Страница:
Антиквар тронул рукой в перчатке свои тоненькие, аккуратнейшим образом подстриженные и подбритые в ниточку седые усы и криво улыбнулся собственным мыслям. Черт подери, бултыхаясь в выгребной яме, невозможно не запачкать рук, и в его карьере было немало сделок, сомнительных с точки зрения как закона, так и морали. Однако сегодня, не совершив, в общем-то, ничего противозаконного, он, как никогда, чувствовал себя не в своей тарелке.
– Добрые дела наказуемы, – пробормотал он, вынимая из кармана кашемирового пальто тонкий золотой портсигар и задумчиво вертя его в руках. – Эти древние, прах их возьми, умели-таки сочинять афоризмы!
Чуть приспустив оконное стекло со своей стороны, Лев Григорьевич выдвинул пепельницу, достал зажигалку – тоже золотую, очень изящную – и закурил, выпустив толстую струю серого табачного дыма сквозь стиснутые зубы. Дым ударился о ветровое стекло, заклубился, пополз по нему в разные стороны и лениво потянулся к щели приоткрытого окна. Сигарета была дорогая, с каким-то новомодным патентованным фильтром, облегченная до предела, и Лев Григорьевич поймал себя на том, что яростно работает щеками, пытаясь высосать из набитой сушеной травой бумажной трубочки то, чего там в помине не было. Более всего на свете ему сейчас требовалась настоящая, крепкая и вкусная сигарета да еще, пожалуй, глоточек коньяка, а лучше не глоточек, а рюмочка или даже фужер. Увы, подобной роскоши он не позволял себе уже очень давно – с тех самых пор, как знакомый кардиолог, выражаясь, по обыкновению, образно и витиевато, посоветовал ему либо отказаться от вредных привычек, либо сразу, не растягивая удовольствия, выброситься из окна. Сейчас, мусоля безвкусную, как карандаш, сигарету, антиквар сердито подумал, что кардиолог – просто старый дурак, а он, Лев Григорьевич Жуковицкий – дурак вдвойне, что его послушался. Как будто не ясно, что на свете нет ничего вреднее и смертоноснее самой жизни! Ты можешь не пить, не курить, кушать один кефир пополам с сырыми овощами, бегать трусцой по утрам и гулять на свежем воздухе вечерами – словом, выполнять все предписания этих изощренных садистов в белых халатах, – но, если при этом тебе будут каждый божий день трепать нервы, долго ты все равно не протянешь.
Сидеть в припаркованной на самом солнцепеке машине в шляпе, пальто и перчатках было жарко и чертовски глупо, но Лев Григорьевич все равно медлил выходить: ему почему-то казалось, что, как только он с портфелем в руке выберется из машины и пойдет к своему подъезду, пути назад уже не будет. «Э, – подумал он устало и обреченно, – как будто он есть сейчас, этот путь… Ведь ясно же было, с первого взгляда ясно, что оттуда надо бежать без оглядки, но разве я мог упустить такой случай? Да и никто не мог бы, наверное…»
Внезапно над самым его ухом раздался глухой стук в стекло. Антиквар вздрогнул так сильно, что наросший на кончике сигареты кривой столбик пепла сорвался и беззвучно рассыпался в пыль на груди его черного кашемирового пальто. Повернув голову, Лев Григорьевич со смесью досады и облегчения увидел буквально в десяти сантиметрах от своего лица, прямо за стеклом, физиономию соседа по лестничной площадке, который, склонившись и отставив объемистый зад, обеспокоено заглядывал в салон «Мерседеса». Только сейчас антиквар вспомнил, что минуту назад рядом с его машиной кто-то припарковался, и, бросив взгляд направо, увидел там ржавую колымагу соседа, уже в течение многих лет пытавшуюся сойти за автомобиль.
– Григорьич, привет! – с кретинической жизнерадостностью воскликнул сосед, дыша в щель опущенного стекла густым луковым запахом. – Ты в порядке?
– Здравствуй, Артем Иванович, – сказал Жуковицкий, стараясь дышать через раз. – Спасибо, со мной все в полном порядке.
