- Петрович делиться задумал, Сань. Да вот не знает, как быть... Лавка-то одна, а нас трое. Пилить собрался...
   - Слезь, говорю, с лавки, змея! - крикнул дядя Иван и стукнул пилой об пол. Пила изогну-лась и по-балалаечному заиграла, покрыв голос Царя, и я захохотал первый, а тетка за мной. Дядя Иван бросил пилу, схватил чугунок и швырнул им в окно, что гляделось на Момичев двор. На звон оконных склянок и хрясь рамы тетка даже не обернулась.
   - А в то, последнее, спробуй головой. Может, Бог даст, не застрянешь,чуть слышно сказала она Царю, а меня обняла за шею, и я ощутил мелкую дрожь ее похолодевших рук.
   - Давай делить хату! - одурело взвизгнул дядя Иван.- А то я подпалю ее к чертовой матери!
   - Что ж, давай делить,- с недоброй решимостью сказала тетка.- Давай позорься... Сань, сбегай за палкой, ведаться будем.
   Я срезал в лозняке длинную хворостину и по дороге раза три поведался на ней сам с собой: верх приходился той руке, которая первой начинала перехват. Я отдал хворостину тетке, и дядя Иван подозрительно спросил меня, к кому я хочу отойти - к нему или к "подколоднице"?
   - К подколоднице,- не раздумывая сказал я. Тетка засмеялась и пошла к Царю, стоймя держа хворостину. Царь уцепился за нее своей рукой выше теткиной, и они стали быстро перехватывать лозину до тех пор, пока конец ее не очутился в теткином кулаке.
   - Ага, змеи! - злорадно сказал Царь.- Чулан мой! Теперь к печке не подходите!
   Я взглянул на тетку. Она ободряюще подмигнула мне, но ничего не сказала. Горшки и чугунки разделили на две части, а хлеб по едокам,- нам с теткой пришлось три ковриги, а Царю полторы. Лавка целиком досталась нам, а стол дядя Иван утащил в чулан, и в хате сразу стало непривычно пусто и отчего-то невесело. У нас было всего-навсего пять куриц и один петух. Тетка предложила Царю на выбор любых трех, чтобы наши две остались при петухе. Уже к вечеру мы поделили в погребе картошку,- по семи ведер на каждого.
   В ту же ночь мы с теткой переместили свои постели в сенцы.
   - Как же мы теперь будем жить, Сань? Ума не приложу...- сказала в темноте тетка, и по ее голосу я не мог догадаться, смеется она или плачет...
   Утром мы собрались варить себе кулеш прямо на дворе: из четырех кирпичей я сложил возле крыльца печурку, но щель топки была узка,- хворост в ней тлел, а не загорался. Тетка постояла-постояла над чадившим очагом и пошла в сенцы, а меня в это время окликнул со своего двора Момич. Он держал в руках пахотный хомут с новыми пеньковыми постромками и смотрел не на наш двор, а куда-то в сторону. Я подбежал к плетню. Не обернув ко мне лицо, Момич в досаде спросил:
   - Чего это вы там таганите, как цыгане?
   Я сказал, что мы поделились и чулан с печкой достались Царю. Момич как-то раскосо воззрился на меня, потом взглянул зачем-то на трубу своей хаты и, рывком вскинув на плечо хомут, пошел прочь. Наверно, ему чуялся мой неотрывный взгляд в спину, потому что шагов через пять он приостановился и проговорил, не оказывая лицо из-за хомута:
   - Скажи там... Егоровне, чтоб на огород шла. И сам приходи.
   Я выманил тетку на крыльцо и сообщил ей наказ Момича.
   Трудно сказать, чем обернулся бы для меня тот день, если б накануне Царь не вздумал делиться: тогда Момичу не пришлось бы таскать глину из яра к нам в сенцы, чтобы сложить печку-времянку, а мне за него боронить огород,- в прошлом году там росла картошка, и перед пахотой нужно было сровнять борозды. Момич подсадил меня на спину жеребца и два круга провел его по уздцы, а на третьем отступил в сторону и приказал не то ему, не то мне:
   - Чтоб без огрехов. А то сызнова придется...
