Вена провожала их огромным количеством и бесконечным разнообразием торговых домов, магазинов, лавок. Оголодавшие пришельцы остались совершенно равнодушными к банкам и Домам моды, к ювелирам. Но их взгляды как магнитом притягивали бакалейные лавки, колбасные, гастрономические магазины, кафе, рестораны, пивные, возле которых, по стародавнему венскому обычаю, на тротуаре стояли бочки, – привлекало все, где продавалось съестное, где когда-то можно было наесться досыта.
   Оба обратили внимание на кондитерскую, – на золоченом кренделе указано: фирма основана в 1835 году. Этьен даже чуть-чуть замедлил шаг.
   Шутка сказать, больше ста лет подряд здесь выпекали знаменитые венские булочки и пирожные. Трудно даже вообразить себе, сколько сытной, вкусной всячины напекли булочники и пекари за столетие! Хватило бы кормиться всей колонне голодных арестантов до конца их дней.
   Тем временем колонна втянулась в узкие улочки старого города. Здесь топот и шарканье сотен ног сделались громче. Из-за крутых черепичных крыш то показывался, то прятался за ними шпиль собора святого Стефана.
   Уличные таблички указывали, что их ведут по Лихтенштейнштрассе, и Этьен поделился с англичанином догадкой, что скорей всего их ждет тюрьма, которую в Вене испокон века называют «Ландесгерихт» – «Суд страны». Прошло полчаса, и Этьен убедился, что был прав в невеселой догадке.
   Мартовский утренник так сердит или приближение к тюрьме заставило его зябко ежиться в своем дырявом ватнике?
   Этьен держался близко к саперу Шостаку, своему спасителю.
   С содроганием подумал Этьен, что было бы с ним, если бы товарищи не пришли к нему на помощь той ночью, в арестантском вагоне… Конрад Кертнер шагал бы прямо на расстрел…
   А сейчас, как Старостин ни был изможден, с каким трудом ни волочил ноги, он чувствовал себя солдатом в строю, он не потерял присутствия духа, стойкости, готовности к борьбе и веры в победу.
   Лишь ранней весной полковника Старостина в группе военнопленных офицеров повезли из «Ландесгерихт» на Морцинплац, там помещалось управление политической полиции и гестапо. Это зловещее большое здание находится возле набережной Донау-канала. Морцинплац пользовался плохой славой. Там, в подвалах, пытали, избивали во время допросов. Английский летчик, когда его уводили, трижды перекрестился и поцеловал ладанку, висевшую на шее.
   Допрос, который устроили полковнику Старостину, прошел вполне благополучно.
   Он уверенно отвечал на вопросы, и «легенда» его не вызвала подозрений.
   Когда-то на Санто-Стефано он испугался, что становится тяжкодумом. Но в минуты допроса на Морцинплац к нему вернулась молодая стремительность мысли. Благополучный исход допроса был прежде всего результатом его сообразительности.
   Будь Старостин помоложе и поздоровее, он мог бы рассчитывать, что его отправят на военный завод, или на шахту, или на ремонт железнодорожных путей, разрушенных бомбардировкой, или в помещичье именье на скотный двор. Лишь бы из тюрьмы «Ландесгерихт» не погнали к пристани Дуная. Путь тех, кого ведут к пристани, лежит в лагерь смерти, расположенный выше по Дунаю.
   Сбылись самые худшие предположения. Их погрузили на арестантскую баржу, и буксир потащил их вверх по течению.
   Мелкие льдины терлись о борта баржи, царапали обшивку и крошились с легким шуршанием.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

100

   Этьен хорошо и надолго запомнил день, когда в Маутхаузен прибыли итальянцы. Это были солдаты и офицеры, которые после выхода Италии из войны отказались сражаться заодно с нацистами, бросили оружие, потребовали возвращения на родину. Вчерашние союзники Гитлера стали смертниками.
   Тюремные ворота раскрыты настежь, итальянцы шли по пять человек в ряду. Они были в военной форме, им даже разрешили оставить знаки различия и ордена. Впереди колонны шел генерал, за ним шагали офицеры в некогда нарядных мундирах. Особенно жалко выглядели солдаты в шляпах с выщипанными перьями.
