- Где взвод?!
   До этого я держал пистолет стволом вниз, но теперь рука самостоятельно, без моего усилия, поднялась до уровня правого плеча Тягунца, незащищенного скаткой. Я помню, как Тягунец привстал на носках сапог и помертвело сказал: "Товарищ лейтенант", застыло глядя мне в зрачки, и как остальные шестеро одновременно подобрали винтовки по команде "смирно". Вот тогда-то и я понял, почему слабые и несправедливые люди, незаконно или по ошибке поставленные у власти над другими, неизменно и в первую очередь стремятся обвинить в чем-нибудь самого сильного и правого этим они устраняют из жизни опасность примера и сравнения и утверждают себя в праве на произвол. Я отвел пистолет и глаза от Тягунца и все еще на полукрике спросил, почему он идет без боевого охранения. Вопрос был глуп и никчемен, но ничего другого не придумывалось.
   - Мы ж все вместе шли! - с угрюмой обидой напомнил кто-то из бойцов.
   Мне нужно было что-то сказать или сделать, что поставило бы меня в цепочку семерых не только равным им, но и своим, и я стал ругаться длинным, бессмысленным и безадресным матом. Бойцы молчали, но стояли уже "вольно".
   - Может, закурить найдется? - спросил я у всей семерки.
   Мне ответили, что курево есть, но только мокрое. Я сказал, что в дороге подсушим, и встал рядом с Тягунцом - время было двигаться вперед.
   На заре к нам прибились четверо с одной гранатой наступательного действия, и тот, у кого она была, шел передним. По грязному обмундированию было видно, что бойцы - из нашего батальо-на, и я определил их на левый фланг. Мы двигались на восток, обходя селения и забирая правее предполагаемой черты Минска,- тут погуще был лес. С восходом солнца над нами то и дело стали проплывать косяки самолетов с красными растопыренными лапами. Бойцы тогда ныряли в кусты, как в воду, а я выбирал сосну потолще и обхватывал ее с такой благодарной преданностью, что сдирал на руках кожу. Я думал, что этим - не падаю под пролетающими самолетами - хоть в какой-то мере вызову к себе воинское доверие бойцов,- но наше сближение началось с другого. Мы перебегали поляну, и я впервые за то лето услыхал кукушку. Она благовестила где-то справа, и я загадал, сколько мне осталось. Кукушка поперхнулась на третьем разе. Мне этого хватало - с отсчитанными будет двадцать пять, и я оглянулся на бойцов, мысленно посулив им все благополу-чное в нашем походе. Все семеро - безоружные тоже - бежали, ожидающе склонив головы к правому плечу, накукованного каждому из них было мало. Я сказал Тягунцу, что белорусские кукушки отсчитывают года десятками. Он серьезно взглянул на меня и тут же обернулся и сообщил мои слова остальным. На опушке поляны бойцы о чем-то посовещались, и кто-то из них попросил Тягунца, чтобы он попытал, можно ли пособирать пазабник. Попытать, наверно, нужно было у меня, но я не знал, что такое пазабник, и обернулся к Тягунцу, готовый на любое согласие.
   - Земляника тут попадается,- пояснил он, глядя мне в ноги.
   Лямка противогазной сумки косо оттянула воротник его гимнастерки, оголив тонкую шею, и на ней трепетными толчками билась выпуклая голубая вена. Я сказал, что нужно выставить дозор, и оглядел поляну. Бойцы уже разбрелись вдоль опушки, а Тягунец все стоял и смотрел на мои сапоги. Вид у него был усталый и замкнутый.
   - Иди рви пазабник! - сказал я.- Чего ждешь?
   - Я ж в дозоре,- чему-то усмехнулся он и поправил скатку.
   - А я что, не угляжу, да? - спросил я.- Иди рви пазабник!