   Он пообещал, что "будет так-сяк приглядывать", и ушел. Я совсем не правил,- жеребец ходил по кругу сам, не сбиваясь с кромки следа, оставленного бороной, а я как бы парил над ним, боясь чем-нибудь выдать себя,- мне не верилось, что жеребец знает про то, что я сижу на нем. Напряжение, сообщавшее невесомость моему телу, было попеременным: оно нарастало, когда жеребец двигался в сторону выгона, и опадало в тот момент, когда он заворачивал обратно и я видел впереди свой сарай, Момичеву клуню, Камышинку. Тогда я заметно для себя тяжелел, оторопь сменялась волной восхищения, благодарности и любви к жеребцу, к его косматой буйной гриве, к небу и жаворонкам надо мной. На таком разе - завершался седьмой круг - я не заметил, откуда появился черный как грач жеребенок-сосун. Он подскочил к жеребцу сбоку, растопырил толстые неокрепшие ноги и заржал, вылупив радостно-шальные глаза. Жеребец остановился, вскинул голову и перестал дышать. Уши у него встали торчмя и почти сошлись концами, и в их косой просвет я увидел Момича. Он спешил ко мне от своего палисадника и куда-то показывал вскинутой рукой. Сосун в это время заржал снова, а жеребец коротко взвизгнул на него, ударил в землю передним копытом и вдруг одним рывком переместился в сторону выгона. Я уже падал, но все же успел увидеть на выгоне кудлатую пегую кобылу и услыхать ее рассыпчато-призывное ржанье, сразу же пресеченное трубным гоготом жеребца. Он миновал борону и даже не заступил постромки,- это я тоже заметил, когда перекатывался под бороной, а потом волочился за ней, нанизанный подолом рубахи на последний рядок деревянных клецов. Я проехал так до оконечности огорода, и все время сосун бежал и подбрыкивал рядом со мной. Через гребень выгонской канавы жеребец перемахнул прыжком. Там я и остался вместе с оторвавшейся бороной и сидя, не пытаясь отцепить рубаху, видел то смирно стоявшую пегую кобылу и подлезшего под нее сосуна, то уносившегося мимо них по выгону жеребца: литой акациевый валек на толстых новых постром-ках колотил его по ногам. Далеко, у трех ветряков, что стояли за пряслом выгона, жеребец взмет-нулся в высоту и вбок и пропал, будто провалился куда-то. Тогда сразу же стихли строенные, сухо-гулкие удары копыт, и я с надеждой на все благополучное оглянулся в сторону Момича. Он шел пригнувшись, почти волоча по земле руки, и в черной кайме бороды лицо его белело как мел. Он подвигался ко мне медленно и развалисто, и глаза у нет были полузажмурены. Я поддел ногами край бороны, отцепил подол рубахи и ползком перелез через канаву на выгон. Момич перебрался через нее так же, и после этого я уже не оглядывался на него. Я бежал к ветрякам, а Момич сугонил позади и изредка выкрикивал натужно и хрипло, как в тот раз, когда просил меня подсунуть кол под комель дуба:
   - Александр! Погоди! Погоди, говорю!..
   У меня вихлялись колени и все холодел и опускался книзу живот. Я ничком лег на дорогу и зажмурился, меня никогда и никто еще не бил. Момич подоспел и до самой шеи заюлил на моей спине рубаху. Я мгновенно почувствовал неудержимое расслабление тела, и ощущение мокрого тепла в ногах было отрадным и как бы избавляющим от всего, что мне грозило. Момич опустил подол моей рубахи и спросил:
   - А ноги как?
   Я сел, накрепко сдвинув колени, и солгал:
   - Болят.
   - Мы ж с тобой коня сгубили! - с осиплым стоном сказал Момич, обессиленно садясь рядом. Он невидяще глядел на меня и плакал, некрасиво распялив рот, и борода у него елозила из стороны в сторону. Я вскочил и побежал к ветрякам...
   Маленькие и круглые, как коврига, озерки назывались у нас околками, и жеребец утоп там,- я издали увидел торчащие из воды косицы его ушей и раздвоенный бугор крупа...
