«Я понял, насколько мне дорог театр, все накопления мои профессиональные связаны с этим домом. Копил я их здесь все, а тратил-то я их в кино. Здесь учился, как бы добирал что-то важное, и люди, которые окружали этот дом, воспитывали меня. А кино... как бы больше грабило. Театр — это где ты живешь, куда все свои болячки тащишь, где с живыми людьми общаешься, где можешь проверить себя, кто ты есть. И накопления все — театр. Театр воспитывает актера, а в кино некогда, пришел — перед тобой камера. Либо ты ас, либо ты — никто, с тобой возиться не будут».
Эти слова артиста перекликаются со словами Юрия Петровича Любимова, сказанными в интервью для журнала «Театр» еще в 1965 году.
«О каком актере мечтаю? О таком, который воспитывался бы у нас в театре. Вернее, я мечтаю, чтоб наш театр оказался способным всерьез воспитывать актеров»1. Как же воспитывается актер?
В статье «Скрипка Мастера» Вениамин Смехов говорит о всех тех ярлыках, которые долгие годы вешались на актеров театра и, конечно же, на сам театр: «Это не театр, а уличная банда», или: «Это не театр, а шесть хрипов — семь гитар» — «Я не отрицаю таланта Любимова, но он один, актеров нет!» — «Да они ему и не нужны!» — «Артелыцики-синеблузники»...2 Постепенно эти возгласы угасали, актеры Таганки прекрасно работали в кино, на телевидении, на радио; ведь «перед камерой ты — ас или ты — никто».
Однако, как, наверное, и в любом другом театре, на Таганке существовали конфликты между режиссером и актерами. Последние считали, что их свободу стесняют, мешают раскрываться их творческой индивидуальности. Из театра уходили: С. Любшин, А. Калягин... На эту тему хорошо сказал известный итальянский режиссер, ученик Б. Брехта Джордже Стрелер: «Актеры — это наши братья и наши враги, они с нами сотрудничают и в то же время нас саботируют... Они сторона именно саботирующая, но не противная. Точного слова не подберешь. Каковы же отношения между режиссером и актерами? Для меня это достаточно ясно: отношения между ними диалектические, но диалектика не исключает существования противоположных мнений, споров, противоречий. В конечном итоге усилия режиссера и актеров должны сводиться к некоему единству»1. Однако «последнюю ответственность» Стрелер оставляет за режиссером. Без этой ответственности, по его мнению, невозможен никакой театр, то есть режиссер, как говорит Брехт, «должен обладать способностью руководить и быть руководимым».
Долгое время этот конфликт театра переводили в какой-то личностный ряд, сводили к дурным характерам, однако, как это ни парадоксально, но именно этот конфликт дает энергию развитию театра. «Что спорить, — говорит Ю.Любимов, — лучше сыграть несколько вариантов сцен. В этом сила и тренинг хороший... Если актера не убеждает концепция режиссера, он вправе уйти, но и режиссер вправе попросить актера играть его концепцию все-таки... А иначе весь спектакль растащут... Тогда, поначалу, актерам казалось, что я суров, так как не даю им полной свободы, закрепощаю их рисунком, формой. Однако ведь держится театр, и актеры везде успешно работают, потому что понимают, что такое форма».
Так что же во многом определяет театр Любимова? Прежде всего — поиск формы, наиболее идеально передающей существо произведения. Она — во всем, в том числе и в актерской игре. Форма — не самоцель, форма — существование, способ познания. В отличие от кинематографа, телевидения и других видов искусства преимущество театра в его живом общении со зрителем. С появлением кинематографа театру предрекали смерть, но нет пока замены живому дыханию театра, особенно в наш век усложнившихся человеческих отношений, остро вставших вопросов коммуникабельности и одиночества. Говоря об общении в театре, мы подразумеваем под этим именно общение, контакт между зрителем и актерами. Для такого контакта актерская личность, индивидуальность особенно необходима в современном театре. Сегодня не интересно некое безликое действо, где актер — транслятор идей, заложенных в драматургии, и не более того. Поэтому, чтобы совместить идею, мысль своего героя со своим «я» и тысячью зрителей, нужен момент отстраненности в собственной роли, где ты и роль если и сливаются, то на миг наивысшего творческого откровения. К такому состоянию актера подводит режиссура, форма, рисунок роли, жесткий и четкий, овладев которым актер обретает особую свободу, возможность импровизировать. Найденная форма позволяет оптимально воплотить существо роли.
Театр на Таганке всегда отличало максимально активное участие зрителя, включение его в действие, иногда даже эпатаж. Главное — вывести зрителя из состояния безразличия, душевного сна, чтобы он наиболее остро ощутил время, свою сопричастность к проблемам дня, истории, чтобы конфликт прошедший стал его личным конфликтом, его болью. На эго направлена вся режиссура спектаклей, и личность актера обретает особое значение. На одной из репетиций «Маленьких трагедий» А.С.Пушкина Ю.П.Любимов, давая комментарии артисту, сравнивая актеров Запада и нашей страны, сказал: «Очень трудно достучаться (на Западе) до актера, задеть его за живое, но когда это удается, получается огромный результат, там даже больше, чем здесь... Здесь все-таки легче, актеры понимают, что необходимо, чтобы работала личность художника, а не только ремесло, хотя и очень высокое. В него входит и умение искренне плакать, и предельно правдиво жить, но все равно актер как бы закрыт, несмотря ни на что. Грубо говоря, школа представления, очень высокого, но представления. А в дополнение к Станиславскому не то, что он называл школой переживания, — »жизнью человеческого духа«. Это несколько высокопарная формулировка. Я бы сказал так: данные личности господина Артиста, без которой брехтовский театр вообще не может существовать. В нем же действует закон отчуждения, который позволяет актеру как бы отойти в сторону, но для того, чтобы отойти от своей личности, надо ее иметь, а то некуда отходить. Извините за парадоксы такие, но это так. Мне бы хотелось, чтобы это замечательное стихотворение А.С.Пушкина было от вашей личности прочитано...»
