Страница:
Родители Пятого, которых все тот же чрезмерно старательный следователь подробно проинформировал о том, чему конкретно их сын посвящал часть своего свободного времени, пребывали в тихом шоке. Мать пробовала читать ему нотации, отец впервые за десять лет запоздало попытался взяться за ремень. Пятый наорал на них, употребив почти все бранные выражения, какие пришли ему на ум, и снова заперся в ванной.
Торгуя картинами на Измайловском вернисаже, он ухитрился за один день проторговаться чуть ли не на сотню долларов. Сосед-художник, узнав об этом, вздохнул и махнул рукой. «Забудь, – сказал он. – С кем не бывает. Я по глазам вижу, что не украл, а это, брат, самое главное. Что такое сто долларов в наше время? Тьфу, и растереть. Забудь».
Пятый был благодарен соседу за понимание, но лучше ему от этого не стало. Ну, разве что чуть-чуть.
С Пантюхиным он не встречался. Тюха сидел под домашним арестом, выбираясь из квартиры только в магазин и на допросы. Тюхина маман, узнав о случившемся, отделала свое чадо ручкой от швабры. Тюха не возражал: он был рад, что дело кончилось так, а не иначе. В тот памятный вечер по дороге домой он ненадолго остановился на углу, с усилием содрал с пальца словно приросший к коже тяжелый перстень с барельефом коровьего черепа и бросил его в сток ливневой канализации. Перстень глухо звякнул, ударившись о чугунные прутья решетки, и беззвучно канул в темноту. У Тюхи хватило ума самому рассказать все матери. Мать долго молча сидела на диване с таблеткой валидола под языком, комкая на груди застиранный халатик, а уже потом, немного придя в себя, взялась за швабру. Прикрывая руками голову, Тюха терпеливо дожидался конца экзекуции, думая о том, что было бы, если бы новость принес матери кто-то другой. Тогда, пожалуй, дело вряд ли обошлось бы валидолом…
Альберт Эммануилович Морозов, философ без определенных занятий и поэт в душе, очень скоро забыл о неприятном происшествии – вернее, не столько забыл, сколько творчески переработал поступившую информацию. В результате этой переработки события, факты и собственные ощущения Альберта Эммануиловича, как всегда, смешались в чудовищный, совершенно неудобоваримый коктейль, из которого несчастному следователю так и не удалось выудить ничего, кроме нескольких мрачных, одновременно корявых и гротескных, безнадежно далеких от реальности образов. Находясь под впечатлением своего общения с каннибалом, Альберт Эммануилович написал несколько стихотворений и отнес их в редакцию заводской многотиражки – единственного печатного издания, в котором ему порой удавалось пристроить свои произведения. Происходило это исключительно из-за мягкого характера главного редактора, в свои сорок два года так и не научившегося посылать людей подальше открытым текстом.
На сей раз, однако, все вышло за привычные рамки. Пробежав глазами гордо поднесенные Морозовым рукописи, редактор сначала позеленел, потом покрылся неприятной голубизной, затем посинел, как удавленник, и наконец налился не слишком красивой, но все-таки более естественной багровой краской. Посидев так секунд десять, он вдруг грохнул кулаком по столу и тихо, в своей обычной интеллигентной манере спросил: «Да вы что, обалдели?!»
Это происшествие так сильно впечатлило Альберта Эммануиловича, что через два дня он, совершенно забыв о том, что дал подписку о невыезде, в спешном порядке убыл искать успокоения на остров Валаам. Узнав о его отъезде, следователь хотел было снарядить за ним погоню, но полковник Сорокин, переговорив предварительно с Илларионом Забродовым и ознакомившись со стихами, которые Альберт Эммануилович оставил в редакции многотиражки, отсоветовал ему это делать.
Лектор общества российско-бельгийской дружбы Игорь Владимирович Запольский на допросах разводил руками и качал головой с крайне растерянным и даже обиженным видом. «Я хотел понять, – говорил он следователю, – существует ли на самом деле так называемая магия или все это сплошной обман и шарлатанство». – «Ну и как, – спросил присутствовавший при допросе свидетеля полковник Сорокин, – поняли?» – «Признаться, не совсем, – ответил Запольский, он же ЯХП. – Не успел, признаться. Господина Козинцева слишком быстро арестовали».
Сорокин рассматривал ЯХП как одного из наиболее вероятных кандидатов на роль маньяка-каннибала. Он был физически крепок, проживал здесь же, в микрорайоне, и при этом не то на самом деле являлся, не то умело прикидывался самодовольным идиотом с высшим образованием. Семьи у Запольского не было, зато у него, увы, было железное алиби: в ночь последнего убийства он был в гостях на противоположном конце Москвы. Вечеринка затянулась допоздна, и хозяева оставили Игоря Владимировича ночевать, аргументировав это тем, что дома его никто не ждет и что нечего посреди ночи тащиться через всю Москву на свидание с совершенно пустой квартирой. Кроме того, друзья Игоря Владимировича были наслышаны о каннибале и волновались за ЯХП. Люди Сорокина посетили их трижды, различными способами проверяя это алиби на прочность, пока друзья Запольского, наконец, не задали вполне резонный вопрос: «Вы что, в чем-то его подозреваете?» В ответ оставалось только махнуть рукой: алиби Запольского было действительно железным.
Припыленный очкарик Морозов тоже был ни при чем: в день последнего убийства его вообще не – было в городе. В поисках вдохновения он путешествовал по Москве-реке на теплоходе. Разосланные Сорокиным сотрудники нашли не меньше десятка пассажиров того самого теплохода, и все они подтвердили алиби Морозова: неугомонный Альберт Эммануилович основательно подпортил своим попутчикам впечатление от прогулки, завладев мегафоном и устроив поэтические чтения на прогулочной палубе.
Сорокадвухлетняя Вероника Васильевна Савченко, та самая крупнокалиберная дамочка, что покинула сборище на квартире Козинцева, отказавшись пожертвовать свою кровь какому-то деревянному болвану, как удалось выяснить, тоже была одинока. Предположения Пятого, Тюхи, а заодно и Иллариона Забродова относительно причин, которые привели Веронику Васильевну в квартиру Козинцева, оказались верны: Вероника Васильевна искала спутника жизни, прибегая в этом деле ко всем мыслимым и немыслимым способам. Подтвержденного свидетелями алиби у нее не было, но Илларион Забродов утверждал, что в тот вечер она явилась на сеанс с пустыми руками, даже без сумочки, а значит, подбросить в холодильник ничего не могла. «А на теле?» – спросил полковник Сорокин. «Что – на теле?» – не понял его Забродов. «На теле она не могла пронести в дом эту штуковину?» – «Ты ее когда-нибудь видел? – ответил Илларион. – Если она попытается спрятать под своим платьем спичку или, скажем, банкноту, то всякий, у кого есть глаза, с первого взгляда скажет: вот идет дама, у которой под платьем лежит спичка. Или банкнота. И потом, какой из нее людоед? Я могу допустить, что она расправлялась с молодыми девушками из ревности, – сама-то она, конечно, не красавица. Но участковый! Как она с ним справилась, ты можешь мне сказать?» – «Электрошокер», – коротко напомнил Сорокин, но тут же безнадежно махнул рукой: абсурдность подобного предположения была очевидной.