   Потом мне никогда уже не приводилось наяву оказываться за гранью реального мира, которую я переступил тогда: околок, ветряки, недалекая Камышинка, выгон и бегущий Момич - всё окрасилось в сумеречно-красный цвет и поплыло вокруг меня, не отдаляясь и не смешиваясь, и я сел, вцепился в землю и закричал, и подбежавший Момич тоже закричал что-то и с ходу прыгнул в околок. Разом с ним я полетел в истомно душную красную высоту, а когда открыл глаза, то увидел несокрушимо замершие на месте серые ветряки, зеленый выгон, синее небо и мутный околок. Момич стоял там по самую бороду в воде и руками поддерживал над собой голову жеребца. Жеребец дышал как боров в жару,- с отрывистым хрюканьем, и вдруг надулся и всхрапнул, обдав Момича струями грязной воды, хлынувшей из ноздрей. Момич тряхнул головой и всхрапнул сам протяжно и дико, похоже на жеребца, подбивал его, чтобы он еще раз всхрапнул, и жеребец всхрапнул вторично, и Момич тоже... Неизвестно зачем я полез тогда в околок. Момич с какой-то ярой радостью в глазах увидел меня и заорал:
   - Александр, мать твою... Беги, кличь людей! Чтобы с веревками и слегами! Скорей!..
   На улице Камышинки я увидел бабу с коромыслами и несмело сказал ей, что в околке возле ветряков кто-то чалился с лошадью...
   Часом позже, когда Момич уводил по выгону грязного, приседающего на задние ноги жереб-ца, у меня разом начало болеть все тело. Всю ночь я куда-то падал и кричал, а утром тетка расто-пила свою венчальную свечку, поставила теплый каганец с воском мне на живот и стала чертить надо мной указательным пальцем широкие спиральные круги. Я спросил, про что она шепчет. Тетка мотнула головой, чтобы я не перебивал, и зашептала явственней: "...и тогда пошла Матерь Божья в степь-пустыню, а навстречу Ей едет Иисус Христос на осляти". "Сын Божий, куда Ты едешь?" - "Еду Я к малолетнему рабу Своему Лександру кости выправлять, жилы напрягать, испуг изгонять".
   Вслед за этим тетка подула на каганец, поплевала себе за спину и с опаской сказала:
   - Теперь давай поглядим, что вылилось...
   По краям каганца воск застыл ровным желтым слоем, а на середине вздулся светлый пузырь величиной с фасолину.
   - Видишь? - таинственно спросила тетка.
   - Ага, - сказал я.
   - Ну вот и все. Это же околок. Теперь в тебе никакого страху не осталось.
   Я забрал у ней каганец и стал разглядывать пузырь-околок, там же должен виднеться Момич с жеребцом, но тетка, догадавшись о моем поиске, ни с того ни с сего рассердилась:
   - Чи ты умный, Сань, чи дурак! Ну зачем тебе видеть то, чего не надо? Это ж коли б залился дядя Мося, тогда... Дай-ка каганец!..
   В тот день тетку зачем-то вытребовали в сельсовет. Она нарядилась в новый саян, уложила надо лбом платок острым шпилем и пошла, а вернулась такой, будто пять концов на каруселях проехала. Оттого, что ей было празднично одной, без меня, я молча обиделся и ни о чем не стал спрашивать, пускай потерпит, рассказать-то небось хочется, зачем кликали в сельсовет!
   Поздно вечером под запев сверчка в полутьме сенец тетка окликнула меня со своей постели:
   - Сань, а Сань!
   Я не отозвался, а она засмеялась и спросила:
   - Что ж ты не попытаешь, зачем меня звали?
   - А чего сама молчишь! - сказал я.
   - Да днем не хотелось, не так ладно было б, а теперь давай побалакаем... Вышла я, значит, на выгон, а он голенький, пустой, одни смурные ветряки стоят да та пегая кобыла с жеребенком, и мне захотелось по-за речкой пойтить... Ну я и сошла по Большаковому проулку. Сошла себе и как глянула, батюшки-и! Луг весь в одуванах, так весь и горит, так и полыхает..
