда забор среднего роста теперь для него – горный хребет, более неприступный, чем горы Чочарии. В былые годы он лихо перемахнул бы через каменный забор, задушил бы собаку, вырвался б из облавы, а сейчас…
   Задержанного привели на улицу Катена, но тут выяснилось, что гестапо переехало отсюда в монастырь ирландских сестер. Тащись теперь по жаре на другой край города, в этот чертов монастырь… Проще всего прикончить «тедеско» на месте. Но вдруг это какая-то нацистская птица? Неприятностей не оберешься.
   – Если в гестапо не удостоверят твою личность, – сказал тот, который играл затвором карабина, – я не дам за твою голову и пуговицы от брюк.
   Наконец добрались до монастыря. Чин гестапо небрежно допросил Этьена. Тот настаивал, что он австриец, хотя может подтвердить это только своим венским произношением. Документы у него отобрали фашистские гвардейцы еще утром, при первой облаве. Задержан по недоразумению, просит его освободить и помочь добраться на родину.
   – Все заботы о вашем отъезде в Австрию мы возьмем на себя, – ухмыльнулся гестаповец, заканчивая блицдопрос.
   Кертнер притворился, что его устраивает такое решение вопроса, при условии, если ему вернут свободу.
   Но гестаповец отрицательно покачал головой, вызвал часового и коротко распорядился:
   – В крепость!

93

   Только тот, кто после длительного заточения оказался на свободе, а затем вновь ее лишился, может понять меру страдания Этьена. Но ожесточенная воля и долг твердили ему: «Ты можешь, ты должен выдержать и это…»
   Несколько дней, которые он прожил свободным человеком, уже представлялись сном. Свобода дважды промелькнула, как призрак: в первый раз – в таком близком, но несостоявшемся будущем, а теперь – в мимолетном прошлом. Этьен не успел надышаться ее живительным воздухом.
   В камере горячо обсуждали военные и политические новости, которые заодно с волнами бились прибоем о каменное подножие крепости.
   И сюда долетали запоздалые отзвуки грандиозной Орловско-Курской битвы. Как ни лгали официальные телеграммы, как виртуозно ни изворачивались военные обозреватели, было очевидно, что немцы потерпели на Восточном фронте жестокое поражение.
   Интересно бы знать, где сейчас проходит линия фронта и по какую ее сторону находится Рыльск? Насколько Этьен помнит, Рыльск лежит строго на запад от Курска. После окончания первой академии и до поступления во вторую Маневич был командиром роты, затем начальником полковой школы в 55-й стрелковой дивизии и служил тогда в Рыльске.
   Что сохранила память о жизни в этом городке? После занятий всей семьей катались на лодке, ездили верхом. Иногда ходили по грибы. И во всех прогулках его, Надю, маленькую Тусеньку безотлучно сопровождала кудлатая собака Дианка дворового происхождения. Сколько километров и лет отделяют Рыльск от Гаэты? Другая эра, другая планета…
   Позже в камере бурно обсуждали похищение Муссолини из отеля «Кампо императоре» 12 сентября. Весть об этом событии быстро проникла на мыс Орландо. Говорили о Скорцени – организаторе похищения. А ведь какие-то военные чины отвечали перед итальянским народом за охрану Муссолини и при попытке к бегству или к похищению обязаны были его убить. Через несколько дней стало известно, что Муссолини вернулся в Италию на автомобиле, подаренном ему фюрером.
   «Какая все-таки несправедливость, – горько усмехнулся Этьен. – Муссолини был под стражей всего полтора месяца, и его выкрали. А мне не могли устроить побег за семь лет!»
   Соседом Этьена по нарам оказался английский летчик, сбитый в воздушном бою над островом Вентотене. Как знать, может, тот самый воздушный бой и наблюдал Этьен из камеры на Санто-Стефано? Англичанин спустился на парашюте, потом долго мотался по морю в надувной лодке. Хорошо еще, что у него в аварийном бачке были спирт, пресная вода, галеты.
   На вопрос англичанина о том, как сосед попал в плен, Этьен ответил, что был пленен намного раньше в Испании. Больше Этьен на эту тему не распространялся, а англичанин не расспрашивал. Долговязый и белобрысый отпрыск каких-то там сэров или пэров отличался хорошими манерами и в тюрьме был вежлив, как в Оксфордском университете. Тюремный день он начинал молитвой и заканчивал ею.