– Да? – усомнился сосед. – А чего ж ты тогда народ пугаешь? Сидишь тут, понимаешь, как истукан и даже не шевелишься… Я, понимаешь, смотрел-смотрел, а потом думаю: нет, думаю, надо подойти, проверить.
Вдруг, понимаешь, человеку плохо…
Слово «понимаешь» он произносил в точности так, как это делал предыдущий российский президент, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что сосед, наверное, долго тренировался, добиваясь нужного звучания.
Эта мысль вызвала у него новый приступ раздражения, и именно поэтому антиквар заставил себя улыбнуться, сверкнув великолепным набором металлокерамики. Он всегда придерживался мнения, что врагов и недоброжелателей нужно тщательно выбирать, а не наживать как попало и потому лишь, что тебе лень лишний раз улыбнуться.
– Спасибо, Артем Иванович, – повторил он и потушил сигарету в пепельнице. – Все в порядке. Это я так… Устал немножко. Дай, думаю, посижу, сигаретку выкурю…
– А! – обрадовался сосед. – Ну, раз все в порядке, тогда я пойду, пожалуй.
Он ушел. Лев Григорьевич еще немного посидел неподвижно, глядя ему вслед и прислушиваясь к собственным ощущениям. Сердце все еще учащенно билось, как после быстрого бега, и антиквар подумал, что не коньяк ему, старому дураку, нужен, а валерьянка – много валерьянки. Вот именно, полный фужер. Сигарета догорела. Тлела она, как и все импортные сигареты, со скоростью бикфордова шнура, а удовольствия от нее не было никакого – как говорится, по усам текло, а в рот не попало. Лев Григорьевич сердито воткнул окурок в пепельницу, где уже было полным-полно его собратьев, и, изогнувшись на сиденье, попытался увидеть окна своей квартиры. Это ему удалось, но легче все равно не стало. Окна были как окна – двенадцатый этаж, без малого тридцать метров от земли и еще четыре этажа до крыши и тройные стеклопакеты, которые, кстати, не мешало бы помыть… Что окна? Если кому-то понадобится, вовсе незачем спускаться с крыши и лезть в окно, можно войти и через дверь…
Шестнадцатиэтажная башня неряшливой глыбой серого бетона вонзалась в пронзительно-голубое весеннее небо. С козырьков над подъездами еще капало, но уже довольно вяло – снега на них почти не осталось. Капли сверкали на солнце, как крупные бриллианты, по высохшим бетонным плитам пешеходной дорожки с утробным воркованием расхаживали сексуально озабоченные голуби. Клумбы перед домом все еще были укрыты рваным грязно-белым одеялом, да на газонах вдоль проезжей части громоздились черные от грязи островерхие сугробы, похожие на уменьшенные модели горных хребтов, но асфальт уже был чист и сух – солнце, вернувшись с каникул, работало на совесть, пожирая разлагающийся труп поверженной зимы. На скамейке перед подъездом сидели старухи. Лев Григорьевич их не знал, благо размеры дома позволяли не знать тех, кого он знать не хотел, и не чувствовать себя при этом хамом и отщепенцем, но старухи его узнавали и неизменно с ним здоровались, так что ему волей-неволей приходилось с ними раскланиваться. Старухи были сезонным явлением природы, вроде оттепели, сосулек или – вот именно! – подснежников, и Лев Григорьевич здоровался с ними так же привычно и бездумно, как раскрывал зонтик во время дождя или застегивал воротник пальто при сильном ветре.