   Она долго рассказывала про то, как шла по лугу и что там видела, и я не вытерпел и сказал:
   - Ты ж опоздаешь, иди скорей!
   - Погоди, сказала тетка.- Нарвала, значит, я тех одуванов и прихожу. А там уже ждут председатель наш, какая-то городская бабочка и учитель твой. Хороший он у нас, веселый... По имя-отчеству назвал меня, за руку поздоровкался, петуха, что я вышила на твоей сумке, похвалил... Ну ладно. Села я, а тут возьми и явись Дунечка Бычкова.
   - Зачем? - спросил я.
   - Да ее тоже позвали сдуру, - сказала тетка и засмеялась.
   - А учитель что?
   Мне почему-то не хотелось, чтобы Александр Семенович здоровался с Дунечкой Бычковой за руку, и тетка, разгадав мою ревность, ответила скороговоркой:
   - Да с Дунечкой он так... нарочно поручкался, чтобы приличию соблюсть. Ты слухай дальше...
   В это время дядя Иван споткнулся о порог хаты, остановился где-то на середине сенец и заверещал:
   - Ай до зари не дадите спать? И буровят, и буровят, постояльцы проклятые!
   -...Тогда они и назначили меня, Сань, делегаткой от всей Камышинки,певуче сказала тетка.- Утречком я и покачу в Лугань на сельсоветской бричке... А теперь давай спать.
   Я не стал спрашивать у тетки, что такое "делегатка", чтоб нам обоим верилось, будто она едет в Лугань одна, без Дунечки Бычковой... Царь молча подождал чего-то и вкрадчиво-редко прошлепал босыми ногами в хату.
   Хотя мой испуг и вылился на воске, но в руках и коленках осталась какая-то квелость и дрожь, и два дня без тетки я почти ничего не ел и не слезал со своего сундука, все спал и спал. На третий день утром в песочно-золотой полумгле сенец я увидел дядю Ивана. Он стоял над кучей глины, что принес тогда Момич для печки нам, и обеими руками держал за дрыгающие ноги обезглав-ленного нашего с теткой петуха.
   - Зарезал? - пораженно спросил я.
   - А то я молиться на вашего кочета буду! - сказал Царь.- Та змеюка зыкает гдей-то цельную неделю, а тут... Вставай, беги за хворостом, варить зачнем...
   На нижней приступке крыльца лежала и зевала петушиная голова, а возле нее бродили и осипло кряхтели наши поделенные куры. Я шугнул на них и поглядел на Момичев двор, и сразу же Момич показался на своем крыльце. Он махнул мне рукой, подзывая, и я пошел, неся на ладонях петушиную голову.
   - Кинь ее! - сумрачно приказал он мне, как только мы сошлись у плетня, и сам обернулся ко мне боком и стал глядеть из-под руки на речку.- Ну? Чего держишь-то? Кинь, говорю!
   Я положил голову в траву, и тогда Момич, не меняя позы, негромко спросил:
   - Егоровны-то все нету?
   - Нету,- сказал я.
   - Что ж это она... застряла там?
   - Не знаю,- сказал я.- Теперь вот и петуха...
   - А у тебя, случаем, ничего не болит? - перебил Момич.
   - Не,- сказал я.
   - А может, щемит где, да ты не чуешь. Как-никак, а под бороной сидел... Может, к доктору показаться?
   - Нигде не болит, - опять сказал я.
   - А чем черт не шутит! Потом поздно будет. Охромеешь или... мало ли? Выходи-ка на огород, в больницу поедем зараз.
   Уже от угла сарая я увидел на Момичевом току повозку, набитую до самых грядок свежена-кошенным сеном. Жеребец стоял на привязи возле клуни. Задние ноги его от щеток до колен были обернуты белой холстиной. Момич вышел из ворог с хомутом и вожжами в руках, наряженный в сапоги и кумачную рубаху. Следом за ним Настя бережно несла, как свадебный подарок неизвестно кому, новую пеструю попонку.