   У Этьена с англичанином завязались приятельские отношения, чему способствовал взгляд того на второй фронт. Этьен загодя готов был вступить в спор и обрушить на оппонента немало злых упреков, но белобрысый летчик не дал для этого повода, сам возмущался бесконечными проволочками, искренне считал, что затягивать открытие второго фронта не по-джентльменски и не по-солдатски.
   Этьен был единственным человеком в камере, с которым летчик мог поддерживать разговор, итальянского он совсем не знал. А Этьен с удовольствием говорил по-английски.
   На девятый день заключения австрийца, 23 сентября, обитатели камеры в тревоге бросились к окошкам, которые не были закрыты жестяными бельмами. Зарево освещало камеру так, будто в каждом окошке висела за решеткой яркая-преяркая люстра. Тюремщик сказал, что это горит на плаву и никак не затонет судно «Гуарнаре». А наутро волны прибили к мысу Орландо корабельные обломки, обгорелую шлюпку, неприкаянные доски, весла и обугленные спасательные круги. Снова штормило, и потому берег был отделен от зеленовато-серой воды белой линией прибоя.
   Как все арестанты мечтали увидеть своими глазами высадку десанта в Гаэте! Но сколько ни вглядывались в море Этьен и английский летчик, не видать было корабельного дымка.

94

   Службу в военной крепости несли итальянские тюремщики. Лишь перед погрузкой в вагоны Этьен оказался под конвоем эсэсовцев.
   Оберштурмфюрер шел вдоль шеренги, проверял номера заключенных и зуботычинами подравнивал строй, причем делал это беззлобно и деловито.
   Всех, кого перенумеровали, – обрили, всем вшили в куртки лоскуты полотна, на которых уже были намалеваны масляной краской номера, а немецкие конвоиры при этом шумно развлекались, гоготали, не затрачивая внимания на тех, кто толпился за колючей загородкой.
   Вагон набили до отказа, но на платформу пригнали еще группу арестантов. Всем было не усесться, и эсэсовец, размахивая автоматом, знакомил со своей системой: заключенный садился в коридоре на пол, спиной к противоположной, запертой двери, согнув и раздвинув колени, у него между ног садился другой. И таким способом в коридоре уселось человек тридцать.
   Снова Этьен едет поездом, снова переезд полон тревоги, смутного предчувствия беды. Такое ощущение всегда возникает, когда тебя неизвестно куда везут.
   Стучат, постукивают колеса на стыках рельсов, на стрелках, доносятся паровозные гудки, в окна врывается полузабытый запах железной дороги – смешанный запах паровозного дыма, каменноугольной смолы, перегретых букс, запах, который манит нас с детства.
   Эсэсовец, который при загрузке арестантского вагона так умело уподобил людей сардинкам в банке, переусердствовал.
   Тучный, краснорожий оберштурмфюрер теперь не мог протиснуться по коридору из конца в конец вагона без того, чтобы это при его габаритах не выглядело комично. Тучный накричал на эсэсовца, и группу арестантов, в том числе австрийца под номером 576, перегнали на какой-то станции в соседний вагон.
   Не думал Этьен, что пересадка в другой, такой же вонючий, удушливый, вшивый вагон, битком набитый такими же, как он, несчастливцами, принесет ему радостную встречу – везут большую группу русских военнопленных!
   Они бежали в разное время из концлагерей, добрались до Италии, Югославии, воевали в партизанских отрядах, прятались в горах, в лесах, и там их настигли каратели.
   Сколько лет Этьен не слышал русской речи и сам не разговаривал, кроме как с самим собой! Ему не так важно, о чем говорят, лишь бы говорили по-русски!
   Кто-то устало, злобно ругнулся, но и к давным-давно забытым ругательствам он прислушивался с удовольствием. Вот не думал, что может статься такое!
   До него долетали обрывки разговоров – то серьезных, обстоятельных, то сдобренных неизбывным юмором, которого не может вытравить из русской речи самая жестокая судьбина-кручина.