Поиски убийцы еще не зашли в тупик, но Сорокин отлично видел, что дела продвигаются в нежелательном направлении. Он мрачнел и раздражался. Вернувшаяся с дачи супруга подлила масла в огонь, сообщив, что за время их отсутствия в дачном домике побывали воры. Взломщики унесли лопату, грабли, топор, счетчик электроэнергии и две жестяные эмалированные кружки. До крайности раздосадованная таким хамством супруга в довольно жестких выражениях указала полковнику на то, что он работает не в НИИ, а в МУРе и что другой бы на его месте… Что сделал бы на его месте другой полковник милиции, Сорокин не дослушал: он вышел из комнаты, так громко хлопнув дверью, что супруга замолчала на полуслове. Она была хорошей женой и умела понимать намеки.
Полковник ГРУ Мещеряков очень скоро выкинул из головы историю с каннибалом: у него были дела поважнее. На Ближнем Востоке набирал обороты очередной кризис, в перспективе грозивший распространиться на весь мир; подбодренный последними американскими инициативами по ПРО, Китай начал пока ненавязчиво, но вполне отчетливо позвякивать ядерной сбруей; напуганная Индия верещала на все международное сообщество, а в развороченном минометными обстрелами Грозном опять начались перестрелки. Жена полковника вернулась из Парижа и привезла ему в подарок новый галстук. Жизнь била ключом и, как выразился какой-то шутник, в основном по голове. Мещерякову было не до маньяка, да и маньяк, честно говоря, совершенно не интересовался полковником ГРУ Мещеряковым.
Маньяк – настоящий маньяк, а не прекративший свое существование Ярослав Велемирович Козинцев – перестал вечерами выходить из дому. Он подолгу гулял во второй половине дня, дышал кислородом пополам с дождем, делал необходимые покупки и вообще жил как все нормальные люди. Правда, были и отличия: он не был связан необходимостью ежедневно ходить на работу и потому не должен был ломать устоявшийся ритм жизни. Он привык ложиться под утро и вставать после полудня и не видел причины, по которой следовало бы что-то менять в сложившемся распорядке дня. С прекращением ночных прогулок у него появилось очень много свободного времени, и он с головой ушел в работу, которая кормила его в течение уже добрых десяти лет. Такое резкое увеличение производительности труда сулило в перспективе неплохой заработок, но о деньгах он не думал.
Он думал о том, как шевелятся по ночам тени на освещенной лунным светом лесной тропинке, как мрачно и таинственно шумят под ветром лохматые черные кроны; он видел мертвый ртутный блеск стоячей воды в прудах и ощущал запахи мокрой листвы и близкого болота. Он мысленно был там, на мокрых от дождя улицах, и ему стоило больших усилий гнать от себя непрошеные мысли: сейчас, когда все само собой сложилось так хорошо и гладко, он просто не имел права рисковать. Он вынужден был признать, что в последнее время несколько увлекся. Он оправдывал себя тем, что был человеком, а человек, как известно, слаб. Хищник убивает только когда голоден; слабый человек может убить ради удовольствия или же для того, чтобы доказать себе и другим, что он не так уж и слаб. Голода он не испытывал: холодильник ломился от отборного мяса. Доказывать что бы то ни было теперь не стоило: он давно доказал свою силу и значимость, заставив многомиллионный город содрогнуться от ужаса. Он вышел против города в одиночку и победил – это ли не доказательство силы? Вооруженные до зубов охотники сцапали другого – безобидного психа, которого он заботливо им подставил. Их машины исчезли с улиц. Он часто думал о Козинцеве. Ему было интересно, сознавал ли этот чокнутый, что его подставили, или он с радостью принял всю вину на себя. Несчастный недоумок! Наверное, ему казалось, что, приписывая себе чужую славу, он сможет подняться в глазах окружающих, да и в своих собственных тоже. Что ж, он получил то, о чем мечтал, а заодно и выручил своего прототипа, дав ему столь необходимую передышку.
Он думал о том, что было бы, если бы под руку ему так кстати не подвернулся Козинцев. Думать об этом было тяжело и неприятно, но он заставлял себя. Теперь, когда с помощью бедного сумасшедшего ему удалось немного взять себя в руки, он понимал, что чуть не погиб, чересчур сосредоточившись на процессе, который и в самом деле был очень увлекательным. Это было опасное увлечение. Он потерял меру; возможно, это было какое-то кратковременное помешательство. На протяжении нескольких лет он действовал продуманно и осторожно и вдруг потерял голову. Правда, это оказалось просто восхитительно, словно с его глаз упала пелена, а с рук – тесные путы. «Ну и хорошо, – твердил он себе. – Ну, и будет. Будет, будет. Пусть они успокоятся. Пусть они посадят своего психа за решетку, получат свои звезды, грамоты и медали, напьются на радостях водки и угомонятся. Пусть займутся делами. Должно пройти какое-то время, а потом… Потом посмотрим».
Дожди шли еще две недели, а потом вдруг прекратились, и над мокрым городом взошло умытое, яркое, как новенький пятак, летнее солнце. Кое-кто из обитателей микрорайона воспринял это как предзнаменование; остальные просто радовались возвращению хорошей погоды.
Сидя за рулем своей машины напротив входа в антикварный магазин, Илларион старался убедить себя в том, что нервничает совершенно напрасно. Даже если предположить невозможное и допустить, что Сорокин из осторожности пустил за ним наблюдение, это ничего не меняло. Он не был ни в чем виноват, не находился под арестом и был волен передвигаться по городу так, как ему вздумается Что с того, что Сорокин настоятельно не рекомендовал ему этого делать! Маньяка своего полковник так и не поймал и, похоже, вряд ли поймает. Вопреки высказанному Илларионом еще в марте предположению, маньяк тоже оказался прагматиком: после мнимого ареста Козинцева он моментально прекратил свои вылазки, отлично понимая, что в противном случае весь спектакль с подброшенной в холодильник уликой потеряет смысл. «Так что же мне теперь, – думал Илларион, – так и сидеть взаперти до конца жизни?! Или, может быть, переехать в другой город? Но это, в конце концов, так же бессмысленно, как и безвылазное сидение дома: Россия, конечно, больше Москвы, но где гарантия, что в каких-нибудь Чебоксарах он, Илларион, не столкнется нос к носу с тем, от кого прячется?»