Но сегодня все было совсем не так, как обычно, и пенсионерки, гревшие на первом весеннем солнышке свои старые кости, выглядели мрачно и зловеще, словно сидели у подъезда не просто так, а с какой-то нехорошей целью. Лев Григорьевич иронически подумал, что паранойя, похоже, заразна, но легче ему от этого почему-то не стало. Казалось, та штуковина, что лежала сейчас у него в портфеле, каким-то образом влияла на все окружающее; она как будто криком кричала, ставя всех на свете в известность о своем присутствии, и антиквар заподозрил, что это именно она, а не пристрастие к табаку и генетическая предрасположенность довела своего прежнего хозяина до столь плачевного состояния. Она так ощутимо давила на психику, словно обладала собственной волей, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что, вполне возможно, так оно и есть. В конце концов, многие поколения людей были в этом твердо уверены. Так что же, все они были круглыми идиотами? Ведь что получается? Люди тысячу лет верили во что-то, а потом пришел некто и сказал, что все это чепуха и сказки для дурачков, а кто не согласен – пожалуйте к стенке… Да, стенка – очень убедительный аргумент, с помощью которого можно доказать все на свете: что черное – это белое, что люди ходят на головах и носят шляпы на, гм… словом, где придется. Но Земля не станет в одночасье плоской оттого, что нам так удобнее; окружающий мир состоит из реалий, которые очень мало зависят от наших суждений и желаний и еще меньше – от господствующей идеологии и моды.
Вот так-то. Люди веками верили в то, что содержимое портфеля Льва Григорьевича наделено не только собственной волей, но и властью творить чудеса. Веками! И не просто верили, ибо верить можно в любую чепуху, а знали – знали так же непреложно и твердо, как то, что трава зеленая, вода мокрая, а камень, если его подбросить, непременно упадет вниз. Они знали, а вот Лев Григорьевич Жуковицкий не знает и на этом простеньком основании полагает всех, кто жил на свете до него, дураками, наивными мистиками и мракобесами… Так кто в таком случае дурак? То-то и оно.
Жуковицкий снова снял шляпу, перчатки, вытер тыльной стороной ладони покрытый испариной лоб и закурил еще одну сигарету. Рассуждать на подобные темы хорошо дома, в кругу близких приятелей, за накрытым столом, а главное – отвлеченно, безотносительно к злобе дня. Но вот так, наедине с самим собой, в машине, да еще имея за плечами эту штуку… Это было, мягко говоря, неуютно, и Лев Григорьевич неожиданно изменил свое первоначальное решение. Собственно, первоначального решения никакого и не было, он просто ехал куда глаза глядели и приехал в результате домой, а вот теперь, немного отойдя от первого шока и подумав, принял решение, в котором не было ничего от рефлекторной реакции.
Словом, Жуковицкий понял, что ни за что, ни под каким предлогом не понесет эту штуку домой, потому что не сможет спокойно спать, находясь с нею под одной крышей. Это было что-то вроде парадокса: по идее, лежавшая в портфеле вещь должна была оберегать своего владельца от всех мыслимых невзгод, да вот беда: вещица, по мнению Льва Григорьевича, вовсе не относилась к разряду предметов, коими можно владеть единолично и безнаказанно. Говоря по совести, у никогда не отличавшегося набожностью и суеверностью антиквара язык не очень-то поворачивался назвать ее предметом…
С отвращением раздавив в пепельнице безвкусную облегченную сигарету, Жуковицкий потянулся к ключу, который все еще торчал в замке зажигания. Двигатель «Мерседеса» послушно ожил, наполнив салон легкой вибрацией. Лев Григорьевич сдал назад, аккуратно развернул машину носом к дороге и выехал со стоянки, наслаждаясь чувством бесшумного скользящего полета, всегда возникавшим у него во время езды на этом автомобиле. Донимавшие его проблемы сразу отступили на второй план, как бывало всегда, стоило лишь ему сесть за руль и вывести машину со двора. Мокрое дорожное покрытие ярко блестело на солнце, на обочинах дороги ковырялись грязные механические монстры, сгребая остатки ноздреватых, слежавшихся до каменной твердости сугробов, и их оранжевые проблесковые маячки были почти незаметны в ослепительном сиянии погожего мартовского дня. Лев Григорьевич опустил солнцезащитный козырек, но это не помогло: лужи и ручейки талой воды на асфальте блестели не хуже солнца, и, чтобы надежно укрыться от этого беспощадного сверкания, следовало, наверное, поднять капот. Недовольно поморщившись, Жуковицкий открыл отделение для перчаток и водрузил на переносицу старомодные солнцезащитные очки в тонкой стальной оправе. Стекла в очках были фотохромные, называемые в народе «хамелеонами», и, оказавшись на свету, они немедленно потемнели. Глазам стало легче, зато видимость сразу ухудшилась. Лев Григорьевич терпеть не мог темные очки, в них он всегда чувствовал себя наполовину ослепшим, и многочисленные киногерои, не снимавшие черных стекол ни днем, ни ночью, вызывали у него искреннее недоумение и сочувствие. Ну ладно, киногерой – существо, можно сказать, мифологическое и мало соотносящееся с реальностью; но ведь актеры – живые люди, как же они-то ухитряются играть в черных очках и не сшибать при этом декорации? Да что актеры!