   – …вот тебе порог, сказала моя мачеха, вот тебе семьдесят семь дорог – выбирай и проваливай! И заблудился я в дебрях своей судьбы…
   – …полтора года старшиной в роте хлопотал. Шутки в сторону! Три раза менял славянам обмундирование, два раза валенки и рукавицы выдавал, один раз летнее обмундирование, полный комплект – от пилотки до портянок…
   – …ой, не скажи – у сапера на войне свои удобства. У нас народ поворотливый, затейный. И письмо можно написать на малой саперной лопатке. Могилку вырыть – опять инструмент под рукой. И голову от осколков, в крайнем случае, есть чем замаскировать.
   – …у меня, между прочим, тоже голова не дареная…
   – …семья у нас гнездилась большая, сильная. В девять кос выходили на луг сено косить… А в полдень бабка ставила горшок с вареной бульбой. Пар от нее духовитый. Горшок у бабки на припечке стоял, или, по-нашему, по-белорусски сказать, – в загнетке…
   А двое переговаривались рядом с Этьеном:
   – Эх, доля сиротская! Стоя выспишься, на ладони пообедаешь.
   – Как же, пообедаешь у него, у Гитлера, держи рот шире! Как у нас в полесских болотах говорят: день не едим, два не едим, долго-долго погодим и опять не едим.
   – Лыхо тому зима, у кого кожуха нэма, чоботы ледащи и исты нэма що…
   – В общем, живем – не жители, а умрем – не родители. Наше дело теперь цыц!
   – «Цыц» еще услышит фриц. А нам приказ – голов не вешать и глядеть вперед!.. Пока Гитлеру капут не сделаем.
   Милый сердцу и уху родной язык во всем богатстве говоров, диалектов, интонаций, с его характерной певучестью!
   Оказывается, русские пленные называют немцев «фрицами». Этьен знал, что в конце первой мировой войны английские солдаты кричали немцам: «Фриц, капут!» А сейчас в вагоне уже несколько раз прозвучало разноязычное, но общепонятное «Гитлер капут!».
   Лица в вагонной полутьме – как серые пятна, но Этьен хорошо запомнил при свете спички лицо сапера, который переговаривался с кем-то рядом. Все лицо в оспенных знаках. Этьен легко узнавал голос сапера Кастуся Шостака, это он только что призывал голов не вешать и смотреть вперед. Это он не разучился улыбаться, не терял надежды на лучшее, в охотку шутил – жизнерадостный смертник!
   Сапер Шостак первым заговорил с Этьеном:
   – Эй, служивый! Где ты столько кашля достал? – Он сидел на полу, укрытый шинелью.
   Этьен махнул рукой, не мог ответить, так зашелся кашлем.
   Шостак не поленился, встал, с трудом пробрался через тех, кто спал, сидя в коридоре, принес воды в консервной банке и предупредил:
   – Губы не порежь, жесть ржавая.
   – Дякую, – поблагодарил Этьен. – Теперь если не умру, так жив буду.
   – Да ты, кажись, из наших, из белорусов? – обрадовался Шостак. .
   – Чаусы, оттуда родом…
   – Можно сказать, родня! На одном солнце онучи сушили.
   От голоса Кастуся Шостака веяло родной Белоруссией. «Увага, увага! Гаворыць Мiнск. Добрай ранiцы, товарышы радыёслухачы!» – почудился Этьену в темном вагоне голос минского диктора: когда Этьен приезжал к своим в Чаусы, то каждое утро слышал этого диктора.
   Кроме жизнелюбивого сапера, Этьен уже различал по голосу в вагонном мраке техника-лейтенанта Демирчяна, бывшего помощника командира полка по противохимической обороне. Узнавал по голосу военврача Духовенского; тот очутился в плену, потому что не бросил без помощи своих раненых. Узнавал по голосу и могучего бронебойщика Зазнобина; у него газами опалило глаза, а в плен он попал обгоревший и полуслепой.
   – Ранило бы меня – дело житейское, – доносился глухой басок Зазнобина. – А то ни одна пуля, ни один осколок ко мне не приласкались. Кто поверит контузии?
   Этьен даже не представлял себе, как выглядит это самое противотанковое ружье, и, чтобы не попасть впросак, не решился спросить, когда оно появилось на вооружении. А вдруг ружье пришло в армию еще до войны?
   Какой же Этьен тогда, черт бы его взял, военнопленный?!
   Два крайних купе в этом вагоне были выделены для сыпнотифозных. Оттуда вчера вынесли два или три трупа. Но Этьен, кажется, рад был бы ехать и в зачумленном вагоне, лишь бы слышать русскую речь.