Форма, личность актера — это прежде всего эстетическая модель, концепция театра, конечно же имеющая свои исторические корни. Подобная модель невозможна без еще одного важного компонента, который дает свободу таланту, личности, — профессионализма. Профессионализм актера — максимальное владение собой, своими нервами, речью, телом, мимикой.
Все имеет взаимосвязь: личность — талант—профессионализм. Чем богаче «внутренняя речь», звучащая в сознании актера, тем точнее его жесты и тон речи. «Жест и тон—это синтаксис для деятелей театра» . Как важно правильно подобрать синтаксис, чтобы он был точно для твоей роли, твоего внутреннего состояния.
— Да. У кого же их нет? Мешает и непоследовательность, и непостоянство в работе. Не умею сопротивляться обстоятельствам. При всей реактивности своего существования я очень мягкодушен. Почти не умею говорить «нет», из-за чего снялся во многих фильмах, которых вполне бы могло не быть в моей жизни. Пытаюсь быть потверже».
РЕПЕТИЦИИ С ЮРИЕМ ЛЮБИМОВЫМ
Эти слова артиста перекликаются со словами Юрия Петровича Любимова, сказанными в интервью для журнала «Театр» еще в 1965 году.
«О каком актере мечтаю? О таком, который воспитывался бы у нас в театре. Вернее, я мечтаю, чтоб наш театр оказался способным всерьез воспитывать актеров»1. Как же воспитывается актер?
В статье «Скрипка Мастера» Вениамин Смехов говорит о всех тех ярлыках, которые долгие годы вешались на актеров театра и, конечно же, на сам театр: «Это не театр, а уличная банда», или: «Это не театр, а шесть хрипов — семь гитар» — «Я не отрицаю таланта Любимова, но он один, актеров нет!» — «Да они ему и не нужны!» — «Артелыцики-синеблузники»...2 Постепенно эти возгласы угасали, актеры Таганки прекрасно работали в кино, на телевидении, на радио; ведь «перед камерой ты — ас или ты — никто».
Однако, как, наверное, и в любом другом театре, на Таганке существовали конфликты между режиссером и актерами. Последние считали, что их свободу стесняют, мешают раскрываться их творческой индивидуальности. Из театра уходили: С. Любшин, А. Калягин... На эту тему хорошо сказал известный итальянский режиссер, ученик Б. Брехта Джордже Стрелер: «Актеры — это наши братья и наши враги, они с нами сотрудничают и в то же время нас саботируют... Они сторона именно саботирующая, но не противная. Точного слова не подберешь. Каковы же отношения между режиссером и актерами? Для меня это достаточно ясно: отношения между ними диалектические, но диалектика не исключает существования противоположных мнений, споров, противоречий. В конечном итоге усилия режиссера и актеров должны сводиться к некоему единству»1. Однако «последнюю ответственность» Стрелер оставляет за режиссером. Без этой ответственности, по его мнению, невозможен никакой театр, то есть режиссер, как говорит Брехт, «должен обладать способностью руководить и быть руководимым».
Долгое время этот конфликт театра переводили в какой-то личностный ряд, сводили к дурным характерам, однако, как это ни парадоксально, но именно этот конфликт дает энергию развитию театра. «Что спорить, — говорит Ю.Любимов, — лучше сыграть несколько вариантов сцен. В этом сила и тренинг хороший... Если актера не убеждает концепция режиссера, он вправе уйти, но и режиссер вправе попросить актера играть его концепцию все-таки... А иначе весь спектакль растащут... Тогда, поначалу, актерам казалось, что я суров, так как не даю им полной свободы, закрепощаю их рисунком, формой. Однако ведь держится театр, и актеры везде успешно работают, потому что понимают, что такое форма».
Так что же во многом определяет театр Любимова? Прежде всего — поиск формы, наиболее идеально передающей существо произведения. Она — во всем, в том числе и в актерской игре. Форма — не самоцель, форма — существование, способ познания. В отличие от кинематографа, телевидения и других видов искусства преимущество театра в его живом общении со зрителем. С появлением кинематографа театру предрекали смерть, но нет пока замены живому дыханию театра, особенно в наш век усложнившихся человеческих отношений, остро вставших вопросов коммуникабельности и одиночества. Говоря об общении в театре, мы подразумеваем под этим именно общение, контакт между зрителем и актерами. Для такого контакта актерская личность, индивидуальность особенно необходима в современном театре. Сегодня не интересно некое безликое действо, где актер — транслятор идей, заложенных в драматургии, и не более того. Поэтому, чтобы совместить идею, мысль своего героя со своим «я» и тысячью зрителей, нужен момент отстраненности в собственной роли, где ты и роль если и сливаются, то на миг наивысшего творческого откровения. К такому состоянию актера подводит режиссура, форма, рисунок роли, жесткий и четкий, овладев которым актер обретает особую свободу, возможность импровизировать. Найденная форма позволяет оптимально воплотить существо роли.