У них ведь и в реальной жизни подражателей хоть отбавляй…
Забавляясь подобными рассуждениями, от которых, увы, за версту разило обыкновенной стариковской воркотней, Лев Григорьевич не заметил, как проехал насквозь весь Кутузовский проспект, проскочил мост и очутился на Новом Арбате. Перестроившись в крайний правый ряд, он включил указатель поворота и свернул в открывшийся по правую руку узкий, густо заставленный припаркованными автомобилями переулок. Ближе к Арбату машин почему-то стало меньше; Жуковицкий свернул еще раз, теперь налево, и почти сразу остановил машину, вплотную притерев ее к бровке тротуара.
Магазин – или, как предпочитал называть свое заведение сам Лев Григорьевич, лавка, – разместился на первом этаже углового дома, так что витрина стеклянным фонарем выходила сразу в два переулка. Вставленные в массивные и вместе с тем изящные дубовые рамы тонированные стекла придавали разложенным в витрине предметам благородный коричневатый оттенок старины – с виду гораздо более благородный, чем настоящая старина. Это была всего лишь дань времени – увы, не прошедшему, а настоящему; сами по себе предметы, выставленные в витрине, вовсе не нуждались в том, чтобы их искусственно старили, ибо подделок Лев Григорьевич у себя в лавке не держал. Если вещь, которую продавал антиквар Жуковицкий, выглядела старой, то она и была старой, без дураков, вопрос лишь, насколько старой… Ну, так ведь торговать совсем без обмана нельзя – оглянуться не успеешь, как останешься без штанов. Да и безнравственно это – торговать без обмана. С какой стороны ни посмотри, все равно безнравственно. Про коллег говорить нечего, так ведь и покупатель порой только о том и мечтает, чтобы его обманули – не обсчитали вульгарно, не ограбили среди бела дня, а просто убедили в том, что он сделал великолепный выбор и что бесполезная безделушка, которую ему приспичило приобрести, как раз и есть именно то, что ему необходимо в жизни. Хочет он, к примеру, чтобы его подсвечник или портсигар датировался не началом двадцатого века, а концом семнадцатого – ради бога! Самостоятельно определить возраст своего приобретения он все равно не в состоянии, тратиться на повторную экспертизу станет едва ли, да и не родился еще, наверное, эксперт, который в здравом уме и твердой памяти решился бы оспаривать мнение Льва Григорьевича Жуковицкого.
Лев Григорьевич заглушил двигатель, поставил машину на ручной тормоз и с облегчением снял темные очки. Нужно было выходить. Здесь, перед входом в лавку, он почему-то чувствовал себя уютнее, чем на стоянке перед собственным домом. Впрочем, с некоторых пор он стал хранить наиболее ценные экспонаты своей коллекции именно здесь, в лавке, где имелась надежная сигнализация, видеонаблюдение, двое дюжих, да к тому еще и вооруженных охранников, патентованный сейф – словом, все, что ассоциируется со словом «безопасность», за исключением, разве что, колючей проволоки, минных полей и пулеметных гнезд.
Он надел шляпу, сунул перчатки в карман пальто, выбрался из машины и, открыв заднюю дверь, взял с сиденья портфель. «Мерседес» приветливо пиликнул и подмигнул габаритными огнями, сигнализируя о том, что центральный замок заперт и охранная сигнализация задействована.
