Страница:
Многие книги были открыты на разных страницах, словно Илларион рылся в своей богатой библиотеке в поисках какой-то информации. Полковник не стал задумываться, что искал в этих пыльных книженциях его приятель. Наверняка это был какой-нибудь пустяк наподобие забытой строчки стихотворения никому не известного арабского поэта или даты выхода в свет какого-нибудь богословского трактата. "Видимо, опять поспорил со своим Пигулевским, – подумал полковник. – И, как всегда, по поводу какой-нибудь ерунды… Зато теперь у этих двух маньяков есть занятие. Не будут ни спать, ни есть, пока не разберутся, кто из них прав, а кто, как они выражаются, невежда и выскочка. Перелопатят тонны старой бумаги, наглотаются пыли, накричатся до хрипоты, сто раз обзовут друг друга ослами и неучами, а потом сядут пить чай среди собственноручно учиненного разгрома. И оба, черт бы их побрал, будут полностью довольны собой и друг другом, поскольку с их точки зрения во всем этом есть какой-то смысл, совершенно недоступный пониманию окружающих.
"Странно, – подумал он. – Ну, ладно, Пигулевский – антиквар, букинист, человек не от мира сего – изначально, по определению. С ним все ясно, он таким родился и таким умрет. Но Забродов!.. Ведь что такое офицер спецназа? Гора мышц, два километра шрамов, краповый берет набекрень, каменная морда с волчьими глазами и голос, от которого стекла в окнах дрожат… Нет, шрамов у Иллариона хватает, и с мышцами у него тоже полный порядок, хотя по виду этого не скажешь. А бойцов таких еще поискать, да и найдешь ли еще – вот вопрос… Но! Краповых беретов он сроду не носил и не признавал – ему это, видите ли, смешно. Он, видите ли, полагает, что кичиться своим умением убивать людей неэтично. Никто и никогда не слышал, чтобы капитан спецназа ГРУ Забродов повысил голос, хотя, надо признать, не было случая, чтобы тот, к кому он обращался, его не услышал. Не говоря уже о том, чтобы не выполнить отданный этим негромким, неуместно интеллигентным голосом приказ. И книги! Ведь он же их не просто коллекционирует, как другие значки или монеты. Ничего подобного! Он же все их прочел, и не по одному разу! Он же специалист в этом деле, это даже его Пигулевский признает. Вот и спрашивается: как он ухитряется совмещать несовместимое? Ведь если бы тот же Пигулевский вдруг ни с того ни с сего начал ломать ребром ладони кирпичи и снайперски стрелять в полной темноте на голос, у всех бы крыша поехала от удивления. А к Забродову привыкли, хотя профессиональный солдат с его замашками – явление ничуть не менее, а может быть, и более уникальное, чем годный к строевой службе букинист.
– Эй, полковник! – донесся из кухни голос Забродова в сопровождении музыкального позвякиванья коньячных рюмок. – Ты там, часом, не заснул?
Мещеряков напоследок огляделся еще раз. Ему показалось, что вычурных антикварных безделушек в квартире Забродова как будто прибавилось. Впрочем, виной тому вполне мог оказаться царивший в комнате кавардак. Пожав плечами, полковник двинулся на кухню, по дороге едва не свалив громоздившуюся на краю стола шаткую пирамиду из книг.
Забродов уже поджидал его за наскоро накрытым столом, потирая ладони от нетерпения. Побриться по случаю прибытия своего бывшего начальника он, разумеется, даже не подумал. Запутавшись взглядом в его наполовину седой щетине, Мещеряков невольно поморщился: ну что это такое, в самом деле? Не офицер, а какой-то бродяга, разбойник с большой дороги…
– Не кривись, не кривись, господин полковник, – заметив его гримасу, сказал Забродов. – Ты знаешь, как звали одного из сыновей Ноя? Того самого, который отвернулся от своего отца, когда тот лежал на земле нагой и пьяный?
– Понятия не имел, что у Ноя были сыновья, – присаживаясь к столу, сказал полковник. – И как же его звали, этого брезгливого древлянина?
– Его звали Хамом, – самым невинным тоном сообщил Забродов. – Ты что, правда этого не знал? Хамом, Хамом, не сомневайся. Интересно, верно?
– Да пошел ты, – отмахнулся полковник. – Давай, наливай, а то и без тебя тошно.
– Его звали Хамом, – повторил Забродов и, рассмеявшись своим беззвучным смехом, наполнил рюмки.
После третьей Мещерякову немного полегчало. Оттаяв, он поведал Забродову о своих неприятностях – разумеется, в самых общих чертах, не вдаваясь в подробности, которых Иллариону, как человеку штатскому, знать теперь не полагалось. Впрочем, бывший инструктор учебного центра без труда сложил два и два и додумал то, о чем умолчал полковник.
– Что ж, – сказал он, – потомки Ноя расплодились по этой грешной земле, и среди них, увы, было немало сыновей Хама. Чем ты, собственно, недоволен, Андрей? Всю жизнь мы только и делаем, что жалуемся друг другу на дураков, а их почему-то никак не становится меньше.
– Живучие, сволочи, – кровожадно заметил Мещеряков, сосредоточенно выковыривая из своей пустой рюмки ненароком упавшую туда хлебную крошку. – Прямо как тараканы.
– У меня была бабка, – сказал Забродов.
– Ну да?! – оживился полковник. – Никогда бы не подумал!
– Не перебивай, а то твои звезды тебя не спасут. Просто вспомнилось вдруг… Мы ей говорим: ба, у тебя в щах тараканы! А она их ложкой оттуда выбирает и говорит: «Сами вы три дня не умывались. Никакие это не тараканы, а угольки».
Мещеряков глубокомысленно потер пальцами подбородок.
– Ну и что? – спросил он, не дождавшись продолжения.
– Да ничего! Я же говорю, вспомнилось. Мещеряков брезгливо вытер палец с прилипшей к нему размокшей хлебной крошкой о бумажную салфетку, между делом подумав о том, что Илларион, видимо, все-таки начинает стареть. Вот уже и о бабке своей заговорил, хотя раньше узнать что-либо о прошлом капитана Забродова можно было только из его личного дела. Надо же, у Забродова – бабка! И бриться перестал, черт седой…
– Гадость какая, – сказал он.
– Это ты о чем?
– Да о тараканах же. Ну, и вообще… О жизни, короче говоря. Ты Сорокина давно видел?