   Тягунец понуро пошел от меня, придавленный амуницией, и тогда я решился на первое приказание всем - передать скатки троим безоружным. Я видел, как заодно со скатками сымались с плеч громоздкие противогазные сумки, но уточнять распоряжение не стал. Как только оно было выполнено, я отошел в сторону и перевел стрелки на своих, в болоте еще остановивших-ся, комсоставских часах, с восьми на двенадцать,- до этого я только один раз, утром, взглянул на часы и с тех пор держал левую руку на отлете. Я еще не управился с часами и мыслями о гати, когда лес и небо затопил пронзительно-железный вой "мессершмиттов". Они летели бреющим, тройками на малых дистанциях, прямо над нашей поляной. Бойцы бросились в лес, и тот, кого настигала стреловидная тень самолета, падал вниз лицом как подкошенный. Истребители скрылись так же внезапно, как и появились. Бойцы торопливо и самостоятельно выстроились позади меня, и я испытал тогда какую-то тайную признательность и сочувствие к тем из них, кто упал под самолетной тенью. Тягунец первый предложил мне землянику. Он не передал свою скатку безоружным и стоял маленький, виновато-грустный, протянув мне на ладони несколько ягодин.
   - Я не хочу, Василь,- отказался я.- Ешь сам.
   - Они ж поспелые,- промолвил Тягунец и не убрал руку.
   Я взял у него две ягоды, и тогда к нам подошли остальные, и безоружные тоже. У некоторых ягоды были смяты и раздавлены, и я знал, отчего они такие,- когда падаешь и ждешь удара в темя, то о мелочах не заботишься...
   Часа через два мы набрели на небольшое лесное озеро, и там из зарослей болиголова и крушинника к нам вышли пятеро безоружных бойцов и замполитрука нашей роты Абалкин с большой кирзовой сумкой на боку. Мы соединились молча и не останавливаясь; Абалкин со своей группой пристроился на левый фланг.
   Обвально-ссыпной грохот бомбежки прослушивался то впереди, то слева, то сзади, и мы невольно забирали правее.
   В середине дня мы перешли вброд речку и на ее восточном берегу в прогале верболозной дремучи наткнулись на ефрейтора Чернобая - командира второго отделения моего взвода. Чернобай сидел нагишом и стирал обмундирование. Рядом с ним на рогульках висели зевом к солнцу копытообразные растоптанные ботинки, а возле них на черной тесьме обмоток лежали винтовка и две гранаты ручками к реке. Когда мы подошли, Чернобай медленно встал и загоро-дился мокрой, распяленной в руках гимнастеркой,наверно, он заметил нас раньше, до перехода нами реки. Я не знал, что сказать Чернобаю,- не здравствуй же! - и он тоже молчал и все ниже и ниже опускал гимнастерку, оголяя белый запалый живот. Дальше молчать было невозможно, и я спросил у него, как дела. Чернобай взглянул на меня темными нелегкими глазами и сказал тихо и просто:
   - Как видите...
   Я стоял и неотрывно глядел на его поджарый ребячий живот, и тогда Чернобай добавил прежним голосом:
   - ...товарищ лейтенант!
   Нам нужно было еще что-то сказать друг другу, потому что за спиной у меня стояла трудная тишина.
   - Ничего, брат... Спасибо тебе за службу! - неожиданно для себя проговорил я.
   - Служу... С-служу...
   Чернобай заплакал и присел возле винтовки. Бойцы стояли позади меня молча и ожидающе. Я сломал неизвестно зачем хворостину и сначала оборвал с нее истомно пахучие млелые листья, а после того скомандовал привал...
   Главное было не думать о вчерашнем, о засученных рукавах у немцев, о себе под убитым капитаном; не помнить гати, нательной рубахи майора и его удавного хрипа - иначе мы не дойдем к своим, на восток. Я не знал твердо, в чем заключалась правда этого подсознательного желания - не думать и не помнить! - но в нем и за ним таилась и обещалась вера в себя и надежда на тех, кто шел с тобой. Это пришло ко мне на привале, в лозняке, метрах в десяти от бойцов, куда я забился, после того как объявил благодарность ефрейтору Чернобаю. Я лежал там вниз лицом и слышал, как кто-то из бойцов зло и горько сказал:
   - Всё! Отгулялась розка, бобик сдох!