   Поначалу итальянцы старательно работали в каменоломне. «Работа приносит свободу!» Недоразумение вот-вот выяснится и их освободят за добросовестную работу. Но день за днем иссякали силы, улетучивалась вера в посулы, ветшали желто-зеленые мундиры и шинели, которые выделялись среди пестрого одеяния остальных узников. Вскоре от итальянской формы остались пестрые отрепья, обноски. Брюки и мундиры казались мешковатыми, особенно бросались в глаза непомерно широкие воротники. Будто какой-то сумасбродный портной специально обшивал и одевал итальянскую армию в форму не по размеру.
   Почему Этьена так сильно тянуло к итальянцам? Ведь они столько лет держали его за решеткой? Да, но за той же решеткой сидели итальянские антифашисты.
   Ему нравился итальянский характер, которого не смог испортить даже Муссолини. Хотя итальянский фашизм старше немецкого, он не проник так глубоко во все слои общества и не оказал столь растлевающего влияния на народ. Этьен, например, был уверен, что в Италии не могли бы возникнуть концлагеря для массового истребления пленных. Соседи по нарам, поляки с Западной Украины, рассказывали, что итальянцы не участвовали в актах террора против населения, в обысках, облавах, экзекуциях. Возможно, итальянцы еще не забыли о своей борьбе за освобождение, немцы же издавна ведут завоевательные войны.
   Но откуда же тогда брались тюремные надзиратели Кактус, «Примо всегда прав»? Они подошли бы для любой зондеркоманды, сделали бы неплохую карьеру у Кальтенбруннера и могли бы дослужиться до лагерфюреров. Откуда взялись черные рубашки, которые насильно поили арестованных рабочих касторкой? Да, в семье, как говорится, не без урода. И наивно, конечно, предполагать, что какие-то черты национального характера обязательно распространяются на каждого.
   В сочельник итальянцы испросили разрешения провести молебствие – в такие дни даже эсэсовцы бывают сговорчивее, хотят показаться богу приличными людьми. Только что в лагерь пригнали партию итальянцев, задержанных при облавах в Милане.
   С этой партией прибыл и молодой падре Андреа. Он не был истощен, как старожилы лагеря, был в силах провести богослужение. Рождественский праздник – удобный предлог, чтобы почтить молитвой все жертвы эсэсовцев и одновременно провести траурный митинг. Старостина предупредили об этом итальянские друзья и помогли пробраться к ним незамеченным.
   Месса шла в полутьме. На падре Андреа сутана, крылатка, из каторжного одеяния на нем был только полосатый берет, который он снял, войдя в блок. При входе стоял и благосклонно ухмыляйся эсэсовец.
   Падре Андреа спел «Аве Мария», многие плакали. Этьен тоже был потрясен скорбным пением. Звучный тенор красивого тембра проникал во все закутки барака. После мессы эсэсовец разрешил и светское пение. Может, эсэсовец сам не прочь послушать неаполитанские песни в таком прекрасном исполнении? Он непроизвольно подчинился властной силе голоса, тоскующего по свободе и родине… Пользуясь невежеством конвойного, спели и гарибальдийский гимн, трагически прозвучала первая строчка: «Раскрываются могилы, встают мертвецы!..»
   Старостин прятался на третьем ярусе, за тесно сидевшими итальянцами. Рядом с ним сидел молодой человек, судя по тому, как он согнулся в три погибели, очень рослый. Неожиданно Старостин потянул его за рукав:
   – Не узнаете?
   – Нет.
   – Капрал? Карабинер?
   – Это было так давно…
   – Чеккини?
   – Да.
   Молодой человек не мог совладать со своим удивлением, усидеть на месте.
   – Вы меня везли из Турина в «Реджина чели». Помните наш обед в вагоне? Булочки с ветчиной. Четверть цыпленка с картофелем. Пасташютта в бумажном кульке. Сыр «бельпаэзе». Несколько груш. И, кажется, бутылочка фраскатти.
   – Ах, синьор, не будьте жестоким. Перечислять все подряд! Пища для богов…
   – А наш ужин? Помните, я тогда охранял сон ваших карабинеров?
   – Как же вы меня узнали? – Чеккини растерянно провел рукой по лицу: он давно не похож на самого себя. – И даже фамилию вспомнили…
   – У меня хорошая память. Я не имею права ничего забывать… Ну, а то, что вы меня не узнали, – тем более объяснимо, я бы сам себя не узнал…
   Чеккини внимательно поглядел на своего бывшего подопечного.
   Седые, отросшие волосы зачесаны назад. Скулы туго обтянуты кожей. У носа глубокие складки. Серо-голубые глаза смотрят настороженно и устало. Он то и дело покашливал. Ото лба до затылка Старостин прострижен машинкой («гитлерштрассе»), но все же облик у него одухотворенный.