Лев Григорьевич поправил шляпу и неторопливой походкой двинулся к магазину.
Зеркальное стекло двери во весь рост отразило его респектабельную фигуру в черном пальто, широкополой шляпе и безупречном деловом костюме. Из-под пальто выглядывал длинный белый шарф; подбритые в ниточку усы и седая шевелюра делали Льва Григорьевича похожим на американского сенатора или, точнее, на артиста Кадочникова, исполняющего роль американского сенатора в каком-нибудь старом, еще доперестроечном фильме.
Модельные кожаные туфли на тонкой подошве, не предназначенной для хождения по корявому асфальту и тем более по грязи и лужам, блестели тем особенным глубоким матовым блеском, который получается, когда высококачественную кожу тщательно и умело начищают не менее качественным обувным кремом. Легкий ветерок, которым тянуло вдоль переулка, подхватывал исходивший от Льва Григорьевича тонкий аромат французского одеколона и уносил его в сторону Арбата, на зависть гуляющим там провинциалам.
Лев Григорьевич повернул затейливую, сработанную под старину медную ручку и вошел. Колокольчик над дверью прозвенел привычную мелодию, извещая персонал о его прибытии. Особой нужды в таком средстве оповещения не было, ибо прямо у двери стоял подтянутый молодой человек в строгом деловом костюме и с непроницаемым выражением лица, свойственным, как давно заметил Лев Григорьевич, всем без исключения охранникам. На лацкане его темно-серого пиджака белела запаянная в пластик табличка с именем; в левой руке молодой человек держал портативное переговорное устройство, а под пиджаком у него, если приглядеться, угадывалась наплечная кобура, в которой лежал вовсе не газовый пугач.
Охранник вежливо поздоровался с хозяином магазина; продавцы, которых здесь было четверо, то есть ровно вдвое больше, чем покупателей, также выразили ему свое почтение. Рассеянно покивав им в ответ, Лев Григорьевич пересек набитый диковинными предметами торговый зал и отпер дверь своего кабинета.
– Марина Витальевна, – сказал он своей заместительнице, обернувшись с порога, – будьте любезны, сделайте так, чтобы меня никто не беспокоил хотя бы в течение часа. Мне нужно… Словом, я буду занят.
– Хорошо, Лев Григорьевич, – сказала Марина Витальевна, молодящаяся дама лет сорока восьми, кивая головой в короне золотистых волос, вероятнее всего крашеных. – Я обо всем позабочусь. Заварить вам чаю?
– Чаем душу не обманешь, – несколько вымученно пошутил Лев Григорьевич, которому опять пришла на ум мысль о рюмке коньяка. В былые времена он всегда держал в сейфе бутылочку этого живительного напитка; честно говоря, она и сейчас там стояла, но теперь коньяк все больше доставался гостям, а хозяину оставалось только облизываться да вовремя пополнять запас этой универсальной смазки, незаменимой при совершении сложных сделок.
Дверь кабинета закрылась за ним с легким щелчком.
Жуковицкий повернул барашек задвижки и, не снимая шляпы, подошел к своему письменному столу. Стол был дубовый, очень массивный, очень старый и очень, очень большой. Из-за опущенных жалюзи в кабинете царил приятный полумрак; полуденное солнце, пробиваясь сквозь поставленные почти вертикально планки, расчертило стены и пол косыми линиями света и тени. В этом полосатом сумраке таинственно мерцал зеленый абажур настольной лампы; начищенные до блеска медные украшения стоявшего в углу старинного сейфа поблескивали, как детали некоего сложного фантастического механизма из романа Жюля Верна.