   Я ждал продолжения, но бойцы молчали,- было слышно лишь, как плескуче чулюлюкала в речке вода: стирали обмундирование. О бобике сказал, конечно, безоружный, и тут ничего нельзя было поделать, потому что солдату разгромленной роты трудно верится, будто осталась еще армия. Тут ничего нельзя было поделать, и я подумал, что главное для нас - не помнить о вчерашнем, забыть про болото!..
   Я не заметил, когда пошли мои часы,- просохли. Я завел их и поставил стрелки на пятнадцать ноль-ноль, чтоб через час сняться с привала. Немного сгодя Тягунец принес мне раскисший сухарь, серую глудку рафинада, обломок спичечной коробки и щепотку махорки на волглом лоскутке газеты. Он посоветовал потереть спичку об голову, а то не загорится, и хотел уходить.
   - Возьми себе сахар,- сказал я.
   - Да я не хочу,- отказался Тягунец и отступил в сторону.
   - И давно? - спросил я.
   - Так то ж вам дали...
   - Ты не знаешь, кто из нас старший? - показал я на свои петлицы, и Тягунец взял сахар, но есть не стал, зажав его в кулаке.
   - Кто это там рассказывал тебе про бобика? - спросил я.
   - Про какого? - невинно удивился Тягунец.
   - Что сдох,- сказал я.
   - Не знаю, товарищ лейтенант... Не слыхал.
   - И про розку тоже не слыхал?
   - Тоже.
   - Ладно,- сказал я.- Сколько у нас патронов?
   - С полсотни... А может, и больше.
   - Съешь сахар, а после уточни, сколько во взводе патронов.
   - Ясно, товарищ лейтенант.
   - Пошли ко мне Абалкина,- сказал я.
   Тягунец побежал через заросли и на ходу позвал невнятно и задушенно сахар ел:
   - Замполит! Командир взвода вызывает!
   Абалкин подтвердил мою догадку - о бобике говорил безоружный.
   - Меры к нему будем принимать какие-нибудь? - басом, как обиженный, спросил он и зачем-то потрогал свою сумку.
   Я промолчал, свернул цигарку и закурил. Кирзовая сумка Абалкина топорщилась, оттягивая ему плечо, и мне хотелось заглянуть в нее и узнать, что там лежало...
   Перед заходом солнца мы повстречали в лесу стадо коров и телят, беспризорно бредших с востока на запад,- возвращались, видно, из угона в тыл. Завидя нас, коровы остановились и замычали, доиться хотели, а может, пить. Я оглянулся на Тягунца, и он понимающе сказал:
   - Если б котелки были!
   - Тогда отлучим телят,- сказал я.
   - Одного или двух?
   - Двух,- решил я.