Театр на Таганке всегда отличало максимально активное участие зрителя, включение его в действие, иногда даже эпатаж. Главное — вывести зрителя из состояния безразличия, душевного сна, чтобы он наиболее остро ощутил время, свою сопричастность к проблемам дня, истории, чтобы конфликт прошедший стал его личным конфликтом, его болью. На эго направлена вся режиссура спектаклей, и личность актера обретает особое значение. На одной из репетиций «Маленьких трагедий» А.С.Пушкина Ю.П.Любимов, давая комментарии артисту, сравнивая актеров Запада и нашей страны, сказал: «Очень трудно достучаться (на Западе) до актера, задеть его за живое, но когда это удается, получается огромный результат, там даже больше, чем здесь... Здесь все-таки легче, актеры понимают, что необходимо, чтобы работала личность художника, а не только ремесло, хотя и очень высокое. В него входит и умение искренне плакать, и предельно правдиво жить, но все равно актер как бы закрыт, несмотря ни на что. Грубо говоря, школа представления, очень высокого, но представления. А в дополнение к Станиславскому не то, что он называл школой переживания, — »жизнью человеческого духа«. Это несколько высокопарная формулировка. Я бы сказал так: данные личности господина Артиста, без которой брехтовский театр вообще не может существовать. В нем же действует закон отчуждения, который позволяет актеру как бы отойти в сторону, но для того, чтобы отойти от своей личности, надо ее иметь, а то некуда отходить. Извините за парадоксы такие, но это так. Мне бы хотелось, чтобы это замечательное стихотворение А.С.Пушкина было от вашей личности прочитано...»
Форма, личность актера — это прежде всего эстетическая модель, концепция театра, конечно же имеющая свои исторические корни. Подобная модель невозможна без еще одного важного компонента, который дает свободу таланту, личности, — профессионализма. Профессионализм актера — максимальное владение собой, своими нервами, речью, телом, мимикой.
Все имеет взаимосвязь: личность — талант—профессионализм. Чем богаче «внутренняя речь», звучащая в сознании актера, тем точнее его жесты и тон речи. «Жест и тон—это синтаксис для деятелей театра» . Как важно правильно подобрать синтаксис, чтобы он был точно для твоей роли, твоего внутреннего состояния.
МГНОВЕНИЕ ТИШИНЫ
В сошедшей с ума вселенной,—
Как в кухне, среди корыт,—
Мы глохнем от диксилендов,
Парламентов и коррид.
Мы всё не желаем верить,
Что в мире истреблена
Угодная сердцу ересь
По имени Тишина.
Нас тянет в глухие скверы,—
Подальше от площадей,—
Очищенные от скверны
Машин и очередей.
Быть может, тишайший гравий,
Скамеечка и жасмин—
Последняя из гарантий
Спасти этот бедный мир...
Неужто, погрязши в дрязгах,
Мы более не вольны
Создать себе общий праздник—
Мгновение и пинаны?..
Коротенькое, как выстрел,
Безмолвное, как звезда,—
И сколько б забытых истин
Услышали мы тогда!..
И сколько б Наполеонов
Замешкалось крикнуть «или!»,
И сколько бы опаленных
Не рухнуло в ковыли...
И сколько бы пуль напрасных
Не вылетело из дул!..
И сколько бы Дам Прекрасных
Не выцвело в пошлых дур!..
И сколько бы наглых пешек
Узнало свои места!..
И сколько бы наших певчих
Сумело дожить до ста!..
Консилиумы напрасны.
Дискуссии не нужны.
Всего и делов-то, братцы.—
Мгновение тишины...
«— Леонид Алексеевич, у вас есть недостатки, которые мешают в работе?Л. Филатов, 1972 г.
— Да. У кого же их нет? Мешает и непоследовательность, и непостоянство в работе. Не умею сопротивляться обстоятельствам. При всей реактивности своего существования я очень мягкодушен. Почти не умею говорить «нет», из-за чего снялся во многих фильмах, которых вполне бы могло не быть в моей жизни. Пытаюсь быть потверже».
РЕПЕТИЦИИ С ЮРИЕМ ЛЮБИМОВЫМ
...Театр работает над «Маленькими трагедиями» А.С.Пушкина. К десяти часам утра Леонид приходит на репетиции, которые идут до трех часов, а вечером, в 18.00, опять необходимо быть в театре и готовиться к вечернему спектаклю. Режим более чем жесткий. Репетиции — не простое повторение текста. Всякий раз это проживание, интерпретация, варианты, смысловые нюансы, определяющие твою пластику, речь; споры с собой, с партнерами по роли, с режиссером, которые происходят не столько в словах (хотя и в них тоже, без этого не обойтись), сколько в твоих вариантах игры.
Декорации «Маленьких трагедий» в традиции театра — скромны и лаконичны. Задник новой сцены театра с зияющими черными проемами окон. Вдоль всей сцены—стол, покрытый черным сукном. Около каждого места за столом сделан потайной свет, освещающий лица актеров. Никакой костюмной шумихи. Все актеры в черных плащах... За столом Пира сходятся герои «Маленьких трагедий». Трагедия «Пир во время чумы» —драматургический центр спектакля. Стол Пира превращается то в могилу Командора, то в клавесин Моцарта, то в сундук с золотом Скупого рыцаря. За этим столом совершаются убийства, предательства, обман, за ним же пируют и ноют в разгул чумы и смерти. Как бы все действие спектакля происходит за столом. Это режиссерское решение несколько настораживает, кажется излишне статичным и несценичным. Любимов ищет варианты динамики, чтобы пушкинский текст мог читаться вольно, свободно, не был задушен скованностью артистов. Все сидящие за столом могут свободно передвигаться, так как кресла, на которых они сидят, с колесиками. Артисты движутся по сцене, усиливая интонации поэтического текста. «Езда» дается пока сложно, действия актеров и текст, который они произносят, а тем более мысли и душа еще не согласуются, что вызывает у них раздражение...