Все это было совершенно справедливо, но Илларион по-прежнему испытывал легкие угрызения совести, словно, приехав сюда, нарушил какое-то обещание – обещание, которого он вовсе не давал.
– Стареем, – сообщил он «Лендроверу», поскольку других собеседников у него в данный момент не было. – Стареем, нервишки шалят, комплексы какие-то появляются… Ты как, приятель, не испытываешь неприятных ощущений, стоя на мостовой рядом с каким-нибудь новеньким «Бентли»? Смущение? Зависть? Желание как следует наподдать этому задаваке бампером? А? Нет? Ну, значит, у тебя очень уравновешенная психика. Ты у меня британец, истый джентльмен и вообще молодчага. Кстати, ты знаешь, что завод, на котором тебя собрали, твою, можно сказать, родину англичане продали немцам? Продали, продали, так и знай. Ну, не переживай, у нас в Москве тоже, в общем-то, неплохо.
«Лендровер» никак не отреагировал на эту короткую речь. Под капотом у него тихонечко потрескивало и бурлило, словно машина страдала несварением желудка. Это остывал разгоряченный двигатель и стекала по трубопроводам обратно в радиатор охлаждающая жидкость.
Илларион раздавил окурок в пепельнице, ободряюще похлопал ладонью по ободу руля и выбрался из машины на асфальт Беговой.
В лавке у Пигулевского в этот час почти никого не было. Стеклянная дверь приветливо позвонила колокольчиком, и в лицо Иллариону дохнуло корицей, ванилином и еще чем-то очень вкусным и знакомым – в общем, старой, сухой, как порох, бумагой. Запах был слабым, но легко различимым, и Забродов с удовольствием вдохнул его полной грудью, смакуя, как хорошее вино.
В последнее время они с Пигулевским общались в основном по телефону. Илларион позвонил старику сразу же, как только вернулся из своей не слишком удачной «командировки». Вещи и книги, которые на время под честное слово одолжил ему Марат Иванович, были возвращены ему и его друзьям в целости и сохранности. Илларион даже предлагал выплатить нечто вроде арендной платы, но Пигулевский с искренним возмущением отверг это предложение. Возмущался он долго, громко и красноречиво – так, как может возмущаться только поднаторевший в словесных баталиях ядовитый старикан. Слушать его было одно удовольствие, но Илларион все-таки предпочитал живого Пигулевского Пигулевскому из телефонной трубки. Телефонный Пигулевский был просто голосом. С ним было приятно разговаривать, но при этом терялась половина удовольствия. Не станешь же, в самом деле, распивать чаи на пару с телефонным аппаратом!
Короче говоря, Илларион Забродов банальнейшим образом соскучился по сварливому букинисту и теперь, стоя на пороге его магазинчика, испытывал такое чувство, словно вернулся домой из долгого и полного лишений похода. В какой-то степени так оно и было: жизнь, которую вел Илларион в течение трех последних месяцев, была сытой и почти роскошной, но Забродов зверски изголодался по нормальному человеческому общению.
Девушка за прилавком подняла голову на звук дверного колокольчика, и ее лицо сразу же осветилось улыбкой – дежурной, конечно, но все равно очень милой. Девушка была новая, Иллариона она не знала, и ее улыбка предназначалась, естественно, не ему лично, а просто потенциальному покупателю. Илларион подумал, что у старика губа не дура, и приветливо улыбнулся в ответ.
– Здравствуйте, – сказал он. – Должен сразу вам заметить, что вы прекрасно смотритесь на фоне всего этого старья. Вас выгодно выделяет свежесть и оригинальность исполнения. К сожалению, во времена Рубенса и Рафаэля человеческая природа еще не достигла такого совершенства, как то, что я имею удовольствие наблюдать сейчас.
Слегка сбитая с толку этим многоэтажным комплиментом, девушка смутилась и от этого сразу же посуровела. Менее красивой она от этого не стала.
– Вас интересует что-нибудь конкретное? – строго спросила она. – Я с удовольствием вам помогу.
– Правда?! – обрадовался Забродов. – Это же просто чудесно! Кроме вас, помочь мне некому на всем белом свете, потому что в данный момент меня конкретно интересуете вы. Лично.
– Отстань от ребенка, старый негодяй! – раздался позади него сварливый старческий голос. – И не стыдно в твоем-то возрасте?
– Старый? – Илларион изобразил глубокую обиду. – Кто старый? Кто это говорит? Кто этот нахальный мальчишка, этот дерзкий юнец? – обратился он к продавщице, чем окончательно сбил ее с толку и даже вогнал в легкую краску. – Конечно, ему в его цветущем возрасте больше пристало нанимать на работу молоденьких симпатичных девушек, чем мне – говорить им комплименты. Скажите, – он понизил голос до заговорщицкого шепота и перегнулся через прилавок, – он уже делал вам нескромные предложения? Учтите, доверять ему нельзя. У него семья.., или две? Марат Иванович, – обернулся он к Пигулевскому, – напомни, пожалуйста, сколько у тебя семей: одна или две?
– Четыре, – угрюмо проворчал Пигулевский, стоя в распахнутых дверях своего кабинета. – Две в Москве, одна в Твери и одна во Владикавказе. И еще одна женщина с тремя детьми в Петропавловске-Камчатском, но с ней мы не расписаны. Светочка, детка, не обращайте на этого сумасшедшего внимания, он не буйный.
– Это правда, – сказал Илларион. – Я не буйный. Я симпатичный. С первого взгляда это, может быть, и не заметно, но, если приглядеться поближе, во мне можно рассмотреть массу достоинств. Массу! – повторил он, подняв кверху указательный палец.
– Масса нетто четыре миллиграмма, – вставил Пигулевский. – Оставь в покое ребенка и пойдем пить чай.
– Он тиран и деспот, – сообщил Забродов продавщице. – Не доверяйте ему. Он пьет кровь из своих подчиненных и вообще из всех, до кого может дотянуться.
– Ой, – начиная оттаивать, довольно игриво сказала продавщица.