Илларион, который в это время закуривал сигарету, искоса посмотрел на приятеля поверх привычно сложенных лодочкой ладоней.
– Давно, – сказал он, запрокидывая голову и выдувая в потолок толстую струю дыма. – А что? Опять вы вдвоем что-то затеваете?
– Ни боже мой, – поспешно ответил Мещеряков. – Просто, как ты говоришь, вспомнилось. По ассоциации с тараканами в щах.
– По-моему, Сорокин не похож на таракана, – задумчиво сказал Илларион. – Хотя его коллеги в массе способны навести на подобную мысль. Особенно те, которые из ГИБДД.
– Эти, скорее уж, клопы, – хмыкнул Мещеряков. – Кровососы придорожные. Но я тебе про другое толкую… Налей-ка, а то всухомятку как-то.., не так, в общем.
Илларион налил. Полковник взял рюмку, зачем-то понюхал и снова поставил на стол, не притронувшись к коньяку.
– У Сорокина на работе скандал, – сказал он.
– Прямо как у тебя, – вставил Забродов.
– Не совсем. Знаешь, не хотел бы я сейчас оказаться в его шкуре. Представляешь, в городе завелся людоед.
– В нашем городе? – уточнил Илларион, не проявляя при этом никаких эмоций, словно каннибализм в средней полосе России был явлением привычным и даже обыденным.
Мещеряков назвал район.
– А, – сказал Илларион, – припоминаю. Там, по слухам, раньше какие-то сектанты кучковались. Чуть ли не сатанисты, кажется. В общем, место с историей. Хотя история в данном случае, скорее всего, ни при чем. Я всегда говорил, что в этих бетонных муравейниках кто угодно может сойти с нарезки.
– Но людоедство! – гадливо морщась, воскликнул Мещеряков. – Вот ты, например, смог бы съесть человека?
– Запросто, – не задумываясь, ответил Забродов. – Естественно, если мне придется выбирать между каннибализмом и поеданием, скажем, дождевых червей, то я предпочту последних. Но в безвыходной ситуации… В общем, смог бы. Разумеется, такого близкого друга, как ты, я бы есть не стал. Нашел бы кого-нибудь менее симпатичного и более упитанного.
– М-да, – сказал Мещеряков.
В словах Иллариона не было ни тени шутки, ни намека на пьяную браваду. В безвыходной ситуации он действительно был способен поддерживать в себе жизнь любыми средствами и употреблять в пищу невообразимую дрянь – от лебеды до кузнечиков и дождевых червей включительно. И оказавшись, скажем, заваленным в каком-нибудь подвале вместе со свежим трупом, он без колебаний съел бы своего невольного соседа, не дожидаясь, пока мясо испортится. «Впрочем, – тут же подумал полковник, – я опять не прав. Будучи заваленным, Илларион бы все-таки подождал с трапезой: а вдруг откопают и застукают во время приема пищи? Некрасиво может получиться…»
Он невольно представил себе исхудавшего до предела, грязного и небритого – прямо как сейчас! – Забродова, который в кромешной темноте зубами рвет человечину. Его передернуло. «Свят, свят, свят, – подумал полковник. – Боже сохрани! Что-то у меня сегодня воображение расшалилось… К дождю, что ли?»
– Опять ты кривляешься, как макака в обезьяннике, – сказал невежливый и нечуткий Забродов. – Выпей вот лучше. И закусывай, закусывай! Не бойся, котлеты не из соседа, а из гастронома.
– Болван, – вместе с парами коньяка выдохнул полковник, тыча вилкой в котлету. Аппетит у него вдруг начисто пропал, и он раздраженно бросил вилку. – Язык у тебя, Илларион, без костей. Ты же отлично понимаешь, что я имею в виду.
– Понимаю, – сказал Илларион, – но чувств твоих, увы, не разделяю. Табу на каннибализм, которое кажется тебе всосанным с молоком матери, на самом деле постоянно нарушалось. Оно нарушалось бы еще чаще, если бы мы, как встарь, жили натуральным хозяйством. Тебе приходилось когда-нибудь забивать или разделывать свинью? А корову? Могу поспорить, ты даже курицу никогда не потрошил. Поверь, когда занимаешься этим впервые, аппетит отшибает так основательно, что вообще перестаешь понимать, зачем ты это делаешь. Возникает сильнейшее искушение сделаться вегетарианцем, ей-богу. Так что многих наших современников сдерживает не столько цивилизованное воспитание, сколько страх, неумение и элементарная брезгливость. Насколько мне известно, никто ни разу не потрудился поинтересоваться мнением самих свиней по этому поводу. Думаешь, под ножом они визжат от радости? Да что там свиньи! Возьмем лошадь. Старый, проверенный, красивый и общепризнанно умный друг человека. Даже сейчас есть люди, готовые жизнь отдать за своего коня, а раньше их было еще больше. И что же, это кому-нибудь мешало за обе щеки уминать сервелат?
– Чепуха и банальщина, – сказал Мещеряков, воспользовавшись паузой в рассуждениях Забродова. – Ах, курочку жалко! Человек все-таки не курочка. Ты что, согласен, чтобы тебя съели?
– Я не согласен, чтобы меня закололи, как кабана, – ответил Илларион. – А что будет с моим телом после смерти, мне безразлично. Сам посуди, Андрей: какая разница, кто тебя съест – черви, какие-нибудь шакалы в горах или сосед по лестничной площадке? Некоторые, например, завещают свои тела анатомическим театрам, и после смерти их тупыми скальпелями режут на куски неумелые студенты, двоечники и лоботрясы. Это, по-твоему, лучше? Помню, у нас в полевом госпитале медбратом служил один такой… Окончил медучилище, получил диплом фельдшера и – в военкомат! Так вот, он рассказывал, как подрабатывал в анатомичке. Он там, видишь ли, головы вываривал.
– Что? – несколько сдавленным голосом переспросил Мещеряков.
– Головы, – повторил Илларион. – Вываривал. Положит в бак и варит до полного обалдения, пока, значит, мясо само отставать не начнет. Я так понимаю, им зачем-то были нужны черепа… Так вот, включил он как-то ночью плитку, открыл учебник и, ясное дело, закемарил. Ну, вода у него, конечно, выкипела, и пошло это дело гореть. Сгорело основательно – так, что и спасать нечего. Проснулся он от смрада. Кругом дым, вонь – в общем, полный апокалипсис. Заглянул он в свою кастрюльку, выматерился, открыл окошко и шварк туда эту самую голову вместе с кастрюлей! Благо под окошком сугроб без малого в человеческий рост. А наутро шла мимо бабулька, бутылки собирала. Видит – кастрюля… В общем, насилу откачали. А ведь тоже человек был.