Ю.П.ЛЮБИМОВ: «Надо репетировать вольно, иначе задавит Пушкин. Поэтому я говорю: „Не надо шептать! Играть все это надо широко, не приучать себя, что постепенно я дойду до глубокой правды. Нет! Тут легче приходить к настоящей правде через форму, потому что форма дает широту. Формой я называю знаки препинания, цезуру, широту строфы. Нельзя обыденно говорить, вы же понимаете, это невозможно!“ Я думаю, можно Н.Эрдмана сыграть идеально, поняв его интонацию. Вот почему К. Станиславский все время просил его приходить в театр и читать пьесу, чтобы артисты мхатовские услышали, как он, создатель пьесы, чувствует ее. Потом Константин Сергеевич спрашивал артистов, поняли ли они, как надо играть эту пьесу... Поехали дальше...»
Любимов на репетиции сидит на своем обычном месте — в десятом ряду, за столиком с лампой. Когда ему что-то не нравится, он включает лампу и начинает говорить, объяснять, спорить, иногда идет к сцене и там продолжает разговор с актерами...
«Прошу вас медленно отъезжать в креслах, не надо резко. Тогда будет красивая сцена... Как бы прислушиваясь... Замедленно... Отъехали... послушайте, я слышу стук колес. „Чумная“ телега едет... Поворачивайтесь. Отъезжайте...». Актеры в напряженном молчании прослеживают со сцены глазами путь «чумной» телеги, которая подается только монотонным звуком — напоминание о смерти... В городе умирают, в городе — чума... Сцена не удается. Любимов недоволен. Движения в креслах у актеров пока порывистые, корявые, сбивающие их с текста, а не помогающие.
Юрий Петрович объясняет актеру Валерию Золотухину, как должны звучать слова А. С. Пушкина:
«Я вам на духу говорю, мы создали такую атмосферу, что „быть искренним невозможность физическая!“ Фи-зи-чес-ка-я! Понимаешь? Можно из презрения не лгать, но, как Свидригайлов говорил: „Я мало вру“. Понимаешь? Там его обвиняют, и он объясняет: „Я мало вру...“, то есть вру, вру, но минимум. Поэтому Пушкин говорит: „Не лгать можно, трудно, по можно“, но быть искренним —невозможность физическая... Мы создали такую атмосферу, что открыто жить нельзя — затопчут, заклюют. Все хитрят, все безобразничают... ведь вот в чем дело, тогда только это становится циничной точкой зрения твоего героя. Нельзя у нас, нельзя! Понимаешь?! Нет? Чтобы тебе было легче, ты можешь доехать на своем кресле почти до края сцены и сказать: „Невозможность фи-зи-чес-ка-я...“
Юрий Петрович пытается найти наиболее точное пластическое выражение для этих слов поэта, чтобы они стали внутренним движением артиста.
Ю.П.ЛЮБИМОВ: «И поймите, все-таки это отчаянный Пир. Как вам священник говорит: „Безбожный пир, безбожные безумцы!..“ Драматургически это основная интонация всего происходящего, ведь Пир все связывает...»
Каждая трагедия в спектакле имеет свой цвет. «Скупой рыцарь» — желтый цвет золота. «Каменный гость» — мертвенно-голубое освещение ночного кладбища, свет смерти... Почему вдруг сегодня, в своеобразный бум документализма, публицистики, вполне понятного и естественного интереса прежде всего к факту, к истории, Юрий Любимов, всегда такой чуткий к состоянию души и переживаниям общества, вдруг обращается к А.С.Пушкину, к его «Маленьким трагедиям», которые вроде бы далеки от нас сегодня? Но так ли далеки? Все маленькие трагедии объединяет разговор о вечной теме искусства — нравственности. Правда, это понятие долгое время излишне узко мыслилось в нашем обществе, синонимом ему было чуть ли не ханжество.
Когда у людей исчезает совесть, то становится возможным любое злодейство. Никита Сергеевич Хрущев в своих воспоминаниях хорошо писал о совести Сталина. «...Одной головой меньше, одной больше — какое это имеет значение для Сталина. Как с совестью быть? Совесть у Сталина? Его совесть? Он бы сам посмеялся. Это буржуазный пережиток, буржуазное понятие. Все оправдывается, что говорит Сталин, он говорит только лишь в интересах революции, интересах рабочего класса». Поэтому нравственность обретает особое, определяющее значение в моменты революционные для общества. Сегодня, как никогда, «Маленькие трагедии» Пушкина злободневны. Что стало с нашей нравственностью? Когда-то Федор Михайлович Достоевский описал картину падения общества, рассуждая о «Египетских ночах» А.С.Пушкина: «Пир; картина общества, под которым уже давно пошатнулось его основание. Уже утрачена всякая вера; надежда кажется одним бесполезным обманом; мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил ее; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в нее обрушиться. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, разряжает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает...»1.
Любимовская трактовка Пира не столь отчаянна и безысходна. В центре внимания прежде всего процесс падения, путь к безнравственности. Чума как следствие состояния общества. Любимову важны не столько картины апокалипсиса, сколько точные психологические нюансы в показе Злодейства. Поэтому все внимание к актеру. Филатов играет одни из самых сложных и интересных ролей маленьких трагедий — Сальери, Скупой рыцарь. Он показывает зло во всем его развитии, во всей его оправданности, а потому и глубине падения.
...Репетиция продолжается... За черным столом Пира — Сальери...
ФИЛАТОВ: «Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет — и выше. Для меня...»