   - Глядите дегтем не замарайте! - кинув попонку в задок повозки, гневно сказала Настя и пошла прочь. Момич пристально посмотрел ей вслед, но ничего не ответил. Пока он запрягал, я повинно стоял и глядел на ноги жеребца. Покосившись на меня, Момич коротко рассмеялся чему-то и, сунув руку под живот жеребцу, с веселой угрозой прикрикнул на него:
   - Нарядился в онучи и страм потерял!
   Это его озорное цапанье жеребца и слова обнадежили меня,- может, об околке и вальке вспоминать не будем! На выгоне опять паслась чья-то пегая кобыла, и жеребец, завидя ее, заржал и затанцевал в оглоблях, а Момич подмигнул мне и с притворным возмущением сказал:
   - Мало ему, кобыльему сыну, позавчерашнего, а!
   Был будний день, и камышане возили на парину навоз, а мы ехали как на ярмарку. При обгоне подвод Момич пускал жеребца чуть ли не наметом, рывком сымал с головы картуз, здороваясь, и на вопросы, куда это он собрался, не отвечал,- тогда как раз приходилась сдерживать жеребца и тут же бодрить его вожжами и сулить: "Я тебя поне-е-ежу!"
   До Лугани считалось шестнадцать верст, но они протянулись для меня дорогой вокруг белого света,- я никогда до этого так далеко не ходил и не ездил. Я сроду не видел двухэтажных домов, - хаты на хате, и Момич тоже поглядывал на них с уважительной острасткой. Мы остановились и распряглись на широкой каменной площади возле церкви величиной в пять наших камышинских, и жеребец сразу присмирел и показался мне маленьким, и Момич стал маленьким, а самого себя я не примечал совсем.
   - Ну, вот мы и приехали,- притушенным голосом сказал Момич.- Ты погоди тут, а я схожу разузнаю, что к чему...
   Он ушел, жеребец приник к сену, а я прислонился к колесу повозки. Странны, маняще-терпки были в Лугани запахи, неслыханны звуки, и то, что у нас в Камышинке стоял будень, а тут праздник, потому что взрослые ничего не делали, а только ходили и ходили мимо друг друга и не здоровались между собой; что дети были наряжены во все ситцевое и не поднимали с земли ни папиросные коробки, ни конфеточные обертки,- наполняло меня какой-то накатной обидой за себя и не то завистью, не то враждебностью к ним, луганам. Мне хотелось поскорей видеть свою Камышинку...
   Тень от церкви давно переместилась, и повозка стояла на самой жаре, когда я заметил тетку, Момича и Дунечку Бычкову. Они шли гуськом - тетка впереди, Момич в шаге от нее и чуть сбоку, а позади плелась Дунечка. На ней и на тетке вместо платков пламенели косынки под цвет моего галстука. Видно, концы косынок были чересчур коротки, потому что не сходились у подбородка и вязались на затылке, и от этого тетка казалась моей ровесницей. С ее плеча свисала до колен снизка желтых, как одуваны, бубликов, и в руках она держала какие-то кульки и свертки. Момич нес новую косу, лемех к плугу и рябой ситцевый картуз с черным лакированным козырь-ком. Картуз был маленький, и я издали радостно догадался, что он мой. Тетка кивала мне головой, и лоб ее светился, как бублик. Подойдя, Момич молча насадил мне на голову картуз, а тетка засмеялась и воскликнула:
   - Ой, Сань! Да на кого ж ты похож теперь!
   - А ты сама на кого? - сказал я. Она поправила косынку, а Момич лукаво посмотрел на нее, смешно скривив бороду.
   Мне совсем бы хорошо уехалось из Лугани, если б не Зюзина мать. Пока Момич с теткой застилали попонкой задок повозки, а потом запрягали жеребца, она беспокойно сидела у стены церкви и выжидаючи-пристально вглядывалась в даль чужой праздничной улицы. Мне хотелось, чтобы тетка поскорей позвала ее и чего-нибудь дала. Наверно, но так и было б, но Момич подки-нул меня в передок повозки, подсадил тетку и сам сел с нею рядом на разосланной попонке.
   - Погоди-ка, Евграфыч, а как же она?
   - Кто такое? - непонимающе спросил Момич.
   - Да сельчанка-то наша!
   - А-а, полномочная-то? Она пущай тем же манером, как и сюда. В казенной бричке...