Лев Григорьевич аккуратно поставил портфель на середину стола и только после этого разделся, убрав пальто и шляпу в старинный платяной шкаф красного дерева. Шкаф этот у него не раз пытались купить и предлагали, между прочим, очень недурные деньги, но Лев Григорьевич уже давно достиг благословенного равновесия между своими желаниями и возможностями, получив тем самым редкое право вести дела по собственному вкусу: что хотел, продавал, а что не хотел… Ну а что не хотел, то, соответственно, не продавал, и уговорить его переменить решение в подобных случаях было, мягко говоря, затруднительно. Авторитет Жуковицкого был высок и непререкаем, денег ему хватало, он сам мог выбирать себе клиентуру и никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в руки предметы, происхождение которых казалось ему сомнительным.
«До сегодняшнего дня не брал, – мысленно поправил а он себя, садясь в резное кресло с прямой высокой спинкой и кладя на колени портфель, – А теперь вот взял. Но как же было не взять? Ведь это же, можно сказать, святое дело, дело совести…»
Лев Григорьевич с сомнением покосился на опущенные жалюзи, но поднимать их не стал: присутствие в этой комнате яркого солнечного света вдруг показалось ему неуместным, почти непристойным и едва ли не кощунственным. Вместо этого он включил настольную лампу, одним нажатием кнопки превратив полдень в полночь, и, потянув за ремни, расстегнул портфель.
Из верхнего ящика стола он достал сильную лупу с подсветкой, а из портфеля – плоский сверток в коричневой вощеной бумаге, перекрещенный клейкой лентой.
При виде свертка сердце у него снова тревожно стукнуло, и Льву Григорьевичу пришлось напомнить себе, что дело, за которое он взялся, – святое дело. Быть может, именно в этом заключалась причина дискомфорта: он не привык делать дела, основываясь на понятиях совести, чести и уж тем более святости. Товар – деньги – товар – вот как во все времена совершаются сделки, вот по какому закону живет любой нормальный человек.
А тут…
Он вооружился острым перочинным ножиком, готовясь разрезать клейкую ленту вместе с вощеной бумагой, но спохватился и сначала потушил в пепельнице окурок.
Повредить такую старую, овеянную мистическим ореолом вещь, случайно уронив на нее тлеющий уголек, было бы непростительно. Да и вообще, курить, держа в руках ЭТО, казалось Льву Григорьевичу, мягко говоря, невежливым и даже рискованным.
Антиквар отодвинул подальше от себя пепельницу, подавил желание перекреститься, перерезал скотч и развернул бумагу. Темный от времени лик глянул на него с неровной поверхности доски, и Лев Григорьевич замер, встретившись взглядом с огромными, неестественно яркими на темном фоне глазами Богородицы.
Глава 2
– Добрые дела наказуемы, – пробормотал он, вынимая из кармана кашемирового пальто тонкий золотой портсигар и задумчиво вертя его в руках. – Эти древние, прах их возьми, умели-таки сочинять афоризмы!
Чуть приспустив оконное стекло со своей стороны, Лев Григорьевич выдвинул пепельницу, достал зажигалку – тоже золотую, очень изящную – и закурил, выпустив толстую струю серого табачного дыма сквозь стиснутые зубы. Дым ударился о ветровое стекло, заклубился, пополз по нему в разные стороны и лениво потянулся к щели приоткрытого окна. Сигарета была дорогая, с каким-то новомодным патентованным фильтром, облегченная до предела, и Лев Григорьевич поймал себя на том, что яростно работает щеками, пытаясь высосать из набитой сушеной травой бумажной трубочки то, чего там в помине не было. Более всего на свете ему сейчас требовалась настоящая, крепкая и вкусная сигарета да еще, пожалуй, глоточек коньяка, а лучше не глоточек, а рюмочка или даже фужер. Увы, подобной роскоши он не позволял себе уже очень давно – с тех самых пор, как знакомый кардиолог, выражаясь, по обыкновению, образно и витиевато, посоветовал ему либо отказаться от вредных привычек, либо сразу, не растягивая удовольствия, выброситься из окна. Сейчас, мусоля безвкусную, как карандаш, сигарету, антиквар сердито подумал, что кардиолог – просто старый дурак, а он, Лев Григорьевич Жуковицкий – дурак вдвойне, что его послушался. Как будто не ясно, что на свете нет ничего вреднее и смертоноснее самой жизни! Ты можешь не пить, не курить, кушать один кефир пополам с сырыми овощами, бегать трусцой по утрам и гулять на свежем воздухе вечерами – словом, выполнять все предписания этих изощренных садистов в белых халатах, – но, если при этом тебе будут каждый божий день трепать нервы, долго ты все равно не протянешь.