ЛЮБИМОВ: «Леонид, подожди. Обрати внимание, там не случайно точка стоит! Надо это понять... Это не важно, в те времена, в эти ли, а в те уж особенно — такое открытое отрицание всего! Поэтому и начинается большой монолог Сальери в подтверждение мысли, что вот моя жизнь вся, что является какой-то странный человек Моцарт и ломает ее. Почему? Я думаю, весь монолог Сальери — огромная подготовка к оправданию убийства. Как бы идеологическая подготовка, убеждение самого себя в правильности своего поступка и прямая апелляция к нашему разуму. По завету наших великих учителей монолог надо превратить в диалог. Подумай, как ты можешь превратить его в диалог с залом и собой. Начинает Сальери с предельного цинизма: „...Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше...“ Для него это так же ясно, „как простая гамма“. Он и дальше начинает довольно энергично рассказывать весь свой путь.
Когда я ставил этот спектакль в Швеции, то помогал актеру, который играл Сальери, движению его мысли музыкой. Если хочешь послушать, можем послушать сейчас музыку... Теперь давай сначала... Музыка тебе будет помогать, но имей в виду железную логику своего героя, что ты — Сальери — прав. Моцарт должен исчезнуть...»
ФИЛАТОВ: «Да. Понятно...
ФИЛАТОВ:
ФИЛАТОВ:
ФИЛАТОВ:
Юрий Петрович не совсем доволен, как складывается сцена. Делает замечания актеру Ивану Бортнику, играющему Моцарта.
ЛЮБИМОВ: «Моцарту происходящее кажется странным. Он в состоянии предчувствия, без которого тяжело сыграть эту роль, а иначе весь его рассказ становится чушью: „Все ко мне кто-то приходит и меня не застает. Приходит, а меня все нет. На третий день он, наконец, зашел и заказал Реквием. Я сел сочинять“. Нет же такого у Пушкина».
«...Ты сочиняешь Реквием. А!» — в этом есть дьявольщина, вот ты только что ему яд бросил, а он тебе признается: «Стыдно мне, но у меня предчувствие». Помните, как Гамлет говорил, что у него, как у женщины, предчувствие, что что-то случится. А Горацио ответил: «Тогда откажись, принц», но он отвечает, что нет, зачем? Что предопределено, пусть будет как уж будет. Моцарт видит в происходящем странность. Все дело именно в его предощущении... Обычно поэты-провидцы предчувствуют какие-то вещи заранее. Вот как Моцарт предчувствовал свою смерть. Тогда вам будет все это легко играть, тогда строфы будут давать вольность жизни, то есть свободу мыслить в стихотворной форме, — это очень трудно. Нужно соблюдать строфу, по именно овладение ею дает свободу. Вот почему я говорю: учтите знаки препинания, тогда строфа становится воздушной, в ней много воздуха и свободы. И слово тогда звучит прекрасно. Мне несколько раз довелось слушать, как Пастернак читал свои стихи. Как он заводился, все время входил в какие-то свои ритмы. Он был совершенно свободен в стихотворении, летал как бы в пространстве. Иногда, сохраняя ритм, держал паузу несколько секунд, находясь в какой-то странной позе, куда его уносила поэтическая волна. Это есть и в «Годунове». Строфа идет вольно, широко, становится все могучее, особенно в такой стихии, как «Годунов». В «Маленьких трагедиях» тоже есть стихия огромная. Возьмите «Пир во время чумы»:
ФИЛАТОВ: «Классно сделано!»
ЛЮБИМОВ: «Сыграешь! Ты понимаешь, сколько в этих словах Сальери пренебрежения ко всем людям».
Репетиция продолжается. Драматургическая композиция спектакля была создана Ю. П. Любимовым. В нее он включил стихи А. С. Пушкина, написанные в момент духовного кризиса поэта. Юрий Петрович дает комментарии к стихотворению:
«...Ты пророчишь, ты зовешь, жизнь, что ты хочешь от меня. Какова моя миссия?» Представляете, Александр Сергеевич перед смертью задает себе эти вопросы во время бессонницы. Говорят, в последнее время жизни на него было страшно смотреть. По описанию современников, у него поредели волосы, он стал желтый, желчный, злой — комок нервов. Вот, наверное, тогда он читал бы совершенно иначе, представляете, с его-то африканским темпераментом. Это, видимо, были бы какие-нибудь страшные вопросы: «Мне не спится, нет огня. Всюду мрак и сон докучный...», то есть жесткий стих и в нем все время вопрос: «Что же мне делать?», Вот в такую минуту раздражения Пушкин вызвал Дантеса на дуэль.
...Ведь самое страшное, что сейчас происходит,—это хамство и свинство, которым мы все сыты по горло. Поэтому сверхзадача нашего спектакля — призвать людей достойно себя вести, чтобы не было такой дикой зависти, такой дикой скупости, цинизма.
Юрий Петрович переходит к репетиции трагедии «Скупой рыцарь». Леонид играет старого барона.
ЛЮБИМОВ: «Леня, я тебе буду говорить — то или не то, чтобы нам с тобой вместе искать, как лучше играть. Новелла Скупого идет в золотой гамме, имей это в виду. Пойми, ведь я энергию вытаскиваю из вас. Текст прекрасный у тебя, когда ты говоришь, что обманул смерть. Можешь всю фразу говорить острее: мол, смерть меня в прихожей дожидалась, а я ее обманул и все живу, живу! Я и его переживу, своего наследника, у меня задача такая — его пережить, а то ведь он думает, что наследство получит. А, нет! Не получит!»