– Врешь ты все, Забродов, – сказал полковник. Ему вдруг почудилось, что в кухне пахнет паленым. – Врешь и не краснеешь. Причем уже не в первый раз. Мне кажется, эту историю я от тебя уже слышал.
– За что купил, за то и продаю, – ответил Илларион. – А знаешь, к чему я это тебе рассказываю? Я считаю так: то, что какой-то маньяк предпочитает человечину другим сортам мяса – его личное дело. Страшно другое: он убивает людей – живых, здоровых, почти наверняка молодых и красивых…
– Почему молодых и красивых?
– Да потому что кому охота копаться в стариковском сале и счищать с морщинистой шкуры бородавки?
– Какая гадость, – с отвращением повторил Мещеряков. – А ты циник, Илларион.
– Я прагматик, – ничуть не обидевшись, парировал Забродов. – Причем исключительно в тех случаях, когда мне это выгодно.
Мещерякову показалось, что это опять была цитата, вот только он не знал, откуда именно, и потому не стал рисковать, уличая Иллариона в плагиате.
– Наше время – время прагматиков, – продолжал Забродов, подливая коньяку себе и полковнику и закуривая новую сигарету. – Я не знаю, хорошо это или плохо, но таково положение вещей. А этот ваш каннибал… Он романтик. На свой извращенный лад, конечно, но романтик – безумный и безнадежный. Вероятно, ему кажется, что он действует во имя каких-то высших целей, приносит жертвы какому-то мрачному божеству, которое в знак благодарности подарит ему вечную жизнь или что-нибудь еще столь же скучное и бесполезное, сколь и вожделенное для этого несчастного психа. И как бы он ни хитрил, как бы ни путал следы, наш прагматичный Сорокин непременно наступит ему на хвост своим тяжелым милицейским сапогом.
– Ты так говоришь, словно тебе его жалко, – заметил Мещеряков.
– Жалко, жалко, не сомневайся. Мне всех жалко, поскольку все мы – части единого целого. Другое дело, что этот ваш маньяк – больная часть, объективно приносящая вред и потому подлежащая скорейшему удалению. Встретившись с ним на улице, я бы отвел его в укромный уголок и там пришиб не задумываясь, как комара. Если твоя конечность поражена гангреной, ты предпочтешь расстаться с ней, а не с жизнью, но это ведь не означает, что тебе ее не будет жалко, правда?
– Опять ты полез в кухонную философию, – проворчал Мещеряков. – Неужели нельзя выпить спокойно и поговорить о чем-нибудь более аппетитном, чем каннибализм?
– С удовольствием, – сказал Илларион. – Хочу лишь напомнить тебе, что ты первый затронул эту тему.
– Ну, так я ведь просто пересказал свежую сплетню, – стал оправдываться Мещеряков. – А ты развел тут.., тьфу ты, черт! Развел какую-то прозекторскую, честное слово. Даже блевать потянуло.
– В туалете лампочка перегорела, – быстро предупредил Илларион. – Учти, полковник: запачкаешь пол – заставлю убирать.
– Прагматик, – пробормотал Мещеряков. Это прозвучало как ругательство. – Слушай, а капусты у тебя нет? Что-то я после всех этих разговоров на мясо смотреть не могу.
– Есть огурцы, – сказал Илларион. – Бочковые, соленые. Дать?
– Коньяк с солеными огурцами… Как-то… Мещеряков с сомнением покрутил в воздухе вилкой.
– Коньяк с капустой, конечно, лучше, – иронически заметил Илларион. – Особенно с квашеной. Очень утонченное сочетание. Так дать тебе огурец?
– Не огурец, а огурцы, – строго поправил его полковник. – Давай, жлоб, открывай свои закрома.
Забродов рассмеялся и полез в холодильник, где на нижней полке у него стояла трехлитровая кастрюля с купленными накануне солеными огурцами.
О каннибале они больше не говорили, и, когда в одиннадцатом часу вечера подвыпивший полковник Мещеряков погрузился в такси и отправился к себе домой, настроение у него уже было не такое поганое, как в начале вечера. Общение с Забродовым, как всегда, помогло, и оставалось лишь сожалеть о том, что Илларион опять уезжает на неопределенный срок.
Уже подъезжая к дому, полковник спохватился, что так и не спросил у Иллариона, куда подевался его автомобиль, но потом расслабился и махнул рукой: какая, в сущности, разница?
Глава 3
"Странно, – подумал он. – Ну, ладно, Пигулевский – антиквар, букинист, человек не от мира сего – изначально, по определению. С ним все ясно, он таким родился и таким умрет. Но Забродов!.. Ведь что такое офицер спецназа? Гора мышц, два километра шрамов, краповый берет набекрень, каменная морда с волчьими глазами и голос, от которого стекла в окнах дрожат… Нет, шрамов у Иллариона хватает, и с мышцами у него тоже полный порядок, хотя по виду этого не скажешь. А бойцов таких еще поискать, да и найдешь ли еще – вот вопрос… Но! Краповых беретов он сроду не носил и не признавал – ему это, видите ли, смешно. Он, видите ли, полагает, что кичиться своим умением убивать людей неэтично. Никто и никогда не слышал, чтобы капитан спецназа ГРУ Забродов повысил голос, хотя, надо признать, не было случая, чтобы тот, к кому он обращался, его не услышал. Не говоря уже о том, чтобы не выполнить отданный этим негромким, неуместно интеллигентным голосом приказ. И книги! Ведь он же их не просто коллекционирует, как другие значки или монеты. Ничего подобного! Он же все их прочел, и не по одному разу! Он же специалист в этом деле, это даже его Пигулевский признает. Вот и спрашивается: как он ухитряется совмещать несовместимое? Ведь если бы тот же Пигулевский вдруг ни с того ни с сего начал ломать ребром ладони кирпичи и снайперски стрелять в полной темноте на голос, у всех бы крыша поехала от удивления. А к Забродову привыкли, хотя профессиональный солдат с его замашками – явление ничуть не менее, а может быть, и более уникальное, чем годный к строевой службе букинист.
– Эй, полковник! – донесся из кухни голос Забродова в сопровождении музыкального позвякиванья коньячных рюмок. – Ты там, часом, не заснул?