– Вот вам и «ой», – отходя от прилавка, ответил Илларион. – Оглянуться не успеете, как на вашей прелестной шейке мертвой хваткой сомкнутся его вставные челюсти. Тогда вы прозреете, но будет поздно. Куда, как вы думаете, подевалась ваша предшественница?
Оставив продавщицу Светочку размышлять над этим вопросом, он бодрым шагом двинулся навстречу Пигулевскому. Марат Иванович посторонился, пропуская его в кабинет, послал обескураженной продавщице успокаивающую улыбку и плотно прикрыл дверь.
– Прекрати пугать мой персонал, – строго сказал он Иллариону. – А вдруг она поверит?
– Во что, Марат Иванович? – спросил Забродов, осторожно, с должным почтением опускаясь в глубокое антикварное кресло.
– Ну, в то, что я пью кровь… В чисто фигуральном смысле, разумеется.
– В фигуральном… Марат Иванович, а ты уверен, что ей известно это слово – фигуральный?
– Перестань, Илларион. Она очень хорошая девочка, из прекрасной семьи, умненькая… Поступала в университет, но провалилась…
– Гм, – сказал Илларион. – Экзамены как будто еще не начались.
– Ну, это было в прошлом году. Ну что ты сегодня, как ежик? Вернее, как репей. Прицепился к ребенку… Расскажи лучше, как живешь.
– Да как живу… Как всегда, в общем. То так, то этак.
– Как всегда?
Марат Иванович перестал возиться с фарфоровым заварочным чайником и посмотрел на Иллариона через плечо, по-птичьи повернув голову. Его глаза поблескивали из-под косматых бровей пронзительно и остро. Пигулевский, конечно, не мог знать, как Илларион провел эти три месяца, но он был умен и наверняка строил какие-то предположения по этому поводу.
Забродов выдержал этот взгляд, не моргнув глазом. Пигулевский едва заметно пожал плечами, отвернулся и возобновил свои манипуляции с чайником.
– Признаюсь тебе, – сказал он, – что я буквально сгораю от любопытства. Ты мечешься, ты небрит и взъерошен, ты совершенно неприличным образом вымогаешь у меня кучу какого-то ни на что не годного хлама, ты заставляешь меня бегать по другим антикварам и заниматься тем же… Потом ты исчезаешь на три с лишним месяца, возвращаешься и почему-то долго прячешься от людей. И при этом выясняется, что у тебя все как всегда! Прости, конечно, но поверить в рассказанную тобой сказку о гастролях какого-то никому не известного любительского театра, для которого тебе понадобился реквизит, я просто не в состоянии. Во-первых, какое отношение ты имеешь к театру? Во-вторых, где это видано, чтобы любительский театр добывал реквизит по антикварным магазинам? А в-третьих…
– Погоди, Марат Иванович, – вздохнул Илларион. Пигулевский умолк на полуслове, но видно было, что он сказал далеко не все и продолжает тихо клокотать, как стоящий на медленном огне чайник. – Погоди. Давай по порядку. Ты ведь знаешь меня не первый год, правда? Не спорю, я немного солгал, когда просил тебя одолжить мне весь этот, как ты выразился, хлам. Но я обещал вернуть все в целости, и я сдержал слово. Я тебе очень благодарен за все, но, видишь ли, я дал слово еще одному человеку. Я пообещал ему сохранить в секрете то, чем занимался на протяжении этих трех месяцев. Как ты думаешь, хватит у меня духу сдержать слово?
– Ну, конечно, – проворчал Пигулевский, накрывая чайник сложенной вчетверо салфеткой. – Конечно! Каменные плечи, железные мускулы, стальной характер и слово тверже алмаза… Аферист.
Илларион громко фыркнул.
– Ну, Марат Иванович! Ну какой же из меня аферист?
– А вот такой! – запальчиво ответил старик и вдруг погрустнел. – Аферист – это было любимое ругательство моей мамы. Она всегда меня так называла, когда я.., ну, в общем, шалил. Мама, мама… Ну, ничего, осталось недолго. Скоро мы с ней встретимся. Так и вижу эту картину: приземляюсь я на облаке и вместо ангельского хора слышу:
«Явился, аферист! Посмотрите на него, в каком он виде! Подойди и объясни своей глупой маме, где ты так долго бегал?»
Илларион посмотрел на Пигулевского. Пигулевский выглядел неважно. Надо что-то делать, подумал Илларион и, вынув из кармана сигарету, самым небрежным тоном поинтересовался:
– Ну, а ты как, Марат Иванович? По-прежнему толкаешь фальшивки по цене раритетов?
Старик немедленно вскипел, забыв и о маме, и о предстоящем ему в скором времени переселении в лучший мир.
– Мальчишка! – скрипучим старческим фальцетом выкрикнул он. – Самоуверенный неуч, профан! Что ты понимаешь в раритетах? Здесь не курят, мог бы запомнить за столько лет!
– А я и не курю, – возразил Илларион, демонстрируя незажженную сигарету. – А в раритетах я понимаю как-нибудь побольше твоего. Ты же по близорукости не способен отличить тринадцатый век от пятнадцатого. Тебе на пенсию пора, Марат Иванович.
После этого ему оставалось только расслабленно сидеть в кресле и слушать, по возможности пропуская мимо ушей оскорбительные эпитеты, которыми разбушевавшийся антиквар густо пересыпал свою гневную, обличительную речь. «Самоуверенные ослы» и «полуграмотные сопляки» стаями носились в воздухе, рикошетируя от стен. Потемневшие портреты и гипсовые бюсты взирали на это буйство стихий с равнодушной скукой: им приходилось видеть и не такое. Илларион засек время по наручным часам, спрятал сигарету обратно в пачку и стал осматриваться. У старика появилась парочка довольно любопытных книг, судя по виду, действительно очень старых, а стену над его креслом украсил выполненный в теплых золотистых тонах осенний пейзаж – весьма недурной на непритязательный вкус Забродова. Знатоком живописи Илларион себя никогда не считал, да и не очень-то стремился таковым становиться. На этот счет у него было собственное мнение, с которым тот же Марат Иванович, например, то соглашался, то горячо спорил – в зависимости от настроения.
Торгуя картинами на Измайловском вернисаже, он ухитрился за один день проторговаться чуть ли не на сотню долларов. Сосед-художник, узнав об этом, вздохнул и махнул рукой. «Забудь, – сказал он. – С кем не бывает. Я по глазам вижу, что не украл, а это, брат, самое главное. Что такое сто долларов в наше время? Тьфу, и растереть. Забудь».