Декорации «Маленьких трагедий» в традиции театра — скромны и лаконичны. Задник новой сцены театра с зияющими черными проемами окон. Вдоль всей сцены—стол, покрытый черным сукном. Около каждого места за столом сделан потайной свет, освещающий лица актеров. Никакой костюмной шумихи. Все актеры в черных плащах... За столом Пира сходятся герои «Маленьких трагедий». Трагедия «Пир во время чумы» —драматургический центр спектакля. Стол Пира превращается то в могилу Командора, то в клавесин Моцарта, то в сундук с золотом Скупого рыцаря. За этим столом совершаются убийства, предательства, обман, за ним же пируют и ноют в разгул чумы и смерти. Как бы все действие спектакля происходит за столом. Это режиссерское решение несколько настораживает, кажется излишне статичным и несценичным. Любимов ищет варианты динамики, чтобы пушкинский текст мог читаться вольно, свободно, не был задушен скованностью артистов. Все сидящие за столом могут свободно передвигаться, так как кресла, на которых они сидят, с колесиками. Артисты движутся по сцене, усиливая интонации поэтического текста. «Езда» дается пока сложно, действия актеров и текст, который они произносят, а тем более мысли и душа еще не согласуются, что вызывает у них раздражение...
Ю.П.ЛЮБИМОВ: «Надо репетировать вольно, иначе задавит Пушкин. Поэтому я говорю: „Не надо шептать! Играть все это надо широко, не приучать себя, что постепенно я дойду до глубокой правды. Нет! Тут легче приходить к настоящей правде через форму, потому что форма дает широту. Формой я называю знаки препинания, цезуру, широту строфы. Нельзя обыденно говорить, вы же понимаете, это невозможно!“ Я думаю, можно Н.Эрдмана сыграть идеально, поняв его интонацию. Вот почему К. Станиславский все время просил его приходить в театр и читать пьесу, чтобы артисты мхатовские услышали, как он, создатель пьесы, чувствует ее. Потом Константин Сергеевич спрашивал артистов, поняли ли они, как надо играть эту пьесу... Поехали дальше...»
Любимов на репетиции сидит на своем обычном месте — в десятом ряду, за столиком с лампой. Когда ему что-то не нравится, он включает лампу и начинает говорить, объяснять, спорить, иногда идет к сцене и там продолжает разговор с актерами...
«Прошу вас медленно отъезжать в креслах, не надо резко. Тогда будет красивая сцена... Как бы прислушиваясь... Замедленно... Отъехали... послушайте, я слышу стук колес. „Чумная“ телега едет... Поворачивайтесь. Отъезжайте...». Актеры в напряженном молчании прослеживают со сцены глазами путь «чумной» телеги, которая подается только монотонным звуком — напоминание о смерти... В городе умирают, в городе — чума... Сцена не удается. Любимов недоволен. Движения в креслах у актеров пока порывистые, корявые, сбивающие их с текста, а не помогающие.
Юрий Петрович объясняет актеру Валерию Золотухину, как должны звучать слова А. С. Пушкина:
«Я вам на духу говорю, мы создали такую атмосферу, что „быть искренним невозможность физическая!“ Фи-зи-чес-ка-я! Понимаешь? Можно из презрения не лгать, но, как Свидригайлов говорил: „Я мало вру“. Понимаешь? Там его обвиняют, и он объясняет: „Я мало вру...“, то есть вру, вру, но минимум. Поэтому Пушкин говорит: „Не лгать можно, трудно, по можно“, но быть искренним —невозможность физическая... Мы создали такую атмосферу, что открыто жить нельзя — затопчут, заклюют. Все хитрят, все безобразничают... ведь вот в чем дело, тогда только это становится циничной точкой зрения твоего героя. Нельзя у нас, нельзя! Понимаешь?! Нет? Чтобы тебе было легче, ты можешь доехать на своем кресле почти до края сцены и сказать: „Невозможность фи-зи-чес-ка-я...“
Юрий Петрович пытается найти наиболее точное пластическое выражение для этих слов поэта, чтобы они стали внутренним движением артиста.
Ю.П.ЛЮБИМОВ: «И поймите, все-таки это отчаянный Пир. Как вам священник говорит: „Безбожный пир, безбожные безумцы!..“ Драматургически это основная интонация всего происходящего, ведь Пир все связывает...»
Каждая трагедия в спектакле имеет свой цвет. «Скупой рыцарь» — желтый цвет золота. «Каменный гость» — мертвенно-голубое освещение ночного кладбища, свет смерти... Почему вдруг сегодня, в своеобразный бум документализма, публицистики, вполне понятного и естественного интереса прежде всего к факту, к истории, Юрий Любимов, всегда такой чуткий к состоянию души и переживаниям общества, вдруг обращается к А.С.Пушкину, к его «Маленьким трагедиям», которые вроде бы далеки от нас сегодня? Но так ли далеки? Все маленькие трагедии объединяет разговор о вечной теме искусства — нравственности. Правда, это понятие долгое время излишне узко мыслилось в нашем обществе, синонимом ему было чуть ли не ханжество.
Когда у людей исчезает совесть, то становится возможным любое злодейство. Никита Сергеевич Хрущев в своих воспоминаниях хорошо писал о совести Сталина. «...Одной головой меньше, одной больше — какое это имеет значение для Сталина. Как с совестью быть? Совесть у Сталина? Его совесть? Он бы сам посмеялся. Это буржуазный пережиток, буржуазное понятие. Все оправдывается, что говорит Сталин, он говорит только лишь в интересах революции, интересах рабочего класса». Поэтому нравственность обретает особое, определяющее значение в моменты революционные для общества. Сегодня, как никогда, «Маленькие трагедии» Пушкина злободневны. Что стало с нашей нравственностью? Когда-то Федор Михайлович Достоевский описал картину падения общества, рассуждая о «Египетских ночах» А.С.Пушкина: «Пир; картина общества, под которым уже давно пошатнулось его основание. Уже утрачена всякая вера; надежда кажется одним бесполезным обманом; мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил ее; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в нее обрушиться. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо требовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, разряжает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает...»1.