   - Так неизвесжо ж, приедут нынче за нами или нет, - забеспокоилась тетка.
   - Подождет и до завтрева, - безразлично отозвался Момич, - успеет подражнить камышинских собак красной шалкой.
   - Ну это ты не свое чтой-то буровишь! - укорила его тетка.
   Я оглянулся на церковь. Дунечка сидела в прежней позе, полуприкрыв лицо некрасиво сбитой наперед косынкой, от солнца загораживалась. Взяла б и пересела в тень!
   На окраине Лугани Момич остановил жеребца возле лавки и молча передал тетке вожжи. Как только он отошел, я рассказал ей о петухе. Она привалила меня к себе и жарким шепотом, как хмельная, сказала:
   - Теперь нам не нужен ни петух, ни Царь... Скоро мы с тобой в коммуну пойдем жить... в барский дом, что в Саломыковке. Ох, Сань, если б ты знал...
   Она замолчала, к повозке шел Момич. В одной руке он держал картуз с булками, а во второй бутылку с желтой, как мед, водкой. Он положил все на теткины колени, влез в повозку и, забрав вожжи, досадливо сказал нам обоим с теткой:
   - Ну рассудите сами: куда б она тут села? Негде же! Да и поедем мы кружным путем...
   - Через лес? - радостно подхватила тетка, будто весь век ждала этого.
   У меня занемела шея,- я не мог удержать голову прямо, чтобы не оглядываться на Момичев картуз с булками. Между ними лежала и сверкала бутылка. На ее этикетке был нарисован кусок сота, а на нем - большая, похожая на шершня, пчела. Тетка тесно сидела рядом с Момичем и прощально-задумчиво глядела в поля. Момич весело понукал жеребца, и было видно, что он забыл, зачем привозил меня в Лугань...
   - И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать... Только ты гляди не болтай пока ничего дяде Мосе. Ладно? А то он... возьмет и обидится.
   Это всегда говорилось уже на зоревом реву чужих коров, под конец нашего всеночного сказа-беседы, и мне каждый раз становилось тогда нестерпимо жалко Момича, Настю, Романа Арсени-на, Сашу Дудкина и всех больших и малых камышан, мы ведь уходили в коммуну одни - тетка и я,- а они навсегда оставались тут. Мы не знали, когда приедут за нами на казенной бричке, чтобы мы сели в нее и к восходу солнца,- нам хотелось, чтобы обязательно к восходу,- очутились в коммуне. Ни вслух, ни мысленно мы не решались с теткой до конца представить себе надвигаю-щуюся на нас новую жизнь,- она ни на что не была похожа и ни с чем не сравнима, и каждый из нас обещал в ней себе все, к чему никла его собственная душа. Мне хватало одного этого странно-го и загадочного, как гармошечный звук, слова "коммуна", чтобы окружающая меня явь потускне-ла и убавилась в радостях: я перенес из нее в ком-му-ну все до одного праздника, какие приходи-лись в году, и все, что полагалось отдельно на каждый праздник, улеглось там вместе, в сплошной и бесконечный ряд. Тетка уже не снимала с головы косынки и не меняла саяна на будничную юбку, я тоже ходил в новом картузе, в белой с голубыми горошинами миткалевой рубахе и при галстуке. Мы и раньше не придумывали себе рабочих тягостей, а теперь и вовсе перестали что-нибудь делать по хозяйству,- нам даже печка не нужна была, обходились так.
   Тогда вскоре приспело время метать парину, и Момич покликал меня в поле с собой. Накануне, вечером, мы накосили за речкой травы, залили в бочонок полтора ведра колодезной воды, всадили на повозку плуг.
   - Гляди не проспи. До солнца чтоб выехать,- сказал мне Момич, и всю ночь мы с теткой не сомкнули глаз: сперва про коммуну шептались, а потом сторожили рассвет. Момич уже запряг, когда я показался на огороде.
   - Ты чего это? К обедне собрался? Беги, скинь рубаху и картуз. Жива! приказал он мне.