   – Может, вам нужно было в ту ночь совершить побег? – задумался Чеккини. – Австрийская граница была близко. Перейти границу – и дома.
   – Мой дом подальше. Тогда вы конвоировали австрийца, а теперь я живу под русской фамилией.
   Этьен рассудил, что безопаснее самому завести разговор с Чеккини, потому что тот мог узнать его и позже. Разумнее самому признаться, что он русский, нежели оставаться в глазах Чеккини австрийцем. Тот мог случайно обмолвиться на этот счет, вовсе не имея в виду навредить Старостину.
   Чеккини удивленно поднял красивые брови и торопливо кивнул, давая понять, что он принял новые условия их знакомства. А Этьен смотрел на него и про себя удивлялся: как молодому человеку удалось в Маутхаузене остаться таким красивым? Впрочем, выяснилось: еще две недели назад Чеккини был на свободе. Он сражался в 106-й бригаде гарибальдийцев, которая действовала в окрестностях Милана.
   В начале октября 1944 года Чеккини участвовал в операции по взрыву опорных мачт высоковольтной линии электропередачи возле Гарбаньяте. Удалось сорвать работу на нескольких военных заводах.
   Явку в Милане устроили в церкви на улице Копернико. Обычно в той церкви царит полумрак. Свечи, зажженные по обе стороны алтаря, бросают тусклый свет. На скамейках сидели и молились женщины, среди них скрывалась иногда и синьорина.
   – Знаете, почему ту синьорину называли Рыбкой? – Чеккини произнес ее прозвище с нежностью. – Она частот просила пить у немецких часовых, у патрулей, стоявших на мосту, возле ворот казармы, на станции или на контрольно-пропускном пункте. Всюду, где ей нужно было задержаться, осмотреться, понаблюдать дольше… Рыбка приходила в церковь на улице Копернико вместе с подругой. Помню, в тот день обе вошли с сумками и стали рядом с нами, мужчинами, а сумки свои поставили на мраморные плиты. Синьорины оставались до конца молитвы, а мы на цыпочках вышли из полутемной церкви и вынесли сумки, там лежали мины замедленного действия. Вы ничего не слышали про зал офицерского клуба в Милане? (Старостин отрицательно покачал головой.) Четыре бомбы… 11 августа 44-го года, в 20 часов 50 минут… Ах, милая и храбрая Рыбка! Сколько раз она приходила на ту явку в церковь на улице Копернико! А до того как войти в церковь, синьорины несли свои сумки чуть ли не через весь город, мимо патрулей, рискуя попасть в облаву, подвергнуться обыску… Для всех нас церковь была просто местом явки, а Рыбка каждый раз успевала еще усердно помолиться. Она молилась за всех нас, и – кто знает! – не поэтому ли наш отряд оставался неуловимым?
   – А как звали вашу синьорину?
   – В том-то и дело, – тяжело вздохнул Чеккини. – Поэтому я и зову ее Рыбкой. Во сне и наяву.
   – А откуда родом безымянная синьорина?
   – Кажется, из Милана.
   – Я долго жил в Милане, – оживился Старостин. – Там много добрых людей. Одна миланская девушка сделала мне много добра…
   Чеккини не заметил волнения Старостина, не заметил, что тот хочет сказать еще что-то; молодой человек оставался во власти счастливых воспоминаний, а счастье, как известно, эгоистично и ненаблюдательно.
   Как Чеккини попал в гестапо? По глупой случайности! Разве не обидно уцелеть в таких переделках и угодить в обычную облаву? В тот день, 10 декабря 1944 года, в Милан приехал Муссолини, с утра начались предупредительные репрессии. Чеккини не подвергали особо строгим допросам, пыткам, его сочли заурядным дезертиром.
   Может, неосторожно было завести разговор с Чеккини, довериться ему, посвятить его в происшедшую метаморфозу? Но Этьен полагался на свою интуицию. Ответная откровенность бывшего карабинера подтвердила, что Этьен не ошибся и на этот раз.
   Они распрощались, как старые друзья, нашедшие друг друга после случайной разлуки.

101

   Аппель затянулся. Озябли все, за исключением мертвецов, которые тоже принимали участие в вечерней поверке: по канцелярским спискам мертвецы до следующего утра числились живыми, а умерший в субботу продолжал «жить» до понедельника. Их выносили для точного счета.
   Часовой б ближней наблюдательной вышки следил за полуголыми узниками, кутаясь в шубу.