Любимовская трактовка Пира не столь отчаянна и безысходна. В центре внимания прежде всего процесс падения, путь к безнравственности. Чума как следствие состояния общества. Любимову важны не столько картины апокалипсиса, сколько точные психологические нюансы в показе Злодейства. Поэтому все внимание к актеру. Филатов играет одни из самых сложных и интересных ролей маленьких трагедий — Сальери, Скупой рыцарь. Он показывает зло во всем его развитии, во всей его оправданности, а потому и глубине падения.
...Репетиция продолжается... За черным столом Пира — Сальери...
ФИЛАТОВ: «Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет — и выше. Для меня...»
ЛЮБИМОВ: «Леонид, подожди. Обрати внимание, там не случайно точка стоит! Надо это понять... Это не важно, в те времена, в эти ли, а в те уж особенно — такое открытое отрицание всего! Поэтому и начинается большой монолог Сальери в подтверждение мысли, что вот моя жизнь вся, что является какой-то странный человек Моцарт и ломает ее. Почему? Я думаю, весь монолог Сальери — огромная подготовка к оправданию убийства. Как бы идеологическая подготовка, убеждение самого себя в правильности своего поступка и прямая апелляция к нашему разуму. По завету наших великих учителей монолог надо превратить в диалог. Подумай, как ты можешь превратить его в диалог с залом и собой. Начинает Сальери с предельного цинизма: „...Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и выше...“ Для него это так же ясно, „как простая гамма“. Он и дальше начинает довольно энергично рассказывать весь свой путь.
Когда я ставил этот спектакль в Швеции, то помогал актеру, который играл Сальери, движению его мысли музыкой. Если хочешь послушать, можем послушать сейчас музыку... Теперь давай сначала... Музыка тебе будет помогать, но имей в виду железную логику своего героя, что ты — Сальери — прав. Моцарт должен исчезнуть...»
ФИЛАТОВ: «Да. Понятно...
ЛЮБИМОВ: «Леня, ты должен как хирург великий все вскрывать. Сальери нам поверяет все свои тайны: я мальчиком любил музыку так, что плакал, когда играл орган в старинной нашей церкви, я не был сухим, вы думаете, что я сухарь, который ничего не чувствует, ничего не знает? Нет! Я доказываю всем своим огромным монологом, что...» ФИЛАТОВ: «Что здесь особый случай...» ЛЮБИМОВ: «Да, особый случай. Моцарт губит нам все, потому что все наши правила опровергает. Он для Сальери странное исключение и, по его мнению, не нужен искусству. Моцарт разрушает гармонию искусства, он разрушает труд, он разрушает школу, он все попирает, поэтому он должен быть убран!»
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет — и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался — слезы
Невольные и сладкие текли.
Отверг я рано праздные забавы;
Науки, чуждые музыки, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вкусив восторг и слезы вдохновенья,
Я жег мой труд и холодно смотрел,
Как мысль моя и звуки, мной рожденны
Пылая, с легким дымом исчезали.
Что говорю? Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?..»
ФИЛАТОВ:
ЛЮБИМОВ: «Леня, мне кажется, что в этих словах —огромная зависть. Они как бы выдают Сальери. Он с такой завистью весь в музыке этой. Это один из самых мрачных моментов трагедии, когда мы слушаем гениальную музыку и видим зависть, ненависть человека».
«Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь;
Я знаю, я».
ФИЛАТОВ:
ЛЮБИМОВ: «Подожди, Леня! Послушай меня. что я тебе предлагаю здесь сделать: я не умер ради музыки. Я не любил жизнь и часто ставил перед собой вопрос: „Что умирать?“ Как ты сейчас предлагаешь, то огромный кусок о смерти не нужен. Если понимать вульгарно, то что, мол, помирать, я себе найду что-нибудь поинтереснее. Тогда зачем у Пушкина целое рассуждение о смерти? И почему один человек, Моцарт, любит жизнь, а другой, Сальери, ее не любит? Ведь вот в чем трагедия. Кто самые страшные люди? Те, которые не любят жизнь. Им ничего не нужно. У одного пунктик — власть, у другого еще что-то, но жизнь как таковую они не любят, Сальери никогда не скажет как Моцарт: „Играл я со своим мальчишкой, вдруг кличут...“ Вот в этом Моцарт, он играл с мальчиком, вдруг кто-то вошел и предложил ему написать Реквием. Он, услышав, как скрипач чудно играет его произведение, засмеялся и приволок его к своему приятелю, чтобы тот тоже посмеялся, а Сальери рассердился и начал брюзжать... Вот тогда вопрос ты этот ставишь: „Подумаешь! Вы все здесь сидящие мне сделали открытие: „Нет правды на земле... Но правды нет и выше“. Для меня это ясно „как простая гамма“, то есть тогда есть цинизм и проявляется вся сухость книжного человека, теоретика Сальери... Леня, дальше не торопись, двоеточие ставь, то есть Сальери оттягивал смерть, ставил вопрос о смерти, не дорожил жизнью, поэтому он и убивает“.
«...Вот яд, последний дар моей Изоры.
Осьмнадцать лет ношу его с собой —
И часто жизнь казалась мне с тех пор
Несносной раной, и сидел я часто
С врагом беспечным за одной трапезой,
И никогда на шепот искушенья
Не преклонился я, хоть я не трус,
Хотя обиду чувствую глубоко,
Хоть мало жизнь люблю. Все медлил я.