Пятый был благодарен соседу за понимание, но лучше ему от этого не стало. Ну, разве что чуть-чуть.
С Пантюхиным он не встречался. Тюха сидел под домашним арестом, выбираясь из квартиры только в магазин и на допросы. Тюхина маман, узнав о случившемся, отделала свое чадо ручкой от швабры. Тюха не возражал: он был рад, что дело кончилось так, а не иначе. В тот памятный вечер по дороге домой он ненадолго остановился на углу, с усилием содрал с пальца словно приросший к коже тяжелый перстень с барельефом коровьего черепа и бросил его в сток ливневой канализации. Перстень глухо звякнул, ударившись о чугунные прутья решетки, и беззвучно канул в темноту. У Тюхи хватило ума самому рассказать все матери. Мать долго молча сидела на диване с таблеткой валидола под языком, комкая на груди застиранный халатик, а уже потом, немного придя в себя, взялась за швабру. Прикрывая руками голову, Тюха терпеливо дожидался конца экзекуции, думая о том, что было бы, если бы новость принес матери кто-то другой. Тогда, пожалуй, дело вряд ли обошлось бы валидолом…
Альберт Эммануилович Морозов, философ без определенных занятий и поэт в душе, очень скоро забыл о неприятном происшествии – вернее, не столько забыл, сколько творчески переработал поступившую информацию. В результате этой переработки события, факты и собственные ощущения Альберта Эммануиловича, как всегда, смешались в чудовищный, совершенно неудобоваримый коктейль, из которого несчастному следователю так и не удалось выудить ничего, кроме нескольких мрачных, одновременно корявых и гротескных, безнадежно далеких от реальности образов. Находясь под впечатлением своего общения с каннибалом, Альберт Эммануилович написал несколько стихотворений и отнес их в редакцию заводской многотиражки – единственного печатного издания, в котором ему порой удавалось пристроить свои произведения. Происходило это исключительно из-за мягкого характера главного редактора, в свои сорок два года так и не научившегося посылать людей подальше открытым текстом.
На сей раз, однако, все вышло за привычные рамки. Пробежав глазами гордо поднесенные Морозовым рукописи, редактор сначала позеленел, потом покрылся неприятной голубизной, затем посинел, как удавленник, и наконец налился не слишком красивой, но все-таки более естественной багровой краской. Посидев так секунд десять, он вдруг грохнул кулаком по столу и тихо, в своей обычной интеллигентной манере спросил: «Да вы что, обалдели?!»
Это происшествие так сильно впечатлило Альберта Эммануиловича, что через два дня он, совершенно забыв о том, что дал подписку о невыезде, в спешном порядке убыл искать успокоения на остров Валаам. Узнав о его отъезде, следователь хотел было снарядить за ним погоню, но полковник Сорокин, переговорив предварительно с Илларионом Забродовым и ознакомившись со стихами, которые Альберт Эммануилович оставил в редакции многотиражки, отсоветовал ему это делать.
Лектор общества российско-бельгийской дружбы Игорь Владимирович Запольский на допросах разводил руками и качал головой с крайне растерянным и даже обиженным видом. «Я хотел понять, – говорил он следователю, – существует ли на самом деле так называемая магия или все это сплошной обман и шарлатанство». – «Ну и как, – спросил присутствовавший при допросе свидетеля полковник Сорокин, – поняли?» – «Признаться, не совсем, – ответил Запольский, он же ЯХП. – Не успел, признаться. Господина Козинцева слишком быстро арестовали».
Сорокин рассматривал ЯХП как одного из наиболее вероятных кандидатов на роль маньяка-каннибала. Он был физически крепок, проживал здесь же, в микрорайоне, и при этом не то на самом деле являлся, не то умело прикидывался самодовольным идиотом с высшим образованием. Семьи у Запольского не было, зато у него, увы, было железное алиби: в ночь последнего убийства он был в гостях на противоположном конце Москвы. Вечеринка затянулась допоздна, и хозяева оставили Игоря Владимировича ночевать, аргументировав это тем, что дома его никто не ждет и что нечего посреди ночи тащиться через всю Москву на свидание с совершенно пустой квартирой. Кроме того, друзья Игоря Владимировича были наслышаны о каннибале и волновались за ЯХП. Люди Сорокина посетили их трижды, различными способами проверяя это алиби на прочность, пока друзья Запольского, наконец, не задали вполне резонный вопрос: «Вы что, в чем-то его подозреваете?» В ответ оставалось только махнуть рукой: алиби Запольского было действительно железным.
Припыленный очкарик Морозов тоже был ни при чем: в день последнего убийства его вообще не – было в городе. В поисках вдохновения он путешествовал по Москве-реке на теплоходе. Разосланные Сорокиным сотрудники нашли не меньше десятка пассажиров того самого теплохода, и все они подтвердили алиби Морозова: неугомонный Альберт Эммануилович основательно подпортил своим попутчикам впечатление от прогулки, завладев мегафоном и устроив поэтические чтения на прогулочной палубе.
Сорокадвухлетняя Вероника Васильевна Савченко, та самая крупнокалиберная дамочка, что покинула сборище на квартире Козинцева, отказавшись пожертвовать свою кровь какому-то деревянному болвану, как удалось выяснить, тоже была одинока. Предположения Пятого, Тюхи, а заодно и Иллариона Забродова относительно причин, которые привели Веронику Васильевну в квартиру Козинцева, оказались верны: Вероника Васильевна искала спутника жизни, прибегая в этом деле ко всем мыслимым и немыслимым способам. Подтвержденного свидетелями алиби у нее не было, но Илларион Забродов утверждал, что в тот вечер она явилась на сеанс с пустыми руками, даже без сумочки, а значит, подбросить в холодильник ничего не могла. «А на теле?» – спросил полковник Сорокин. «Что – на теле?» – не понял его Забродов. «На теле она не могла пронести в дом эту штуковину?» – «Ты ее когда-нибудь видел? – ответил Илларион. – Если она попытается спрятать под своим платьем спичку или, скажем, банкноту, то всякий, у кого есть глаза, с первого взгляда скажет: вот идет дама, у которой под платьем лежит спичка. Или банкнота. И потом, какой из нее людоед? Я могу допустить, что она расправлялась с молодыми девушками из ревности, – сама-то она, конечно, не красавица. Но участковый! Как она с ним справилась, ты можешь мне сказать?» – «Электрошокер», – коротко напомнил Сорокин, но тут же безнадежно махнул рукой: абсурдность подобного предположения была очевидной.