   Жадно вслушивался Этьен в разговоры, но с еще большим удовольствием то и дело (нужно – не нужно, к месту – не к месту) заговаривал с попутчиками. Иногда он становился болтлив, даже надоедлив.
   Он понимал, что утомительно многословен, но наслаждался вновь обретенной возможностью произносить вслух русские слова. Этьен произнес слово «невытерпимо» и усомнился: говорят ли так по-русски? Что-то сосед странно его переспросил, расслышал, но не понял.
   Он говорил, говорил, говорил, но при этом прислушивался к себе с недоверием – не разучился ли думать по-русски?
   Последние семь лет он не разговаривал на родном языке, а прежде наговаривался досыта, лишь когда приезжал в Россию.
   Не говорит ли он теперь по-русски с акцентом? Он этого не знал и не мог знать, но чувствовал, что не вызывает полного доверия у соотечественников.
   Вот бы показать им сейчас приговор Особого трибунала по защите фашизма и документы, которые спрятаны в щели под мраморным подоконником, у крайнего окна слева, в траттории «Фаустино», в Гаэте. А в сейфе на тихой улице в Москве хранится его партийный билет № 123915, выданный в 1918 году.
   Его явно принимали за иностранца, прилично знающего русский язык.
   – А помолчать ты, в крайнем случае, не можешь? – спросил у Этьена добродушным шепотом сапер Шостак. – Ничим-чагенечко не говорить? А то славяне на тебя коситься стали. Уж слишком бойко на разных наречиях балакаешь. Еще кто-нибудь подумает – тебя гестаповцы к нам за компанию подсадили.
   – Подсадили? – Этьен задохнулся от обиды и лишь после длинной, нелегкой паузы произнес по-белорусски: – Смола к дубу не пристанет.
   Развиднелось, темнота улетучилась даже из углов вагона, коридор стал виден из конца в конец. Шостак изучающе посмотрел на русского иностранца и сказал раздумчиво:
   – Говоришь ты, правда, не чисто. Но на провокатора, в крайнем случае, не похож.
   – И на том спасибо, – усмехнулся Этьен невесело.
   – Но все-таки есть в тебе какое-то недоразумение.
   – Как не быть… По-белорусски сказать – с семи печей хлеб ел.
   – Говоришь, в Красной Армии служил?
   – Приведен к Красной присяге в тысяча девятьсот двадцать втором году. На Красной площади. Первомайский парад. Когда в академию приняли.
   – И до каких чинов дослужился?
   – Комбриг.
   – Комбриги давно из моды вышли. Их приравняли к генералам.
   Надолго замолчали, а потом Шостак спросил Этьена так, будто не было никакой паузы в их разговоре:
   – И как ты, мил человек, так быстро от русского языка отстал? Можно даже сказать – запамятовал? Свой язык, в крайнем случае, забыть разве мыслимо? Быстро у тебя память отнялась. Мы тоже не первый месяц от родной земли отторгнутые, но все-таки…
   Этьен промолчал, но в немом смятении почувствовал, как слезы, непрошеные слезы текут по колючим щекам. Он провел рукой по лицу и был доволен, что сидел с поникшей головой.

95

   Только спустя сутки они добрались до Рима. Часовые на товарной станции, возле депо и возле пакгаузов не поглядывали боязливо на небо, как на промежуточных станциях. В Риме не бывало воздушной тревоги, не боялись налетов. В арестантском вагоне уже знали, что Рим объявлен «открытым городом», хотя там и хозяйничают нацисты. На станции Рим-сортировочная к их вагонам прицепили другие, тоже с арестованными. Прошел слух, что эшелон направляется в Австрию, там всех ждут допросы, проверки, там решится судьба каждого.
   Ехать Конраду Кертнеру в Австрию – ехать на пытки, на казнь. Сменить бы как-нибудь в пути имя, отделаться от своего номера!
   Этьен сказал Шостаку, что фашисты интернировали его после поражения Испанской республики, что он уже не первый год мыкается по тюрьмам и лагерям и что ему нельзя, ну никак нельзя появляться в Австрии под своей нынешней фамилией, это смерти подобно.
   – Прежде всего нужно сбыть с рук свой номер, – сказал Шостак.
   – А где найти другой?
   – Номерок мы тебе, в крайнем случае, достанем.