Как жажда смерти мучила меня,
Что умирать? я мнил: быть может, жизнь...»
ФИЛАТОВ:
ЛЮБИМОВ: «Леня, здесь надо усилить. Восклицание у Пушкина. Какое дьявольское совпадение: „Ты сочиняешь Реквием?! Давно ли?“ В таких случаях поражают какие-то вещи даже такого типа, как Сальери. Он вроде бы травит Моцарта, а тот Реквием сочиняет, поэтому „А!“... Восклицание ставит Пушкин».
«А!
Ты сочиняешь Реквием? Давно ли?»
Юрий Петрович не совсем доволен, как складывается сцена. Делает замечания актеру Ивану Бортнику, играющему Моцарта.
ЛЮБИМОВ: «Моцарту происходящее кажется странным. Он в состоянии предчувствия, без которого тяжело сыграть эту роль, а иначе весь его рассказ становится чушью: „Все ко мне кто-то приходит и меня не застает. Приходит, а меня все нет. На третий день он, наконец, зашел и заказал Реквием. Я сел сочинять“. Нет же такого у Пушкина».
«...Ты сочиняешь Реквием. А!» — в этом есть дьявольщина, вот ты только что ему яд бросил, а он тебе признается: «Стыдно мне, но у меня предчувствие». Помните, как Гамлет говорил, что у него, как у женщины, предчувствие, что что-то случится. А Горацио ответил: «Тогда откажись, принц», но он отвечает, что нет, зачем? Что предопределено, пусть будет как уж будет. Моцарт видит в происходящем странность. Все дело именно в его предощущении... Обычно поэты-провидцы предчувствуют какие-то вещи заранее. Вот как Моцарт предчувствовал свою смерть. Тогда вам будет все это легко играть, тогда строфы будут давать вольность жизни, то есть свободу мыслить в стихотворной форме, — это очень трудно. Нужно соблюдать строфу, по именно овладение ею дает свободу. Вот почему я говорю: учтите знаки препинания, тогда строфа становится воздушной, в ней много воздуха и свободы. И слово тогда звучит прекрасно. Мне несколько раз довелось слушать, как Пастернак читал свои стихи. Как он заводился, все время входил в какие-то свои ритмы. Он был совершенно свободен в стихотворении, летал как бы в пространстве. Иногда, сохраняя ритм, держал паузу несколько секунд, находясь в какой-то странной позе, куда его уносила поэтическая волна. Это есть и в «Годунове». Строфа идет вольно, широко, становится все могучее, особенно в такой стихии, как «Годунов». В «Маленьких трагедиях» тоже есть стихия огромная. Возьмите «Пир во время чумы»:
ЛЮБИМОВ: «Леня, вот посмотри, что мне кажется здесь интересным: „...Не ужель он прав и я не гений...“ И гвоздь в голове: гений и злодейство— две вещи несовместные. Ведь это же цитата, он Моцарта повторяет. Неправда!!! А Бонаротти!!! Он же был убийцей! Или это все сказка тупой, бессмысленной толпы — вот этой, сидящей перед тобой. „И не был убийцею создатель Ватикана“ — тогда трагедия.
«Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы...»
Тогда есть мощь большая, можно достичь трагедии. ФИЛАТОВ: «Ты заснешь
Надолго, Моцарт! Но ужель он прав,
И я не гений? Гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Неправда...»
ФИЛАТОВ: «Классно сделано!»
ЛЮБИМОВ: «Сыграешь! Ты понимаешь, сколько в этих словах Сальери пренебрежения ко всем людям».
Репетиция продолжается. Драматургическая композиция спектакля была создана Ю. П. Любимовым. В нее он включил стихи А. С. Пушкина, написанные в момент духовного кризиса поэта. Юрий Петрович дает комментарии к стихотворению:
«...Ты пророчишь, ты зовешь, жизнь, что ты хочешь от меня. Какова моя миссия?» Представляете, Александр Сергеевич перед смертью задает себе эти вопросы во время бессонницы. Говорят, в последнее время жизни на него было страшно смотреть. По описанию современников, у него поредели волосы, он стал желтый, желчный, злой — комок нервов. Вот, наверное, тогда он читал бы совершенно иначе, представляете, с его-то африканским темпераментом. Это, видимо, были бы какие-нибудь страшные вопросы: «Мне не спится, нет огня. Всюду мрак и сон докучный...», то есть жесткий стих и в нем все время вопрос: «Что же мне делать?», Вот в такую минуту раздражения Пушкин вызвал Дантеса на дуэль.
...Ведь самое страшное, что сейчас происходит,—это хамство и свинство, которым мы все сыты по горло. Поэтому сверхзадача нашего спектакля — призвать людей достойно себя вести, чтобы не было такой дикой зависти, такой дикой скупости, цинизма.
Юрий Петрович переходит к репетиции трагедии «Скупой рыцарь». Леонид играет старого барона.
ЛЮБИМОВ: «Леня, я тебе буду говорить — то или не то, чтобы нам с тобой вместе искать, как лучше играть. Новелла Скупого идет в золотой гамме, имей это в виду. Пойми, ведь я энергию вытаскиваю из вас. Текст прекрасный у тебя, когда ты говоришь, что обманул смерть. Можешь всю фразу говорить острее: мол, смерть меня в прихожей дожидалась, а я ее обманул и все живу, живу! Я и его переживу, своего наследника, у меня задача такая — его пережить, а то ведь он думает, что наследство получит. А, нет! Не получит!»