   Чтобы часовые на вышках не мерзли, будочки застеклены. На вышке стоит печка, и в предвечернем белесом небе виден дымок, идущий из маленькой трубы. Когда взгляд падает на часового, Этьену становится еще холоднее.
   Дымки над караульными вышками почти незаметны в соседстве с клубами дыма, густо валящими из трубы крематория. Тошнотворное зловоние уносится поверх голов куда-то к Дунаю, а когда темнеет, видны отблески пламени над трубой.
   Сколько раз Старостин уже выходил на аппельплац, сколько раз ждал команду: «Мютцен аб!»? Сколько сотен часов простоял он с непокрытой головой, держа руки по швам?
   Его можно назвать опытным, видавшим виды «хефтлингом», то есть заключенным. Житейский опыт подсказывал ему, что в умывальной нельзя выпускать из рук вещей – сопрут; безопаснее держаться подальше от капо, от конвойных! Не суйся на марше колонны ни в первый, ни в последний ряд; становясь в очередь за обедом, рассчитай, куда встать, чтобы подойти, когда выскребают дно бидона, где баланда погуще; считай каждый свой шаг, избегай лишних движений, научись экономить на каждом движении мышцы; в жару работай в тени, а в холод – на солнце; умей использовать каждую минуту отдыха, покоя; научись делать вид, что ты работаешь, но не утомляйся при этом; защищай от тех, кто стал зверьми, свою еду, свое тепло, свой сон.
   Старостин долго лежал в ревире, его устроили туда верные товарищи. Мало было надежды, что ему удастся там подлечиться. Но лишняя пайка хлеба, лишняя кружка эрзац-кофе и полуторная порция баланды – тоже не пустяк в его положении. В истории болезни появились фальшивые записи о ходе лечения; товарищи позаботились, чтобы там не значился верный диагноз.
   Лекарств Старостин не получал, их заменяли радостные сообщения, которые товарищам по подполью удавалось подслушать по радио. Там, в ревире, хотя и с опозданием, он узнал о том, что освобождены его родная Белоруссия, Литва, Латвия и что советские солдаты уже ступили на прусскую землю. Подпольщики ловили 7 ноября радиопередачу из Москвы, однако ее поймать не удалось, а вместо Москвы заговорил Лондон. В тот день Черчилль признал в палате общин, что на плечах России лежит главная тяжесть войны, что России принадлежит главная заслуга в разгроме Гитлера.
   Перед тем как выписаться из ревира, Старостин узнал, что советские и польские войска освободили Варшаву…
   Когда Старостин вернулся в свой блок, там оставалось мало знакомых лиц. Пришел эшелон из Байрейтской тюрьмы. Бараки № 11 и 12 битком набили вновь прибывшими.
   Рядом со Старостиным на аппеле стоял какой-то кавказец.
   Почему он так внимательно приглядывается? И почему так охотно назвал себя?
   Сергей Мамедов снова очутился на аппеле рядом, по-видимому, не случайно. В тот день мимо строя провезли арестанта на тачке. Тачка двигалась под аккомпанемент веселого марша, а табличка на груди, сочиненная лагерфюрером, гласила: «Мне хотелось погреться. Погреюсь в крематории». Как стало известно, везли несчастного, которому не удался побег.
   Через несколько дней, после очередной перерегистрации и переселения, Мамедов и Старостин оказались на одних нарах в блоке № 17.
   Прошла перерегистрация, и Старостину а помощью писаря-подпольщика удалось получить номер, как вновь прибывшему, – R-133042. После возвращения из ревира, где Старостин был у начальства на плохом счету, у него были основания считать операцию с получением нового номера большой удачей.
   Однажды, проснувшись ночью, Мамедов увидел, что его сосед сидит на нарах и пишет, подложив под листок копировальную бумагу…
   Но Мамедов не знал, сколько конспиративных нитей тянется к Старостину, со сколькими узниками, незнакомыми между собой, но кровно связанными друг с другом общей задачей, регулярно встречается Старостин.
   Уже несколько раз в их блок пробирались к Старостину незнакомые русские, чаще других – парень богатырского сложения, говоривший хриплым басом, а с ним товарищ, судя по говору, белорус.
   Старостин помалкивал, скрытничал, не собирался откровенничать с Мамедовым – не поверил, когда тот назвался майором интендантской службы.
   – Ну никак не могу тебя представить в фуражном складе или в вещевой кладовой. -Старостин прищурил глаз и погрозил пальцем. – Ничего общего ты, друг, с интендантством не имеешь…
   – Яков Никитич, откуда ты знаешь языки?