Сидеть в припаркованной на самом солнцепеке машине в шляпе, пальто и перчатках было жарко и чертовски глупо, но Лев Григорьевич все равно медлил выходить: ему почему-то казалось, что, как только он с портфелем в руке выберется из машины и пойдет к своему подъезду, пути назад уже не будет. «Э, – подумал он устало и обреченно, – как будто он есть сейчас, этот путь… Ведь ясно же было, с первого взгляда ясно, что оттуда надо бежать без оглядки, но разве я мог упустить такой случай? Да и никто не мог бы, наверное…»
Внезапно над самым его ухом раздался глухой стук в стекло. Антиквар вздрогнул так сильно, что наросший на кончике сигареты кривой столбик пепла сорвался и беззвучно рассыпался в пыль на груди его черного кашемирового пальто. Повернув голову, Лев Григорьевич со смесью досады и облегчения увидел буквально в десяти сантиметрах от своего лица, прямо за стеклом, физиономию соседа по лестничной площадке, который, склонившись и отставив объемистый зад, обеспокоено заглядывал в салон «Мерседеса». Только сейчас антиквар вспомнил, что минуту назад рядом с его машиной кто-то припарковался, и, бросив взгляд направо, увидел там ржавую колымагу соседа, уже в течение многих лет пытавшуюся сойти за автомобиль.
– Григорьич, привет! – с кретинической жизнерадостностью воскликнул сосед, дыша в щель опущенного стекла густым луковым запахом. – Ты в порядке?
– Здравствуй, Артем Иванович, – сказал Жуковицкий, стараясь дышать через раз. – Спасибо, со мной все в полном порядке.
– Да? – усомнился сосед. – А чего ж ты тогда народ пугаешь? Сидишь тут, понимаешь, как истукан и даже не шевелишься… Я, понимаешь, смотрел-смотрел, а потом думаю: нет, думаю, надо подойти, проверить.
Вдруг, понимаешь, человеку плохо…
Слово «понимаешь» он произносил в точности так, как это делал предыдущий российский президент, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что сосед, наверное, долго тренировался, добиваясь нужного звучания.
Эта мысль вызвала у него новый приступ раздражения, и именно поэтому антиквар заставил себя улыбнуться, сверкнув великолепным набором металлокерамики. Он всегда придерживался мнения, что врагов и недоброжелателей нужно тщательно выбирать, а не наживать как попало и потому лишь, что тебе лень лишний раз улыбнуться.
– Спасибо, Артем Иванович, – повторил он и потушил сигарету в пепельнице. – Все в порядке. Это я так… Устал немножко. Дай, думаю, посижу, сигаретку выкурю…
– А! – обрадовался сосед. – Ну, раз все в порядке, тогда я пойду, пожалуй.