   День обещался тихий и пасмурный, и все было сизым и грустным - и небо, и земля, и полевые дали. Мы миновали ветряки и околок, обогнули ржаной массив и выехали к опушке густого кустарникового леса. Он круто спадал под уклон, потом выпрямился и тянулся, пока хватало глаз, в сторону Брянщины. Момич сказал, что это Кашара. Тут был паровой клин нашего кутка, сплошь заросший татарником, цветущей сурепью и диким чесноком. Момич сразу признал свой загон, и мы начали пахать,- он ходил рядом с плугом по стерне, а я по теплой глубокой борозде шагах в трех позади. Одним концом загон упирался в Катару, а другим в заказной, некошеный луг. Оттуда лес был почти невидим. Я давно проголодался, но солнце так и не выглянуло, и не было известно, когда наступит полдень. На двадцать пятом круге Момич вдруг бессовестно ухнул, быстро оглянулся на меня и посоветовал:
   - Не греми, прогремишься! Не обедать садишься!
   - Да это же ты сам! - сказал я и неожиданно для себя попросил: - Давай взаправду чего-нибудь обедать, дядь Мось!
   - Пробегался? Зараз пошабашим,- сказал он. - Я, вишь, метил успеть вспахать ваш загон к вечеру.
   Тогда-то я и сказал ему, что нашу парину метать не нужно, потому что мы уходим скоро в коммуну. Момич придержал жеребца и переспросил, сведя брови:
   - Куда-куда?
   - В барский дом, что в Саломыковке,- сказал я.- Ты не знаешь, где такая Саломыковка, дядь Мось?
   - За Луганью,- помолчав, сказал Момич. - Это тебе что ж, Егоровна сказала?
   - Ага,- признался я.
   - Ну?
   - Жить будем в коммуне, сказал я.- Там все под духовые трубы. И ложиться, и вставать...
   - Ишь ты! А работать тоже под трубу?
   Момич спросил это точь-в-точь как спрашивал когда-то об утильсырье, и поэтому я ответил неуверенно:
   - Как захочем...
   - Та-ак,- сказал он.- Что ж, живая душа и в будень калачика чает... В коммунию, значит, навострились?
   Я промолчал, а Момич спросил еще об одном:
   - А добро на чем же повезете? Там ить под вас подвод и подвод нужно...
   Наверно, он и сам почуял, что обидел нас с теткой зря, потому что впервые посмотрел на меня как на взрослого - выжидаюче-опасливо. Я встал и пошел через пахоть в сторону Камышинки. Момич непростудно кашлянул и позвал негромко, виновато:
   - Александр! Куда ж ты попер? Обедать же надо...
   - Я не хочу,- сказал я, не оборачиваясь.
   - Ну, значит, сыта теща, коли гущи не ест! - гневно сказал он и хлестнул жеребца.
   Дома я поведал про все тетке. Она заставила меня повторить, что говорил Момич о нашем добре и подводах, и долго и как-то не по-своему смеялась, взглядывая на меня мокрыми от слез глазами. Мы пополудневали хлебом с колодезной водой и солью. Тетка посидела, подумала-подумала и сказала, чтобы я нарвал снытки в ракитнике,- "завтра курицу будем резать", потом сняла косынку, накрылась платком, выставив куль, и пошла зачем-то на выгон. Вернулась она вечером почти следом за Момичем, может, только сажен на сто отстала от его повозки...
   Царь подпустил нас к печке, наверно, совестно стало из-за нашего петуха, и мы с самого утра кое-как зарезали хохлушку и поставили ее варить в большом глиняном горшке. Он долго не закипал, и я несколько раз бегал за хворостом в ракитник. Оттуда, из-под бугра, я и увидел въехавшую к нам во двор длинную грабарку с высокими решетчатыми грядками, на каких в жнитву возят снопы. В упряге была та пегая кобыла, что все время паслась на выгоне. Я не стал собирать хворост и нехотя, стараясь не взглянуть на Момичев двор, пошел домой. В грабарке полулежал, просунув ноги в решетку, болезненный мужичонка с соседнего кутка. Я знал его только уличное прозвище - Халамей. Он сонливо поглядел на меня и ничего не сказал. По двору, нарочно пугаясь своей тени, жировал сосун, высторчив веником хвост.