   – Окончил военную академию.
   – Но там учат только один язык. Не слышал, чтобы там преподавали итальянский.
   – Я успел еще до войны записаться в дипломаты. Думал, не придется больше воевать.
   – И где же тебе пришлось воевать? На каком направлении ты попал в плен?
   – Был на дипломатической работе.
   – И не успел выехать?
   – Вот именно, не успел.
   – Из какой же страны не успело выехать наше посольство и дипломат попал в Маутхаузен?
   – Сказать, Мамедов, в чем твоя ошибка? Твои вопросы слишком квалифицированные. Ты, случайно, к следственным органам отношения не имел?..
   В те дни Старостин рад был узнать, что в каменоломне начали изготовлять могильные плиты, надгробья и постаменты для немецких кладбищ.
   Каждый день эсэсовцы сталкивали со скалы в пропасть нескольких заключенных, их называли «парашютистами». Был случай, когда в каменоломне начали взрывать шпуры, не предупредив никого и не выведя оттуда работающих. Иногда всех заставляли бессмысленно переносить камни туда и обратно, туда и обратно.
   Тем, кто не мог скрыть возмущения и раздражения, Старостин сказал:
   – Это издевательство, но пусть никто из нас не будет подавлен, раздражен. Пусть нами владеет сознание, что мы не приносим никакой пользы фашистам.
   Такие же бессмысленные злодейства совершались в лагере в конце прошлого лета, после неудачного покушения на Гитлера.
   Работать в каменоломне зимой намного трудней, чем летом. А кроме всего прочего, летом, когда арестантов гнали через лес, многие отдирали кору молодых деревьев и грызли, жевали ее.
   Каждый день Старостин пересчитывал ступеньки, ведущие в гору, в лагерь. Сто восемьдесят шесть ступенек. И горе, если он не сможет с ними совладать!
   В один из стылых февральских вечеров, когда ветер дул со стороны невидимого, заледеневшего Дуная, ноги были налиты таким свинцом усталости, что каждая ступенька давалась Этьену с трудом.
   Двадцать девятая ступенька, тридцатая, тридцать первая, тридцать вторая, тридцать третья…
   Он вдруг почувствовал, как его с обеих сторон крепко взяли под руки. Вот это встреча! Он сразу потерял счет ступенькам. Справа его поддерживал сильной рукой рослый, по-прежнему могучий Зазнобин, слева – душа-парень Шостак. Бронебойщик шел молча, а Шостак не удержался:
   – Ты самый последний приказ не получил, земляк?
   – Какой?
   – Приказ – голов не вешать и глядеть вперед!..
   – Потише приказывай, Кастусь, – пробасил Зазнобив, не замечая, что предостережение его прозвучало громче, нежели присказка товарища.
   Этьен не успел вдоволь обрадоваться и вдоволь удивиться, как дружеские руки вознесли его на самый верх лестницы. При дневном свете такая помощь была бы немыслима: можно насмерть подвести ослабевшего, эсэсовцы уже не раз сбрасывали таких доходяг со скалы.
   Зазнобин и Шостак также мыкались в штайнбрухе. И с того вечера они не раз при окончании работы «случайно» оказывались у подножия лестницы рядом со Старостиным и, можно сказать, несли его над ступеньками, он лишь касался их колодками.
   Какое он чувствовал облегчение, когда ступал ослабевшими ногами на последние ступеньки и оказывался перед воротами в лагерь.
   Тут уж можно надеяться, что дойдешь до барака. Осталось подняться в самом лагере на четыре ступеньки между первым и вторым рядом бараков и еще на пять ступенек между вторым и третьим рядом бараков. Ну, а если ему трудно будет забраться к себе на нары, на третий ярус, – Мамедов поможет…
   «Мамедов не был со мной откровенен, не интендант он, – размышлял Старостин, лежа на нарах. – Но можно было не обижать его своим недоверием. Он с Леонидом Панасенко спасал здесь смертников в 13-м блоке, подменяя жестяные браслеты с номерами.
   – Знаешь что, Сергей, – неожиданно сказал Старостин, повертываясь лицом к соседу. – Никто из нас не знает, останется он в живых или нет. Пришло время узнать друг о друге побольше.
   – Давно согласен.
   – Ты вот удивляешься, почему я вожу дружбу с итальянцами, откуда знаю столько языков… Понимаешь, после войны в Испании пришлось застрять в Европе. А перед тем как меня судил специальный трибунал по защите фашизма, выдал себя за австрийца.