Поиски убийцы еще не зашли в тупик, но Сорокин отлично видел, что дела продвигаются в нежелательном направлении. Он мрачнел и раздражался. Вернувшаяся с дачи супруга подлила масла в огонь, сообщив, что за время их отсутствия в дачном домике побывали воры. Взломщики унесли лопату, грабли, топор, счетчик электроэнергии и две жестяные эмалированные кружки. До крайности раздосадованная таким хамством супруга в довольно жестких выражениях указала полковнику на то, что он работает не в НИИ, а в МУРе и что другой бы на его месте… Что сделал бы на его месте другой полковник милиции, Сорокин не дослушал: он вышел из комнаты, так громко хлопнув дверью, что супруга замолчала на полуслове. Она была хорошей женой и умела понимать намеки.
Полковник ГРУ Мещеряков очень скоро выкинул из головы историю с каннибалом: у него были дела поважнее. На Ближнем Востоке набирал обороты очередной кризис, в перспективе грозивший распространиться на весь мир; подбодренный последними американскими инициативами по ПРО, Китай начал пока ненавязчиво, но вполне отчетливо позвякивать ядерной сбруей; напуганная Индия верещала на все международное сообщество, а в развороченном минометными обстрелами Грозном опять начались перестрелки. Жена полковника вернулась из Парижа и привезла ему в подарок новый галстук. Жизнь била ключом и, как выразился какой-то шутник, в основном по голове. Мещерякову было не до маньяка, да и маньяк, честно говоря, совершенно не интересовался полковником ГРУ Мещеряковым.
Маньяк – настоящий маньяк, а не прекративший свое существование Ярослав Велемирович Козинцев – перестал вечерами выходить из дому. Он подолгу гулял во второй половине дня, дышал кислородом пополам с дождем, делал необходимые покупки и вообще жил как все нормальные люди. Правда, были и отличия: он не был связан необходимостью ежедневно ходить на работу и потому не должен был ломать устоявшийся ритм жизни. Он привык ложиться под утро и вставать после полудня и не видел причины, по которой следовало бы что-то менять в сложившемся распорядке дня. С прекращением ночных прогулок у него появилось очень много свободного времени, и он с головой ушел в работу, которая кормила его в течение уже добрых десяти лет. Такое резкое увеличение производительности труда сулило в перспективе неплохой заработок, но о деньгах он не думал.
Он думал о том, как шевелятся по ночам тени на освещенной лунным светом лесной тропинке, как мрачно и таинственно шумят под ветром лохматые черные кроны; он видел мертвый ртутный блеск стоячей воды в прудах и ощущал запахи мокрой листвы и близкого болота. Он мысленно был там, на мокрых от дождя улицах, и ему стоило больших усилий гнать от себя непрошеные мысли: сейчас, когда все само собой сложилось так хорошо и гладко, он просто не имел права рисковать. Он вынужден был признать, что в последнее время несколько увлекся. Он оправдывал себя тем, что был человеком, а человек, как известно, слаб. Хищник убивает только когда голоден; слабый человек может убить ради удовольствия или же для того, чтобы доказать себе и другим, что он не так уж и слаб. Голода он не испытывал: холодильник ломился от отборного мяса. Доказывать что бы то ни было теперь не стоило: он давно доказал свою силу и значимость, заставив многомиллионный город содрогнуться от ужаса. Он вышел против города в одиночку и победил – это ли не доказательство силы? Вооруженные до зубов охотники сцапали другого – безобидного психа, которого он заботливо им подставил. Их машины исчезли с улиц. Он часто думал о Козинцеве. Ему было интересно, сознавал ли этот чокнутый, что его подставили, или он с радостью принял всю вину на себя. Несчастный недоумок! Наверное, ему казалось, что, приписывая себе чужую славу, он сможет подняться в глазах окружающих, да и в своих собственных тоже. Что ж, он получил то, о чем мечтал, а заодно и выручил своего прототипа, дав ему столь необходимую передышку.
Он думал о том, что было бы, если бы под руку ему так кстати не подвернулся Козинцев. Думать об этом было тяжело и неприятно, но он заставлял себя. Теперь, когда с помощью бедного сумасшедшего ему удалось немного взять себя в руки, он понимал, что чуть не погиб, чересчур сосредоточившись на процессе, который и в самом деле был очень увлекательным. Это было опасное увлечение. Он потерял меру; возможно, это было какое-то кратковременное помешательство. На протяжении нескольких лет он действовал продуманно и осторожно и вдруг потерял голову. Правда, это оказалось просто восхитительно, словно с его глаз упала пелена, а с рук – тесные путы. «Ну и хорошо, – твердил он себе. – Ну, и будет. Будет, будет. Пусть они успокоятся. Пусть они посадят своего психа за решетку, получат свои звезды, грамоты и медали, напьются на радостях водки и угомонятся. Пусть займутся делами. Должно пройти какое-то время, а потом… Потом посмотрим».
Дожди шли еще две недели, а потом вдруг прекратились, и над мокрым городом взошло умытое, яркое, как новенький пятак, летнее солнце. Кое-кто из обитателей микрорайона воспринял это как предзнаменование; остальные просто радовались возвращению хорошей погоды.
* * *
Илларион Забродов свернул на Беговую и, проехав еще немного, припарковал «Лендровер» перед входом в антикварную лавку Марата Ивановича Пигулевского. Прежде чем выйти из машины, он закурил сигарету и выкурил ее до конца, борясь с очень непривычным ощущением: Забродов чувствовал себя как малолетний правонарушитель, забравшийся в чужой огород за клубникой. Вдыхая и выдыхая теплый дым, Илларион огорченно покачивал головой: такого он от себя все-таки не ожидал. Видимо, эта история с маньяком подействовала на него сильнее, чем можно было предположить. Временами Забродову даже начинало казаться, что он чересчур вошел в роль и слегка помешался на этой почве. Во всяком случае, некоторые признаки паранойи были налицо: ему все время чудилось, что за ним неотступно следят. У встречных прохожих были цепкие и одновременно ускользающие взгляды профессиональных филеров, попутные автомобили то и дело мертво садились на хвост потрепанному «Лендроверу» Иллариона, а вид человека, на ходу жующего пирожок с мясом, вызывал у него тошноту пополам с испугом.Сидя за рулем своей машины напротив входа в антикварный магазин, Илларион старался убедить себя в том, что нервничает совершенно напрасно. Даже если предположить невозможное и допустить, что Сорокин из осторожности пустил за ним наблюдение, это ничего не меняло. Он не был ни в чем виноват, не находился под арестом и был волен передвигаться по городу так, как ему вздумается Что с того, что Сорокин настоятельно не рекомендовал ему этого делать! Маньяка своего полковник так и не поймал и, похоже, вряд ли поймает. Вопреки высказанному Илларионом еще в марте предположению, маньяк тоже оказался прагматиком: после мнимого ареста Козинцева он моментально прекратил свои вылазки, отлично понимая, что в противном случае весь спектакль с подброшенной в холодильник уликой потеряет смысл. «Так что же мне теперь, – думал Илларион, – так и сидеть взаперти до конца жизни?! Или, может быть, переехать в другой город? Но это, в конце концов, так же бессмысленно, как и безвылазное сидение дома: Россия, конечно, больше Москвы, но где гарантия, что в каких-нибудь Чебоксарах он, Илларион, не столкнется нос к носу с тем, от кого прячется?»