Мещеряков напоследок огляделся еще раз. Ему показалось, что вычурных антикварных безделушек в квартире Забродова как будто прибавилось. Впрочем, виной тому вполне мог оказаться царивший в комнате кавардак. Пожав плечами, полковник двинулся на кухню, по дороге едва не свалив громоздившуюся на краю стола шаткую пирамиду из книг.
Забродов уже поджидал его за наскоро накрытым столом, потирая ладони от нетерпения. Побриться по случаю прибытия своего бывшего начальника он, разумеется, даже не подумал. Запутавшись взглядом в его наполовину седой щетине, Мещеряков невольно поморщился: ну что это такое, в самом деле? Не офицер, а какой-то бродяга, разбойник с большой дороги…
– Не кривись, не кривись, господин полковник, – заметив его гримасу, сказал Забродов. – Ты знаешь, как звали одного из сыновей Ноя? Того самого, который отвернулся от своего отца, когда тот лежал на земле нагой и пьяный?
– Понятия не имел, что у Ноя были сыновья, – присаживаясь к столу, сказал полковник. – И как же его звали, этого брезгливого древлянина?
– Его звали Хамом, – самым невинным тоном сообщил Забродов. – Ты что, правда этого не знал? Хамом, Хамом, не сомневайся. Интересно, верно?
– Да пошел ты, – отмахнулся полковник. – Давай, наливай, а то и без тебя тошно.
– Его звали Хамом, – повторил Забродов и, рассмеявшись своим беззвучным смехом, наполнил рюмки.
После третьей Мещерякову немного полегчало. Оттаяв, он поведал Забродову о своих неприятностях – разумеется, в самых общих чертах, не вдаваясь в подробности, которых Иллариону, как человеку штатскому, знать теперь не полагалось. Впрочем, бывший инструктор учебного центра без труда сложил два и два и додумал то, о чем умолчал полковник.
– Что ж, – сказал он, – потомки Ноя расплодились по этой грешной земле, и среди них, увы, было немало сыновей Хама. Чем ты, собственно, недоволен, Андрей? Всю жизнь мы только и делаем, что жалуемся друг другу на дураков, а их почему-то никак не становится меньше.
– Живучие, сволочи, – кровожадно заметил Мещеряков, сосредоточенно выковыривая из своей пустой рюмки ненароком упавшую туда хлебную крошку. – Прямо как тараканы.
– У меня была бабка, – сказал Забродов.
– Ну да?! – оживился полковник. – Никогда бы не подумал!
– Не перебивай, а то твои звезды тебя не спасут. Просто вспомнилось вдруг… Мы ей говорим: ба, у тебя в щах тараканы! А она их ложкой оттуда выбирает и говорит: «Сами вы три дня не умывались. Никакие это не тараканы, а угольки».
Мещеряков глубокомысленно потер пальцами подбородок.
– Ну и что? – спросил он, не дождавшись продолжения.
– Да ничего! Я же говорю, вспомнилось. Мещеряков брезгливо вытер палец с прилипшей к нему размокшей хлебной крошкой о бумажную салфетку, между делом подумав о том, что Илларион, видимо, все-таки начинает стареть. Вот уже и о бабке своей заговорил, хотя раньше узнать что-либо о прошлом капитана Забродова можно было только из его личного дела. Надо же, у Забродова – бабка! И бриться перестал, черт седой…
– Гадость какая, – сказал он.
– Это ты о чем?
– Да о тараканах же. Ну, и вообще… О жизни, короче говоря. Ты Сорокина давно видел?
Илларион, который в это время закуривал сигарету, искоса посмотрел на приятеля поверх привычно сложенных лодочкой ладоней.
– Давно, – сказал он, запрокидывая голову и выдувая в потолок толстую струю дыма. – А что? Опять вы вдвоем что-то затеваете?
– Ни боже мой, – поспешно ответил Мещеряков. – Просто, как ты говоришь, вспомнилось. По ассоциации с тараканами в щах.
– По-моему, Сорокин не похож на таракана, – задумчиво сказал Илларион. – Хотя его коллеги в массе способны навести на подобную мысль. Особенно те, которые из ГИБДД.
– Эти, скорее уж, клопы, – хмыкнул Мещеряков. – Кровососы придорожные. Но я тебе про другое толкую… Налей-ка, а то всухомятку как-то.., не так, в общем.
Илларион налил. Полковник взял рюмку, зачем-то понюхал и снова поставил на стол, не притронувшись к коньяку.
– У Сорокина на работе скандал, – сказал он.
– Прямо как у тебя, – вставил Забродов.
– Не совсем. Знаешь, не хотел бы я сейчас оказаться в его шкуре. Представляешь, в городе завелся людоед.
– В нашем городе? – уточнил Илларион, не проявляя при этом никаких эмоций, словно каннибализм в средней полосе России был явлением привычным и даже обыденным.
Мещеряков назвал район.
– А, – сказал Илларион, – припоминаю. Там, по слухам, раньше какие-то сектанты кучковались. Чуть ли не сатанисты, кажется. В общем, место с историей. Хотя история в данном случае, скорее всего, ни при чем. Я всегда говорил, что в этих бетонных муравейниках кто угодно может сойти с нарезки.
– Но людоедство! – гадливо морщась, воскликнул Мещеряков. – Вот ты, например, смог бы съесть человека?
– Запросто, – не задумываясь, ответил Забродов. – Естественно, если мне придется выбирать между каннибализмом и поеданием, скажем, дождевых червей, то я предпочту последних. Но в безвыходной ситуации… В общем, смог бы. Разумеется, такого близкого друга, как ты, я бы есть не стал. Нашел бы кого-нибудь менее симпатичного и более упитанного.
– М-да, – сказал Мещеряков.
В словах Иллариона не было ни тени шутки, ни намека на пьяную браваду. В безвыходной ситуации он действительно был способен поддерживать в себе жизнь любыми средствами и употреблять в пищу невообразимую дрянь – от лебеды до кузнечиков и дождевых червей включительно. И оказавшись, скажем, заваленным в каком-нибудь подвале вместе со свежим трупом, он без колебаний съел бы своего невольного соседа, не дожидаясь, пока мясо испортится. «Впрочем, – тут же подумал полковник, – я опять не прав. Будучи заваленным, Илларион бы все-таки подождал с трапезой: а вдруг откопают и застукают во время приема пищи? Некрасиво может получиться…»
Он невольно представил себе исхудавшего до предела, грязного и небритого – прямо как сейчас! – Забродова, который в кромешной темноте зубами рвет человечину. Его передернуло. «Свят, свят, свят, – подумал полковник. – Боже сохрани! Что-то у меня сегодня воображение расшалилось… К дождю, что ли?»