   Телята дались в руки покорно и доверчиво; двое безоружных повели их на своих ремнях. Я по себе заметил, как нелегко стало идти,- до изнурения захотелось есть, и все мы с какой-то свирепой ревностью то и дело оглядывались назад - следили, целы ли телята. У меня не было ни карты, ни компаса, и никто из нас не знал, сколько километров мы прошли и где находятся немцы и наши. За весь день нам никто не повстречался из местных жителей, потому что деревни мы обходили издали, оставляя их по левую руку,почему-то казалось, что в правой стороне для нас нет опасности. Ведя с собой телят, мы еще круче забирали вправо. Лес постепенно редел, сменяясь глухими полянами с нехозяйскими, высоко торчащими черными пнями,- наверно, тут когда-то прошел низовой пожар, и поди узнай, каким лихом-полымем занесло на одну из таких прогалин человечье жилье. Оно топилось - в небо тянулся витой столб опрятного сизого дыма из высокой берестяной трубы, встремленной в толстую земляную крышу над серым приземистым срубом об одном окне. Окно горело чистым жаром заката, а пустая дыра дверей была темной, как берложий лаз. Почти у самых дверей и вровень с земляным гребнем сруба, заросшего какой-то розовоцвету-щей травой, вздымалась косая орясина колодезного журавля, а перед окном стояла ухитка из белых березовых слег не то клеть, не то закута. За ней, возле штабеля черных обуглившихся бревен, забранных по концам в березовые стояки, сидел на чурбаке большой лохматый старик с топором в руках. Он заметил нас сразу, но не переменил позу и не перестал размеренно и крепко тюкать топором - ладил, видно, так, чтоб до очередного удара эхо успело долететь к нему от леса. Мы пошли во двор не гуськом, а на всякий случай россыпью, как при атаке. В дверях сруба показалась высокая босая старуха в белом чистом платке с острым кулем над лбом, как покрывалась когда-то тетка Егориха. Я издали, из-за колодезя, поздоровался с нею и спросил, сколько до Минска. Она помедлила, запахнула полы большого мужского пиджака и степенно сказала, что, надо почитать, пятьдесят верст с лишним. Мы шли правильно - Минск остался у нас в северной стороне. Впереди же, верстах будто бы в двенадцати, была большая деревня Веркалы, а в семи или восьми справа - Мрочки. Старуха умолкла и не вышла из проема дверей. Я спросил, нельзя ли нам купить где-нибудь немного хлеба, и достал из кармана гимнастерки две слипшихся радужных тридцатки.
   - Может, в Мрочках разживетесь,- раздумно сказала старуха.- У нас так утресь вышел. Пятеро тут ваших заходили. Ну и вышел...
   - Они с оружием были? - несмело спросил Тягунец.
   - Да вот как и вы...
   Мое грязное обмундирование, безоружные бойцы, придерживающие забеспокоившихся телят, и осуждающая безучастность хозяина скита, продолжавшего сидеть поодаль и работать, вогнали меня в колючий стыд и обиду за наше тут появление. Я кивнул Тягунцу: пошли, мол, но в это время старуха отделилась от дверей и, клонясь вперед, будто готовилась словить на пощуп курицу, направилась к плененным нами телятам. Она с ходу погладила одного, а возле второго присела на корточки и униженно-радостно спросила Абалкина, глядя на его нарукавные звезды:
   - Начальничик, чи ни оставишь ты мне телушечку, а? Вам ить бычка вдосталь, а у ей, глянь-ка, и титиньки проклюнулись, и рожки!
   Абалкин что-то буркнул и потрогал сумку, а старуха обеими руками обняла теленка, и он замычал и ткнулся ей в колени
   - Ивановна! Ты чего там буровишь? Слышь, что ль? - укоряюще-охранно знакомо властным голосом позвал старик со своего места, и прежде чем обернуться к нему лицом, я успел спрятать деньги, распорядиться, чтоб отдали теленка, смертно чему-то испугаться-обрадоваться и вытянуть руки по швам. Я так и шагнул к штабелю - руки по швам. Старик вонзил в колоду топор, встал на ноги, приложил ковш ладони к глазам. Я остановился от него шагах в трех и тоже поднес руку к глазам. Это был Момич. Живой. Прежний. Только борода у него была не черная, а гнедая. И космы волос на голове казались цвета земли в засушъ. Это был Момич! Живой! Мы разом опустили руки, и я проговорил в один выдох:
   - Максим Евграфович, это я, Александр! Здравствуй, Максим Евграфович!
   Момич шатнулся ко мне, вскинув над коленями руки, но тут же взглянул в сторону бойцов и ответил ровно, спокойно:
   - Ты обмишурился, служивый. Не за того посчитал. Меня по пачпорту Петром Васильевым звать. Бобровым... Лесник я здешний.
   Мне надо было сесть, но Момич стоял, непреклонно глядя на меня настойно-темными глазами. Я вынес его взгляд, как чужой, и сказал, что мне пора идти.
   - И далеко? - прежним, камышинским тоном спросил Момич.- Неуж на самую Москву? Или дальше?