   – Как же тебе удалось снова стать Старостиным? – насторожился Мамедов.
   – Это уже когда везли в Австрию. Товарищи похоронили того австрийца в дороге. А я назвал свою фамилию. И воинское звание, полковник.
   – Может, опять взял напрокат чужую фамилию? Может, я после войны и не найду тебя нигде? Может, и не жил никогда в Москве такой человек – Старостин?
   – Даю слово, найдешь в Москве Якова Никитича Старостина. И мы обязательно увидимся. Конечно, – Этьен вздохнул, – при одном маленьком условии. Если оба останемся в живых.

102

   По вечерам, когда узники возвращались из штайнбруха, над входом-маяком и на караульных вышках по углам лагеря светили прожекторы. Старостину не нужно было видеть каменную стену, он помнит, что камни там уложены в четырнадцать рядов, а поверх камней – пять ниток колючей проволоки. А там, где не тянется сплошная стена, где стоят вогнутые внутрь железные кронштейны с изоляторами, – двадцать пять ниток проволоки. Старостин сам пересчитал все эти нитки, когда однажды утром его послали убирать снег совсем близко от проволочного заграждения. Его длинная тень смело перешагнула тогда через все колючки, столбы, изоляторы, через проволоку под высоким напряжением. Сам он остался в неволе, а тень его касалась свободы.
   На арке первых ворот распластался над свастикой уродливый бронзовый орел. Сколько жизней унес он в своем хищном клюве?
   Застекленная башня над вторыми воротами похожа на маяк, только маяк этот указывает дорогу в царство теней.
   Поскрипывает жестяной флаг, на котором намалеваны скрещенные кости и череп. Черный флаг несет обязанности флюгера, он всегда поворачивается по ветру, он всегда в зловещем согласии с дымом, который вырывается из трубы крематория.
   В ту ночь с 17 на 18 февраля их колонна долго торчала перед воротами в лагерь. Было не меньше двенадцати градусов мороза, и каждый градус мучительно ощущали ноги, обернутые в тряпье, в деревянных колодках.
   Лишь ночью открыли ворота в лагерь, и узники прошагали под скрипучим флюгером; казалось, стучит на ветру череп с костями.
   Поблизости в лагере слышались исступленные крики и стоны. Их заглушал неясный шум. Громкое журчанье? Гул водопада, невесть откуда взявшегося среди зимы, вдали от Дуная?
   Узники из блока № 17 стали в затылок другой колонне. Судя по обрывкам речи, впереди стояли французы и англичане. Среди тех, кого Старостин узнал, был и белобрысый английский летчик, с которым не раз оказывался рядом в штайнбрухе.
   Обе колонны снова были остановлены неподалеку от ворот.
   Старостин стоял правофланговым в ряду из пяти полумертвецов и все видел.
   Правее лагерных ворот около каменной стены метались по ледяному катку голые люди, их было не менее пятидесяти. Голые люди скользили, ковыляли или ползли из последних сил между выходом из бани, каменной стеной и шеренгой эсэсовцев с брандспойтами в руках. Вода шла под большим напором и сбивала с ног тех, кто не упал прежде под ударами резиновых дубинок. Те, кто только что нагишом выбежал, вернее сказать, кого вытолкали из бани, еще жили в облачках пара. Облачка быстро испарялись, и тогда при свете прожекторов, направленных с вышки, видны были багрово-синие полосы на голых телах. Исполосованные резиновыми дубинками, уже в полубессознательном состоянии, страдальцы попадали под ледяные струи. Иные так и не поднимались из застывающих луж, иные сопротивлялись ударам воды, сбивающей с ног, и все ближе прижимались к каменной стене.
   Старостин уже понял, что колонны тут держат для устрашения. Каждого может постигнуть такая же участь. Пусть сегодняшняя казнь послужит для всех предупреждением.
   Невысокий седовласый человек, держась за каменную стену, быстро и горячо говорил что-то. Он задыхался, хрипел, пытался перекрыть голосом шипение воды, крики палачей и стоны, проклятья полуобледеневших.
   Сперва Старостин разобрал только, что старый человек говорит по-французски. Затем он различил слова «немцы», «фашисты» и понял смысл фразы – это два разных понятия. Потом старик, с трудом стоящий на ногах, сказал что-то по-русски. Старостин разобрал слова «Советский Союз» и «освобождение».