– Опять ты кривляешься, как макака в обезьяннике, – сказал невежливый и нечуткий Забродов. – Выпей вот лучше. И закусывай, закусывай! Не бойся, котлеты не из соседа, а из гастронома.
– Болван, – вместе с парами коньяка выдохнул полковник, тыча вилкой в котлету. Аппетит у него вдруг начисто пропал, и он раздраженно бросил вилку. – Язык у тебя, Илларион, без костей. Ты же отлично понимаешь, что я имею в виду.
– Понимаю, – сказал Илларион, – но чувств твоих, увы, не разделяю. Табу на каннибализм, которое кажется тебе всосанным с молоком матери, на самом деле постоянно нарушалось. Оно нарушалось бы еще чаще, если бы мы, как встарь, жили натуральным хозяйством. Тебе приходилось когда-нибудь забивать или разделывать свинью? А корову? Могу поспорить, ты даже курицу никогда не потрошил. Поверь, когда занимаешься этим впервые, аппетит отшибает так основательно, что вообще перестаешь понимать, зачем ты это делаешь. Возникает сильнейшее искушение сделаться вегетарианцем, ей-богу. Так что многих наших современников сдерживает не столько цивилизованное воспитание, сколько страх, неумение и элементарная брезгливость. Насколько мне известно, никто ни разу не потрудился поинтересоваться мнением самих свиней по этому поводу. Думаешь, под ножом они визжат от радости? Да что там свиньи! Возьмем лошадь. Старый, проверенный, красивый и общепризнанно умный друг человека. Даже сейчас есть люди, готовые жизнь отдать за своего коня, а раньше их было еще больше. И что же, это кому-нибудь мешало за обе щеки уминать сервелат?
– Чепуха и банальщина, – сказал Мещеряков, воспользовавшись паузой в рассуждениях Забродова. – Ах, курочку жалко! Человек все-таки не курочка. Ты что, согласен, чтобы тебя съели?
– Я не согласен, чтобы меня закололи, как кабана, – ответил Илларион. – А что будет с моим телом после смерти, мне безразлично. Сам посуди, Андрей: какая разница, кто тебя съест – черви, какие-нибудь шакалы в горах или сосед по лестничной площадке? Некоторые, например, завещают свои тела анатомическим театрам, и после смерти их тупыми скальпелями режут на куски неумелые студенты, двоечники и лоботрясы. Это, по-твоему, лучше? Помню, у нас в полевом госпитале медбратом служил один такой… Окончил медучилище, получил диплом фельдшера и – в военкомат! Так вот, он рассказывал, как подрабатывал в анатомичке. Он там, видишь ли, головы вываривал.
– Что? – несколько сдавленным голосом переспросил Мещеряков.
– Головы, – повторил Илларион. – Вываривал. Положит в бак и варит до полного обалдения, пока, значит, мясо само отставать не начнет. Я так понимаю, им зачем-то были нужны черепа… Так вот, включил он как-то ночью плитку, открыл учебник и, ясное дело, закемарил. Ну, вода у него, конечно, выкипела, и пошло это дело гореть. Сгорело основательно – так, что и спасать нечего. Проснулся он от смрада. Кругом дым, вонь – в общем, полный апокалипсис. Заглянул он в свою кастрюльку, выматерился, открыл окошко и шварк туда эту самую голову вместе с кастрюлей! Благо под окошком сугроб без малого в человеческий рост. А наутро шла мимо бабулька, бутылки собирала. Видит – кастрюля… В общем, насилу откачали. А ведь тоже человек был.
– Врешь ты все, Забродов, – сказал полковник. Ему вдруг почудилось, что в кухне пахнет паленым. – Врешь и не краснеешь. Причем уже не в первый раз. Мне кажется, эту историю я от тебя уже слышал.
– За что купил, за то и продаю, – ответил Илларион. – А знаешь, к чему я это тебе рассказываю? Я считаю так: то, что какой-то маньяк предпочитает человечину другим сортам мяса – его личное дело. Страшно другое: он убивает людей – живых, здоровых, почти наверняка молодых и красивых…
– Почему молодых и красивых?
– Да потому что кому охота копаться в стариковском сале и счищать с морщинистой шкуры бородавки?
– Какая гадость, – с отвращением повторил Мещеряков. – А ты циник, Илларион.
– Я прагматик, – ничуть не обидевшись, парировал Забродов. – Причем исключительно в тех случаях, когда мне это выгодно.
Мещерякову показалось, что это опять была цитата, вот только он не знал, откуда именно, и потому не стал рисковать, уличая Иллариона в плагиате.
– Наше время – время прагматиков, – продолжал Забродов, подливая коньяку себе и полковнику и закуривая новую сигарету. – Я не знаю, хорошо это или плохо, но таково положение вещей. А этот ваш каннибал… Он романтик. На свой извращенный лад, конечно, но романтик – безумный и безнадежный. Вероятно, ему кажется, что он действует во имя каких-то высших целей, приносит жертвы какому-то мрачному божеству, которое в знак благодарности подарит ему вечную жизнь или что-нибудь еще столь же скучное и бесполезное, сколь и вожделенное для этого несчастного психа. И как бы он ни хитрил, как бы ни путал следы, наш прагматичный Сорокин непременно наступит ему на хвост своим тяжелым милицейским сапогом.
– Ты так говоришь, словно тебе его жалко, – заметил Мещеряков.
– Жалко, жалко, не сомневайся. Мне всех жалко, поскольку все мы – части единого целого. Другое дело, что этот ваш маньяк – больная часть, объективно приносящая вред и потому подлежащая скорейшему удалению. Встретившись с ним на улице, я бы отвел его в укромный уголок и там пришиб не задумываясь, как комара. Если твоя конечность поражена гангреной, ты предпочтешь расстаться с ней, а не с жизнью, но это ведь не означает, что тебе ее не будет жалко, правда?
– Опять ты полез в кухонную философию, – проворчал Мещеряков. – Неужели нельзя выпить спокойно и поговорить о чем-нибудь более аппетитном, чем каннибализм?
– С удовольствием, – сказал Илларион. – Хочу лишь напомнить тебе, что ты первый затронул эту тему.