   Но дело осложнялось – эсэсовцы следят не только за тем, чтобы сходилось поголовье арестантов. Во время аппелей они выкликают не только номера, но устраивают и поименную перекличку. Значит, кроме номера, нужно еще обязательно сменить фамилию, что труднее. А как хочется назваться русским! Даже если не придется долго жить, то хотя бы для того, чтобы не умереть под чужеземным именем.
   Ходили слухи, что завтра будет проведен очередной аппель, времени в обрез. Шостак тоже понимал, что взять первую попавшуюся вымышленную фамилию нельзя, а нужно стать наследником кого-нибудь из тех, кто значится в списке конвоя, кто упоминался еще живой.
   – Человек не вол, в одной шкуре не стареет, – произнес Шостак ободряюще. – Семь шкур с тебя уже содрали, а мы на тебя восьмую напялим. Что Гитлеру покойник, если для него и живой человек – ноль без палочки?..
   Следующей ночью, как, впрочем, и во все предыдущие, в удушливой темноте кто-то чиркал спичкой, наступал на ноги и чуть ли не на голову… Затем донесся знакомый хрипловатый бас: «Отмучился наш Яковлев, царство ему небесное».
   – Ну-ка, снимай свою одежонку, – зашептал Шостак. – И пожертвуй ее новопреставленному рабу божьему Яковлеву…
   Этьен торопливо снял с себя мятый пиджак с номером 576.
   – Обманем еще раз бога или, в крайнем случае, начальника конвоя… – Шостак унес пиджак в другой конец вагона, в купе для сыпнотифозных.
   Схватили Этьена в жаркий сентябрьский день, а после того он больше двух месяцев просидел в крепости. Поезд шел на север. Рим остался позади. Стоит ли удивляться, что Этьен сильно мерз ночами. Он жил на белом свете без шапки, без шинели. Если бы не душная теснота в вагоне, мерз бы еще сильнее.
   Но давно ему не было так зябко, как сейчас. Или страшновато сидеть в одной рубахе? Недоставало, чтобы его застукали в таком виде.
   Итак, если затея Шостака удастся, один двойник Этьена сменит другого.
   Он ощутил мимолетное чувство сожаления по поводу того, что Конрад Кертнер уходит из жизни, уходит безвозвратно и никогда не воскреснет. Да, немало поработал на своем разведчицком веку этот самый австрияк Кертнер!
   «Сколько раз ты играл в жмурки со смертью! Нужно отдать должное, у тебя была профессиональная, тренированная память. А каким ты был любопытным! Теперь вся твоя любознательность ни к чему. Если говорить честно, мне не всегда нравилось твое поведение. Слишком часто тебе приходилось быть неискренним, лживым. Но, нужно еще раз отдать тебе должное, ты был исполнительным, оборотистым, приглядистым, ловким, неглупым и нетрусливым парнем – да будет тебе пухом древняя земля Рима!..»
   На самом деле сапер Шостак отсутствовал так долго или продрогшему Этьену показалось, что прошел чуть ли не час?
   Шостак появился, держа в руках солдатскую гимнастерку, и при робком предутреннем свете Этьен различил лоскут с цифрой 410, вшитый выше левого нагрудного кармана.
   – Вот держи. Яковлев отказал тебе свой гардероб. А похоронят бедолагу австрийца. Ребят я на этот счет предупрежу. Только, – Шостак услышал, как австрийский комбриг стучит зубами, увидел, как спешит надеть гимнастерку, – возьми-ка ты мою шинель покуда. Тебя цыганский пот пробирает. А гимнастерку сверни до полного света. Прежде чем наряжаться, сообрази ручную дезинфекцию. Обследуй все швы. Тифозная вошь, она злая. У нее, в крайнем случае, и на тебя аппетита хватит…
   Значит, отныне он будет называться Яковлевым. Но нужно иметь в виду не только аппель, который состоится завтра утром. Его ждут допросы, у него могут выпытывать всю подноготную Яковлева, а времени для того, чтобы сочинить достоверную «легенду», не будет. И новая фамилия, при дотошной и строгой проверке, может подвести.
   Яковлев, Яковлев, Яковлев-Яков!
   Яков Никитич!
   Яков Никитич Старостин!