Все это было совершенно справедливо, но Илларион по-прежнему испытывал легкие угрызения совести, словно, приехав сюда, нарушил какое-то обещание – обещание, которого он вовсе не давал.
– Стареем, – сообщил он «Лендроверу», поскольку других собеседников у него в данный момент не было. – Стареем, нервишки шалят, комплексы какие-то появляются… Ты как, приятель, не испытываешь неприятных ощущений, стоя на мостовой рядом с каким-нибудь новеньким «Бентли»? Смущение? Зависть? Желание как следует наподдать этому задаваке бампером? А? Нет? Ну, значит, у тебя очень уравновешенная психика. Ты у меня британец, истый джентльмен и вообще молодчага. Кстати, ты знаешь, что завод, на котором тебя собрали, твою, можно сказать, родину англичане продали немцам? Продали, продали, так и знай. Ну, не переживай, у нас в Москве тоже, в общем-то, неплохо.
«Лендровер» никак не отреагировал на эту короткую речь. Под капотом у него тихонечко потрескивало и бурлило, словно машина страдала несварением желудка. Это остывал разгоряченный двигатель и стекала по трубопроводам обратно в радиатор охлаждающая жидкость.
Илларион раздавил окурок в пепельнице, ободряюще похлопал ладонью по ободу руля и выбрался из машины на асфальт Беговой.
В лавке у Пигулевского в этот час почти никого не было. Стеклянная дверь приветливо позвонила колокольчиком, и в лицо Иллариону дохнуло корицей, ванилином и еще чем-то очень вкусным и знакомым – в общем, старой, сухой, как порох, бумагой. Запах был слабым, но легко различимым, и Забродов с удовольствием вдохнул его полной грудью, смакуя, как хорошее вино.
В последнее время они с Пигулевским общались в основном по телефону. Илларион позвонил старику сразу же, как только вернулся из своей не слишком удачной «командировки». Вещи и книги, которые на время под честное слово одолжил ему Марат Иванович, были возвращены ему и его друзьям в целости и сохранности. Илларион даже предлагал выплатить нечто вроде арендной платы, но Пигулевский с искренним возмущением отверг это предложение. Возмущался он долго, громко и красноречиво – так, как может возмущаться только поднаторевший в словесных баталиях ядовитый старикан. Слушать его было одно удовольствие, но Илларион все-таки предпочитал живого Пигулевского Пигулевскому из телефонной трубки. Телефонный Пигулевский был просто голосом. С ним было приятно разговаривать, но при этом терялась половина удовольствия. Не станешь же, в самом деле, распивать чаи на пару с телефонным аппаратом!
Короче говоря, Илларион Забродов банальнейшим образом соскучился по сварливому букинисту и теперь, стоя на пороге его магазинчика, испытывал такое чувство, словно вернулся домой из долгого и полного лишений похода. В какой-то степени так оно и было: жизнь, которую вел Илларион в течение трех последних месяцев, была сытой и почти роскошной, но Забродов зверски изголодался по нормальному человеческому общению.
Девушка за прилавком подняла голову на звук дверного колокольчика, и ее лицо сразу же осветилось улыбкой – дежурной, конечно, но все равно очень милой. Девушка была новая, Иллариона она не знала, и ее улыбка предназначалась, естественно, не ему лично, а просто потенциальному покупателю. Илларион подумал, что у старика губа не дура, и приветливо улыбнулся в ответ.
– Здравствуйте, – сказал он. – Должен сразу вам заметить, что вы прекрасно смотритесь на фоне всего этого старья. Вас выгодно выделяет свежесть и оригинальность исполнения. К сожалению, во времена Рубенса и Рафаэля человеческая природа еще не достигла такого совершенства, как то, что я имею удовольствие наблюдать сейчас.
Слегка сбитая с толку этим многоэтажным комплиментом, девушка смутилась и от этого сразу же посуровела. Менее красивой она от этого не стала.
– Вас интересует что-нибудь конкретное? – строго спросила она. – Я с удовольствием вам помогу.
– Правда?! – обрадовался Забродов. – Это же просто чудесно! Кроме вас, помочь мне некому на всем белом свете, потому что в данный момент меня конкретно интересуете вы. Лично.
– Отстань от ребенка, старый негодяй! – раздался позади него сварливый старческий голос. – И не стыдно в твоем-то возрасте?
– Старый? – Илларион изобразил глубокую обиду. – Кто старый? Кто это говорит? Кто этот нахальный мальчишка, этот дерзкий юнец? – обратился он к продавщице, чем окончательно сбил ее с толку и даже вогнал в легкую краску. – Конечно, ему в его цветущем возрасте больше пристало нанимать на работу молоденьких симпатичных девушек, чем мне – говорить им комплименты. Скажите, – он понизил голос до заговорщицкого шепота и перегнулся через прилавок, – он уже делал вам нескромные предложения? Учтите, доверять ему нельзя. У него семья.., или две? Марат Иванович, – обернулся он к Пигулевскому, – напомни, пожалуйста, сколько у тебя семей: одна или две?
– Четыре, – угрюмо проворчал Пигулевский, стоя в распахнутых дверях своего кабинета. – Две в Москве, одна в Твери и одна во Владикавказе. И еще одна женщина с тремя детьми в Петропавловске-Камчатском, но с ней мы не расписаны. Светочка, детка, не обращайте на этого сумасшедшего внимания, он не буйный.
– Это правда, – сказал Илларион. – Я не буйный. Я симпатичный. С первого взгляда это, может быть, и не заметно, но, если приглядеться поближе, во мне можно рассмотреть массу достоинств. Массу! – повторил он, подняв кверху указательный палец.