– Ну, так я ведь просто пересказал свежую сплетню, – стал оправдываться Мещеряков. – А ты развел тут.., тьфу ты, черт! Развел какую-то прозекторскую, честное слово. Даже блевать потянуло.
– В туалете лампочка перегорела, – быстро предупредил Илларион. – Учти, полковник: запачкаешь пол – заставлю убирать.
– Прагматик, – пробормотал Мещеряков. Это прозвучало как ругательство. – Слушай, а капусты у тебя нет? Что-то я после всех этих разговоров на мясо смотреть не могу.
– Есть огурцы, – сказал Илларион. – Бочковые, соленые. Дать?
– Коньяк с солеными огурцами… Как-то… Мещеряков с сомнением покрутил в воздухе вилкой.
– Коньяк с капустой, конечно, лучше, – иронически заметил Илларион. – Особенно с квашеной. Очень утонченное сочетание. Так дать тебе огурец?
– Не огурец, а огурцы, – строго поправил его полковник. – Давай, жлоб, открывай свои закрома.
Забродов рассмеялся и полез в холодильник, где на нижней полке у него стояла трехлитровая кастрюля с купленными накануне солеными огурцами.
О каннибале они больше не говорили, и, когда в одиннадцатом часу вечера подвыпивший полковник Мещеряков погрузился в такси и отправился к себе домой, настроение у него уже было не такое поганое, как в начале вечера. Общение с Забродовым, как всегда, помогло, и оставалось лишь сожалеть о том, что Илларион опять уезжает на неопределенный срок.
Уже подъезжая к дому, полковник спохватился, что так и не спросил у Иллариона, куда подевался его автомобиль, но потом расслабился и махнул рукой: какая, в сущности, разница?
Глава 3
После работы Сиваков ненадолго заскочил домой, чтобы перекусить и переодеться. Войдя в свой подъезд, он повел носом, и его лицо расплылось в довольной улыбке: на лестнице пахло свежими пирогами, да так, что рот у него, как у собаки профессора Павлова, мгновенно наполнился слюной. Этот запах мог означать только одно: из деревни приехала теща, и они с женой по своему обыкновению весь день провели на кухне, стряпая и сплетничая почем зря. Сиваков ничего не имел против: с тещей у него сложились распрекрасные отношения, не говоря уже о жене. Что же касается стряпни, то в этом искусстве теща Сивакова не знала себе равных, и ее дочь в полной мере унаследовала это полезное качество. Теща была дамой старомодной, о феминизме и эмансипации ничего не знала и знать не хотела, и порядок, который она установила в доме своей дочери, вполне устраивал Сивакова. Частью этого порядка, между прочим, была сытная и очень вкусная еда, к которой в будние дни по вечерам, а в выходные к обеду непременно прилагалось умеренное количество ледяного и чистого как слеза тещиного самогона.
Подумав о самогоне, Сиваков запустил пятерню под фуражку и огорченно поскреб затылок. Эх, жизнь! Сейчас бы, в самом деле, опрокинуть стопочку холодненького, со слезой, первача, да закусить хрустким огурчиком прямо из бочки, да потом еще пирогом – большим, сдобным, душистым, с пылу, с жару, с лучком и яйцом… Поинтересоваться деревенскими новостями, рассказать теще свежий анекдот – она их просто обожает, – похвалить ее стряпню, пожаловаться на начальство и в утешение получить еще одну ледяную стопочку… Эх!
Жена и теща давно стали для Сивакова единственными родственниками. Отца он не помнил, а мать-алкоголичку уже к шестнадцати годам возненавидел до такой степени, что, выпорхнув из родного гнезда, не захотел иметь с ней ничего общего. Он даже взял себе фамилию жены, поскольку в первые годы учебы в школе милиции мать частенько доставала его, появляясь в совершенно непотребном виде под окнами общежития, пьяным голосом вызывая любимого сыночка. Случалось это, как правило, когда у нее кончались деньги. Через две недели после его свадьбы мать сгорела по пьяному делу вместе со своим полуразвалившимся домом. Сиваков не любил говорить об этом. Его жизнь была четко поделена на две половины: до женитьбы и после. Возможно, с точки зрения строгой морали позиция лейтенанта Сивакова могла показаться довольно уязвимой, но он жил, как умел, и такое положение вещей его более или менее устраивало.
Сиваков строго откашлялся, поправил сползшую на нос фуражку и пробежал пальцами по пуговицам форменной куртки, приводя в порядок не столько одежду, сколько собственные мысли. Он работал участковым инспектором всего второй год и еще не успел махнуть рукой на свои обязанности. Разумеется, по всем законам он имел полное право провести этот вечер в кругу семьи, попивая самогоночку под пироги и соленые огурчики, болтая о пустяках и поглаживая жену по коленке перед экраном телевизора. Но разве может настоящий участковый инспектор позволить себе такое, когда по его участку шастает настоящий маньяк, высматривая очередную жертву? Да что там маньяк! На участке Сивакова вовсю орудовал людоед, и мириться с таким положением вещей лейтенант не собирался. И дело тут было вовсе не в нагоняях, которые он регулярно получал от начальства начиная с марта месяца. В отличие от многих своих коллег, лейтенант Сиваков работал не за страх и даже не за деньги, а за совесть, и нагоняи тут были ни при чем. Да и начальство Сивакова, по правде говоря, отлично понимало, что криком и угрозами тут ничего не добьешься: задача, с которой вот уже три месяца не могли справиться матерые сыскари с Петровки, вряд ли была по плечу рядовому участковому инспектору.
Так считало начальство. Сиваков, как дисциплинированный сотрудник органов внутренних дел, с начальством не спорил, но при этом имел на сей счет свое собственное мнение. У него и в мыслях не было сомневаться в высоких профессиональных качествах оперативников с Петровки, но он не без оснований полагал, что знает свой участок как-нибудь получше этих заносчивых капитанов и майоров в штатском. Они приходили и уходили ни с чем, а он, лейтенант Сиваков, жил здесь, ежедневно с головой окунаясь в водоворот слухов и предположений, которые строило взбудораженное и насмерть перепуганное население микрорайона.