   На первом же аппеле он берется объяснить эсэсовцам, что запись в их списке арестантов – ошибочная. Не Яковлев он вовсе, а Яков, Яков Старостин! Поправка должна выглядеть вполне правдоподобной: арестант уточняет данные о себе, боится, что его след безнадежно затеряется.
   Итак, Яков Никитич Старостин. Вот чью биографию Этьен знает во всех сокровенных подробностях, начиная с той поры, когда воевали с Колчаком, и позже, когда Старостины приютили его и Надю в своей московской квартирке, и кончая тем днем, когда вместе ужинали накануне отъезда Этьена в последнюю заграничную командировку.
   Остаток ночи Этьен провел без сна, а утром, на полустанке, как и предсказывали, всех выгнали из вагона и провели очередной аппель.
   Эсэсовец пролаял фамилию «Якофлефф». Этьен извинился и вежливо поправил немца: это имя у него Яков, а фамилия Старостин. Объяснялся Этьен на прекрасном немецком языке, эсэсовец сразу стал внимательнее и сделал уточнение.
   – В списке не указано ваше воинское звание, – сказал эсэсовец.
   – Оно вас интересует? – спросил Этьен равнодушным тоном.
   – Яволь!
   – Полковник.
   – Яволь, оберет! – Эсэсовец сделал в списке еще одну поправку.
   И в самом деле, ну откуда у рядового русского взялось бы такое безукоризненное немецкое произношение?
   С этой самой минуты, вслед за бойцом Яковлевым, закончил свое существование и коммерсант Конрад Кертнер. А мастер по медницкому делу Яков Никитич Старостин внезапно оказался в плену.

96

   Здравствуй, мой милый Яков Никитич! Сколько лет не виделись с тобой, старый друг? Зато теперь будем неразлучны.
   Когда-то они оказались соседями по вагону. Нет, они не были попутчиками. Оба ютились в вагоне, загнанном в дальний тупик станции Самара-товарная. Купе общего вагона были затянуты ситцевыми занавесками, за ними ютились семьи, жили тесно, спали и на третьих полках. К Старостину тогда приехала из Москвы Зина с семилетней дочкой Раей.
   По инвалидности тот вагон третьего класса давно перешел на оседлый образ жизни. В тупике, где стоял вагон, рельсы выстлало ржавчиной. Летом на крыше вагона зеленела трава. Женщины сушили белье на веревке, протянутой вдоль вагона, а дети привыкли играть рядом с рельсами и, как дети путевых обходчиков, не обращали внимания на проходящие поезда. А то еще играли на задворках депо, где стояли мертвые паровозы, на них лежал нетронутый снег. Паровозы с потушенными топками как мертвецы, на чьих лицах не тают снежинки.
   В неподвижном зеленом вагоне жили сотрудники политотдела и чекисты Самаро-Златоустовской железной дороги. Восточный фронт отступил уже далеко. Но по эту сторону фронта было еще неспокойно – белые офицеры, кулаки, меньшевики, эсеры, анархисты устраивали заговоры, готовили восстание, подбивали машинистов, кондукторов на забастовку, на саботаж.
   Знакомство с Яковом Никитичем началось, когда Маневич был командиром бронепоезда. Он уже не первый год защищал Советскую власть с оружием в руках. Когда же Маневича назначили начальником райполитотдела, знакомство перешло в дружбу. Не одну ночь напролет они проговорили, лежа на соседних полках. По вагону гулял ледяной сквозняк. Уже пожгли все противоснежные щиты, стоявшие поблизости.
   Старостин, присланный из Москвы по партийной разверстке, рассказывал о Ленине, которого несколько раз видел и слышал. А Маневич последний раз видел Ленина на вокзале в Цюрихе, когда вместе с братом провожал в Россию вагон с эмигрантами. Поезд тронулся, провожающие и отъезжающие запели «Интернационал». Братья Маневичи тоже пели гимн, стоя на перроне, уже не вспомнить сейчас – по-немецки или по-французски. Судя по фотографии в «Известиях» внешне Ленин не изменился за последние два года, только носит кепку, которой в Цюрихе не было.
   То была первая фотография Ленина, которую напечатали после его ранения. Бойцы Железной дивизии послали телеграмму о взятии Симбирска и получили ответ от Ленина, еще не оправившегося от тяжелого ранения: «Взятие Симбирска – моего родного города – есть самая целебная, самая лучшая повязка на мои раны».