   Я промолчал и стал разглядывать крошечную белую клеть. Она была раз в десять меньше памятного мне амбара. Что могло в ней спрятаться? Сам Момич?
   - Ладно, чего уж тут! - веским полушепотом сказал вдруг Момич.- Хоть она и не круговая была порука, а отвечать теперь придется всем. Садись, побалакать надо...
   Мы опустились на колоду. Нас разделял врубленный в нее топор, и мы не стали его рушить. Я не хотел, чтобы Момич поминал прошлое,- этого сейчас не нужно было! - и спросил первым:
   - Ну как ты живешь, дядь Мось?
   Он щелчком сбил с моей гимнастерки присохшую грязь и ответил как ударил:
   - Да вот так, брат. Тишком, где низко, ползком, где склизко. И по бумагам я Бобров... А ты?
   - Я - сам,- сказал я.
   - Стало быть, никакого шороху под тобой не было?
   - Нет,- сказал я.
   - Как же ты... пробился? Сперва-то?
   - То лето в Карачеве на базаре прожил, а потом в Брянск попал... в детдом,- сказал я.
   - Та-ак. Ну, а зараз, значит, поперек своих ног бегишь? Как говорится, ни козырей, ни мастей не оказалось? А куда же они делись у вас? Хвалились же, будто полны руки! Минск-то, слыхать, ажно вчерась отдали! Без стуку и грюку!
   Момич в насмешливый прищур смотрел в сторону колодезя,- на безоружных бойцов, конечно,- и я поправил на себе кобуру пистолета и спросил:
   - Все носишь обиду?
   - Надо б, да не на кого,- повернулся он ко мне.- Кабы оно не на наших дрожжах то тесто взошло! Ить не германец же с туркой греб нас?
   Я заплакал внезапно и несуразно. Момич подождал - дивился, видно, потом сказал, как когда-то в коммуне:
   - Ну во-от! Ты чего это!
   - А ты не знаешь, да? Не знаешь? - спросил я его обо всем сразу о тетке Егорихе, о нем самом, о Кашаре, о моем вчерашнем болоте, о Минске, но Момич понял все по-своему, короче.
   - Ну-к и что? - спросил он в свой черед.- Под ножку на момент и лошадь валят... А на Расеи яства много, коли гостям брюха не жаль! Чего ж кваситься-то? Одним, вишь, днем лето не бывает опознано!
   - А я и не квашусь,- сказал я.
   Он опять счистил с моей гимнастерки присохшую кляксу ила и хмуро признался, что поприветить нас нечем, хлеб в обрез вышел.
   - Нам бы посуду какую под телятину,- неловко попросил я.- И соли нету...
   Момич длинно и невидяще посмотрел куда-то сквозь меня и устало сказал:
   - Вот как она перекрутилась, жизнь наша с тобой! Насмерть переплелась!..
   Он дал нам старое мятое ведро и пригоршню крупной желтой соли-бузы. Уже смеркалось. Момич нас не задерживал, а я его не манил с собой. О своей Ивановне он не сказал мне ни слова и зря: разве мы не вместе схоронили тетку Егориху одиннадцать лет тому назад!..
   На третий день пути мы соединились с остатками какой-то артиллерийской части при трех гаубицах и ночью вышли в расположение своих войск. До самого конца нашего отступления я попеременно командовал то взводом, то ротой, то самим собой, потому что бывало всякое - и болота с госпиталями тоже. Войну я закончил майором. Батальон мой стоял в Кенигсберге, когда мне дали отпуск. Два дня я блуждал по лесам юго-восточнее Минска, пока не нашел знакомую поляну. Скита не было. Сгорел... В Мрочках мне сказали, что "бобра" - так звали там Момича - немцы казнили за связь с партизанами аж в сорок третьем. Я вернулся на поляну, но пробыл там недолго,- ну сколько нужно солдату, чтобы проститься с заброшенной могилой? Пять минут? Десять?..
   1965