«Да, – подумал Сиваков, медленно поднимаясь по лестнице. – Уж чего-чего, а слухов и предположений за эти три месяца накопилось столько, что хоть сейчас садись и пиши толстенную энциклопедию. Если каждой версии, выдвинутой старухами в очередях или на скамейках у подъездов, посвятить по коротенькому, строчки на три-четыре, абзацу, по-» лучившийся том все равно потянет килограммов на пять, а то и на все восемь… И очень может быть, что в этом нагромождении пустопорожней болтовни, как жемчужина в навозной куче, скрывается зерно истины. А для того, чтобы отыскать его, это крохотное зерно, необходимо запастись терпением и, главное, не бояться замарать руки".
Укрепив таким образом свой боевой дух, Сиваков легко преодолел последний лестничный марш и позвонил в обитую рыжим дерматином дверь своей однокомнатной квартиры. Ему открыла жена, румяная и разгоряченная – сразу видно, что только что от плиты. На кухне громыхала посуда, а сытный дух пирогов, как только открылась дверь, сделался таким плотным, что его, казалось, можно было резать ножом.
Сиваков чмокнул жену в горячую щеку, а потом, не удержавшись, нащупал ртом ее губы, одновременно пустив правую руку прогуляться от тонкой беззащитной шеи через мягкую набухшую грудь к округлой тугой выпуклости живота. Раньше он часто слышал, что беременная женщина, если она любима, становится особенно желанной, но никак не мог в это поверить. Ну как, в самом деле, можно хотеть заняться любовью с чем-то, что больше всего напоминает страдающий круглосуточной тошнотой колобок? На поверку, однако же, оказалось, что молва не лгала, и, проведя ладонью по прикрытому шелковой тканью халата тугому полушарию, Сиваков против собственной воли почувствовал растущее возбуждение.
Жена со смехом дала ему по рукам и высвободилась, поправляя растрепавшиеся волосы. Сиваков крякнул с притворным огорчением, снял фуражку и закрыл за собой дверь.
Сидя за столом в кухне и уплетая пироги с обжигающим чаем под добродушную тещину воркотню, Сиваков снова думал о работе – вернее, о том, что не давало ему покоя в последние три месяца. Как бы он ни старался хотя бы на время забыть о маньяке-людоеде, его грязная тень постоянно маячила где-то на заднем плане, сделавшись привычным фоном для всех мыслей и повседневных дел лейтенанта Сивакова. Больше всего на свете Сиваков хотел изловить этого мерзавца – не ради премий, очередного звания или благодарности от начальства, а просто потому, что это была его работа. Сиваков был молод и хотел прямо смотреть людям в глаза – тем самым людям, с которыми ему ежедневно приходилось встречаться по долгу службы.
Когда неделю назад ему пришлось урезонивать разбушевавшегося алкаша в доме напротив, тот без обиняков заявил: «Ты, начальник, сначала маньяка посади, а потом уж приходи меня сутками пугать. Может, я хочу, чтоб ты меня на десять суток упрятал. Может, мне на улицу выйти боязно, оттого и пью…» Это, конечно, был обыкновенный пьяный бред, но, с другой стороны, что он, Сиваков, мог на это возразить?
Страшнее всего, по мнению Сивакова, было то, что внешне маньяк, скорее всего, ничем не отличался от окружающих. Если бы он расхаживал по микрорайону, непринужденно помахивая обглоданной берцовой костью, изловить его было бы гораздо легче. Но людоедом мог оказаться кто угодно, и в последнее время Сиваков ловил себя на том, что избегает поворачиваться к окружающим спиной, словно кто-то в самом деле мог в любой момент прыгнуть ему на загривок и впиться клыками в шею.
Поужинав, Сиваков вышел в лоджию и закурил сигарету, наблюдая за тем, как между домами микрорайона сгущаются вечерние тени. С прудов тянуло мягкой прохладой, воздух был по-деревенски чист. Пахло сосновой хвоей, молодой листвой, сеном и – совсем чуть-чуть – разогретым за долгий и жаркий майский день асфальтом. Где-то звонко бухал о бетонную стенку резиновый мячик, звенели детские голоса. Потом, словно по команде, в этот пискливый хор пароходными сиренами начали один за другим вклиниваться зычные голоса мамаш, которые зазывали своих детишек по домам. Сиваков посмотрел на часы и вздохнул: было двадцать ноль-ноль. В голосах, которые окликали заигравшихся на улице детей, не было ничего, кроме родительской тревоги, но участковому инспектору упорно чудился горький упрек, обращенный непосредственно к нему, лейтенанту милиции Павлу Сивакову. Чувство вины стало совершенно нестерпимым после того, как две недели назад в кустах за ручьем был обнаружен разделанный, словно мясная туша, труп двенадцатилетней девочки. Убийца даже не потрудился как следует спрятать тело. Он просто срезал с него самые мясистые куски, а остальное бросил в кусты, как ненужный мусор.
Подумав о самогоне, Сиваков запустил пятерню под фуражку и огорченно поскреб затылок. Эх, жизнь! Сейчас бы, в самом деле, опрокинуть стопочку холодненького, со слезой, первача, да закусить хрустким огурчиком прямо из бочки, да потом еще пирогом – большим, сдобным, душистым, с пылу, с жару, с лучком и яйцом… Поинтересоваться деревенскими новостями, рассказать теще свежий анекдот – она их просто обожает, – похвалить ее стряпню, пожаловаться на начальство и в утешение получить еще одну ледяную стопочку… Эх!
Жена и теща давно стали для Сивакова единственными родственниками. Отца он не помнил, а мать-алкоголичку уже к шестнадцати годам возненавидел до такой степени, что, выпорхнув из родного гнезда, не захотел иметь с ней ничего общего. Он даже взял себе фамилию жены, поскольку в первые годы учебы в школе милиции мать частенько доставала его, появляясь в совершенно непотребном виде под окнами общежития, пьяным голосом вызывая любимого сыночка. Случалось это, как правило, когда у нее кончались деньги. Через две недели после его свадьбы мать сгорела по пьяному делу вместе со своим полуразвалившимся домом. Сиваков не любил говорить об этом. Его жизнь была четко поделена на две половины: до женитьбы и после. Возможно, с точки зрения строгой морали позиция лейтенанта Сивакова могла показаться довольно уязвимой, но он жил, как умел, и такое положение вещей его более или менее устраивало.