– Масса нетто четыре миллиграмма, – вставил Пигулевский. – Оставь в покое ребенка и пойдем пить чай.
– Он тиран и деспот, – сообщил Забродов продавщице. – Не доверяйте ему. Он пьет кровь из своих подчиненных и вообще из всех, до кого может дотянуться.
– Ой, – начиная оттаивать, довольно игриво сказала продавщица.
– Вот вам и «ой», – отходя от прилавка, ответил Илларион. – Оглянуться не успеете, как на вашей прелестной шейке мертвой хваткой сомкнутся его вставные челюсти. Тогда вы прозреете, но будет поздно. Куда, как вы думаете, подевалась ваша предшественница?
Оставив продавщицу Светочку размышлять над этим вопросом, он бодрым шагом двинулся навстречу Пигулевскому. Марат Иванович посторонился, пропуская его в кабинет, послал обескураженной продавщице успокаивающую улыбку и плотно прикрыл дверь.
– Прекрати пугать мой персонал, – строго сказал он Иллариону. – А вдруг она поверит?
– Во что, Марат Иванович? – спросил Забродов, осторожно, с должным почтением опускаясь в глубокое антикварное кресло.
– Ну, в то, что я пью кровь… В чисто фигуральном смысле, разумеется.
– В фигуральном… Марат Иванович, а ты уверен, что ей известно это слово – фигуральный?
– Перестань, Илларион. Она очень хорошая девочка, из прекрасной семьи, умненькая… Поступала в университет, но провалилась…
– Гм, – сказал Илларион. – Экзамены как будто еще не начались.
– Ну, это было в прошлом году. Ну что ты сегодня, как ежик? Вернее, как репей. Прицепился к ребенку… Расскажи лучше, как живешь.
– Да как живу… Как всегда, в общем. То так, то этак.
– Как всегда?
Марат Иванович перестал возиться с фарфоровым заварочным чайником и посмотрел на Иллариона через плечо, по-птичьи повернув голову. Его глаза поблескивали из-под косматых бровей пронзительно и остро. Пигулевский, конечно, не мог знать, как Илларион провел эти три месяца, но он был умен и наверняка строил какие-то предположения по этому поводу.
Забродов выдержал этот взгляд, не моргнув глазом. Пигулевский едва заметно пожал плечами, отвернулся и возобновил свои манипуляции с чайником.
– Признаюсь тебе, – сказал он, – что я буквально сгораю от любопытства. Ты мечешься, ты небрит и взъерошен, ты совершенно неприличным образом вымогаешь у меня кучу какого-то ни на что не годного хлама, ты заставляешь меня бегать по другим антикварам и заниматься тем же… Потом ты исчезаешь на три с лишним месяца, возвращаешься и почему-то долго прячешься от людей. И при этом выясняется, что у тебя все как всегда! Прости, конечно, но поверить в рассказанную тобой сказку о гастролях какого-то никому не известного любительского театра, для которого тебе понадобился реквизит, я просто не в состоянии. Во-первых, какое отношение ты имеешь к театру? Во-вторых, где это видано, чтобы любительский театр добывал реквизит по антикварным магазинам? А в-третьих…
– Погоди, Марат Иванович, – вздохнул Илларион. Пигулевский умолк на полуслове, но видно было, что он сказал далеко не все и продолжает тихо клокотать, как стоящий на медленном огне чайник. – Погоди. Давай по порядку. Ты ведь знаешь меня не первый год, правда? Не спорю, я немного солгал, когда просил тебя одолжить мне весь этот, как ты выразился, хлам. Но я обещал вернуть все в целости, и я сдержал слово. Я тебе очень благодарен за все, но, видишь ли, я дал слово еще одному человеку. Я пообещал ему сохранить в секрете то, чем занимался на протяжении этих трех месяцев. Как ты думаешь, хватит у меня духу сдержать слово?
– Ну, конечно, – проворчал Пигулевский, накрывая чайник сложенной вчетверо салфеткой. – Конечно! Каменные плечи, железные мускулы, стальной характер и слово тверже алмаза… Аферист.
Илларион громко фыркнул.
– Ну, Марат Иванович! Ну какой же из меня аферист?
– А вот такой! – запальчиво ответил старик и вдруг погрустнел. – Аферист – это было любимое ругательство моей мамы. Она всегда меня так называла, когда я.., ну, в общем, шалил. Мама, мама… Ну, ничего, осталось недолго. Скоро мы с ней встретимся. Так и вижу эту картину: приземляюсь я на облаке и вместо ангельского хора слышу:
«Явился, аферист! Посмотрите на него, в каком он виде! Подойди и объясни своей глупой маме, где ты так долго бегал?»
Илларион посмотрел на Пигулевского. Пигулевский выглядел неважно. Надо что-то делать, подумал Илларион и, вынув из кармана сигарету, самым небрежным тоном поинтересовался:
– Ну, а ты как, Марат Иванович? По-прежнему толкаешь фальшивки по цене раритетов?
Старик немедленно вскипел, забыв и о маме, и о предстоящем ему в скором времени переселении в лучший мир.
– Мальчишка! – скрипучим старческим фальцетом выкрикнул он. – Самоуверенный неуч, профан! Что ты понимаешь в раритетах? Здесь не курят, мог бы запомнить за столько лет!
– А я и не курю, – возразил Илларион, демонстрируя незажженную сигарету. – А в раритетах я понимаю как-нибудь побольше твоего. Ты же по близорукости не способен отличить тринадцатый век от пятнадцатого. Тебе на пенсию пора, Марат Иванович.
После этого ему оставалось только расслабленно сидеть в кресле и слушать, по возможности пропуская мимо ушей оскорбительные эпитеты, которыми разбушевавшийся антиквар густо пересыпал свою гневную, обличительную речь. «Самоуверенные ослы» и «полуграмотные сопляки» стаями носились в воздухе, рикошетируя от стен. Потемневшие портреты и гипсовые бюсты взирали на это буйство стихий с равнодушной скукой: им приходилось видеть и не такое. Илларион засек время по наручным часам, спрятал сигарету обратно в пачку и стал осматриваться. У старика появилась парочка довольно любопытных книг, судя по виду, действительно очень старых, а стену над его креслом украсил выполненный в теплых золотистых тонах осенний пейзаж – весьма недурной на непритязательный вкус Забродова. Знатоком живописи Илларион себя никогда не считал, да и не очень-то стремился таковым становиться. На этот счет у него было собственное мнение, с которым тот же Марат Иванович, например, то соглашался, то горячо спорил – в зависимости от настроения.