Сиваков строго откашлялся, поправил сползшую на нос фуражку и пробежал пальцами по пуговицам форменной куртки, приводя в порядок не столько одежду, сколько собственные мысли. Он работал участковым инспектором всего второй год и еще не успел махнуть рукой на свои обязанности. Разумеется, по всем законам он имел полное право провести этот вечер в кругу семьи, попивая самогоночку под пироги и соленые огурчики, болтая о пустяках и поглаживая жену по коленке перед экраном телевизора. Но разве может настоящий участковый инспектор позволить себе такое, когда по его участку шастает настоящий маньяк, высматривая очередную жертву? Да что там маньяк! На участке Сивакова вовсю орудовал людоед, и мириться с таким положением вещей лейтенант не собирался. И дело тут было вовсе не в нагоняях, которые он регулярно получал от начальства начиная с марта месяца. В отличие от многих своих коллег, лейтенант Сиваков работал не за страх и даже не за деньги, а за совесть, и нагоняи тут были ни при чем. Да и начальство Сивакова, по правде говоря, отлично понимало, что криком и угрозами тут ничего не добьешься: задача, с которой вот уже три месяца не могли справиться матерые сыскари с Петровки, вряд ли была по плечу рядовому участковому инспектору.
Так считало начальство. Сиваков, как дисциплинированный сотрудник органов внутренних дел, с начальством не спорил, но при этом имел на сей счет свое собственное мнение. У него и в мыслях не было сомневаться в высоких профессиональных качествах оперативников с Петровки, но он не без оснований полагал, что знает свой участок как-нибудь получше этих заносчивых капитанов и майоров в штатском. Они приходили и уходили ни с чем, а он, лейтенант Сиваков, жил здесь, ежедневно с головой окунаясь в водоворот слухов и предположений, которые строило взбудораженное и насмерть перепуганное население микрорайона.
«Да, – подумал Сиваков, медленно поднимаясь по лестнице. – Уж чего-чего, а слухов и предположений за эти три месяца накопилось столько, что хоть сейчас садись и пиши толстенную энциклопедию. Если каждой версии, выдвинутой старухами в очередях или на скамейках у подъездов, посвятить по коротенькому, строчки на три-четыре, абзацу, по-» лучившийся том все равно потянет килограммов на пять, а то и на все восемь… И очень может быть, что в этом нагромождении пустопорожней болтовни, как жемчужина в навозной куче, скрывается зерно истины. А для того, чтобы отыскать его, это крохотное зерно, необходимо запастись терпением и, главное, не бояться замарать руки".
Укрепив таким образом свой боевой дух, Сиваков легко преодолел последний лестничный марш и позвонил в обитую рыжим дерматином дверь своей однокомнатной квартиры. Ему открыла жена, румяная и разгоряченная – сразу видно, что только что от плиты. На кухне громыхала посуда, а сытный дух пирогов, как только открылась дверь, сделался таким плотным, что его, казалось, можно было резать ножом.
Сиваков чмокнул жену в горячую щеку, а потом, не удержавшись, нащупал ртом ее губы, одновременно пустив правую руку прогуляться от тонкой беззащитной шеи через мягкую набухшую грудь к округлой тугой выпуклости живота. Раньше он часто слышал, что беременная женщина, если она любима, становится особенно желанной, но никак не мог в это поверить. Ну как, в самом деле, можно хотеть заняться любовью с чем-то, что больше всего напоминает страдающий круглосуточной тошнотой колобок? На поверку, однако же, оказалось, что молва не лгала, и, проведя ладонью по прикрытому шелковой тканью халата тугому полушарию, Сиваков против собственной воли почувствовал растущее возбуждение.
Жена со смехом дала ему по рукам и высвободилась, поправляя растрепавшиеся волосы. Сиваков крякнул с притворным огорчением, снял фуражку и закрыл за собой дверь.
Сидя за столом в кухне и уплетая пироги с обжигающим чаем под добродушную тещину воркотню, Сиваков снова думал о работе – вернее, о том, что не давало ему покоя в последние три месяца. Как бы он ни старался хотя бы на время забыть о маньяке-людоеде, его грязная тень постоянно маячила где-то на заднем плане, сделавшись привычным фоном для всех мыслей и повседневных дел лейтенанта Сивакова. Больше всего на свете Сиваков хотел изловить этого мерзавца – не ради премий, очередного звания или благодарности от начальства, а просто потому, что это была его работа. Сиваков был молод и хотел прямо смотреть людям в глаза – тем самым людям, с которыми ему ежедневно приходилось встречаться по долгу службы.
Когда неделю назад ему пришлось урезонивать разбушевавшегося алкаша в доме напротив, тот без обиняков заявил: «Ты, начальник, сначала маньяка посади, а потом уж приходи меня сутками пугать. Может, я хочу, чтоб ты меня на десять суток упрятал. Может, мне на улицу выйти боязно, оттого и пью…» Это, конечно, был обыкновенный пьяный бред, но, с другой стороны, что он, Сиваков, мог на это возразить?
Страшнее всего, по мнению Сивакова, было то, что внешне маньяк, скорее всего, ничем не отличался от окружающих. Если бы он расхаживал по микрорайону, непринужденно помахивая обглоданной берцовой костью, изловить его было бы гораздо легче. Но людоедом мог оказаться кто угодно, и в последнее время Сиваков ловил себя на том, что избегает поворачиваться к окружающим спиной, словно кто-то в самом деле мог в любой момент прыгнуть ему на загривок и впиться клыками в шею.
Поужинав, Сиваков вышел в лоджию и закурил сигарету, наблюдая за тем, как между домами микрорайона сгущаются вечерние тени. С прудов тянуло мягкой прохладой, воздух был по-деревенски чист. Пахло сосновой хвоей, молодой листвой, сеном и – совсем чуть-чуть – разогретым за долгий и жаркий майский день асфальтом. Где-то звонко бухал о бетонную стенку резиновый мячик, звенели детские голоса. Потом, словно по команде, в этот пискливый хор пароходными сиренами начали один за другим вклиниваться зычные голоса мамаш, которые зазывали своих детишек по домам. Сиваков посмотрел на часы и вздохнул: было двадцать ноль-ноль. В голосах, которые окликали заигравшихся на улице детей, не было ничего, кроме родительской тревоги, но участковому инспектору упорно чудился горький упрек, обращенный непосредственно к нему, лейтенанту милиции Павлу Сивакову. Чувство вины стало совершенно нестерпимым после того, как две недели назад в кустах за ручьем был обнаружен разделанный, словно мясная туша, труп двенадцатилетней девочки. Убийца даже не потрудился как следует спрятать тело. Он просто срезал с него самые мясистые куски, а остальное бросил в кусты, как ненужный мусор.