Он ушел. Лев Григорьевич еще немного посидел неподвижно, глядя ему вслед и прислушиваясь к собственным ощущениям. Сердце все еще учащенно билось, как после быстрого бега, и антиквар подумал, что не коньяк ему, старому дураку, нужен, а валерьянка – много валерьянки. Вот именно, полный фужер. Сигарета догорела. Тлела она, как и все импортные сигареты, со скоростью бикфордова шнура, а удовольствия от нее не было никакого – как говорится, по усам текло, а в рот не попало. Лев Григорьевич сердито воткнул окурок в пепельницу, где уже было полным-полно его собратьев, и, изогнувшись на сиденье, попытался увидеть окна своей квартиры. Это ему удалось, но легче все равно не стало. Окна были как окна – двенадцатый этаж, без малого тридцать метров от земли и еще четыре этажа до крыши и тройные стеклопакеты, которые, кстати, не мешало бы помыть… Что окна? Если кому-то понадобится, вовсе незачем спускаться с крыши и лезть в окно, можно войти и через дверь…
Шестнадцатиэтажная башня неряшливой глыбой серого бетона вонзалась в пронзительно-голубое весеннее небо. С козырьков над подъездами еще капало, но уже довольно вяло – снега на них почти не осталось. Капли сверкали на солнце, как крупные бриллианты, по высохшим бетонным плитам пешеходной дорожки с утробным воркованием расхаживали сексуально озабоченные голуби. Клумбы перед домом все еще были укрыты рваным грязно-белым одеялом, да на газонах вдоль проезжей части громоздились черные от грязи островерхие сугробы, похожие на уменьшенные модели горных хребтов, но асфальт уже был чист и сух – солнце, вернувшись с каникул, работало на совесть, пожирая разлагающийся труп поверженной зимы. На скамейке перед подъездом сидели старухи. Лев Григорьевич их не знал, благо размеры дома позволяли не знать тех, кого он знать не хотел, и не чувствовать себя при этом хамом и отщепенцем, но старухи его узнавали и неизменно с ним здоровались, так что ему волей-неволей приходилось с ними раскланиваться. Старухи были сезонным явлением природы, вроде оттепели, сосулек или – вот именно! – подснежников, и Лев Григорьевич здоровался с ними так же привычно и бездумно, как раскрывал зонтик во время дождя или застегивал воротник пальто при сильном ветре.
Но сегодня все было совсем не так, как обычно, и пенсионерки, гревшие на первом весеннем солнышке свои старые кости, выглядели мрачно и зловеще, словно сидели у подъезда не просто так, а с какой-то нехорошей целью. Лев Григорьевич иронически подумал, что паранойя, похоже, заразна, но легче ему от этого почему-то не стало. Казалось, та штуковина, что лежала сейчас у него в портфеле, каким-то образом влияла на все окружающее; она как будто криком кричала, ставя всех на свете в известность о своем присутствии, и антиквар заподозрил, что это именно она, а не пристрастие к табаку и генетическая предрасположенность довела своего прежнего хозяина до столь плачевного состояния. Она так ощутимо давила на психику, словно обладала собственной волей, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что, вполне возможно, так оно и есть. В конце концов, многие поколения людей были в этом твердо уверены. Так что же, все они были круглыми идиотами? Ведь что получается? Люди тысячу лет верили во что-то, а потом пришел некто и сказал, что все это чепуха и сказки для дурачков, а кто не согласен – пожалуйте к стенке… Да, стенка – очень убедительный аргумент, с помощью которого можно доказать все на свете: что черное – это белое, что люди ходят на головах и носят шляпы на, гм… словом, где придется. Но Земля не станет в одночасье плоской оттого, что нам так удобнее; окружающий мир состоит из реалий, которые очень мало зависят от наших суждений и желаний и еще меньше – от господствующей идеологии и моды.
Вот так-то. Люди веками верили в то, что содержимое портфеля Льва Григорьевича наделено не только собственной волей, но и властью творить чудеса. Веками! И не просто верили, ибо верить можно в любую чепуху, а знали – знали так же непреложно и твердо, как то, что трава зеленая, вода мокрая, а камень, если его подбросить, непременно упадет вниз. Они знали, а вот Лев Григорьевич Жуковицкий не знает и на этом простеньком основании полагает всех, кто жил на свете до него, дураками, наивными мистиками и мракобесами… Так кто в таком случае дурак? То-то и оно.
Жуковицкий снова снял шляпу, перчатки, вытер тыльной стороной ладони покрытый испариной лоб и закурил еще одну сигарету. Рассуждать на подобные темы хорошо дома, в кругу близких приятелей, за накрытым столом, а главное – отвлеченно, безотносительно к злобе дня. Но вот так, наедине с самим собой, в машине, да еще имея за плечами эту штуку… Это было, мягко говоря, неуютно, и Лев Григорьевич неожиданно изменил свое первоначальное решение. Собственно, первоначального решения никакого и не было, он просто ехал куда глаза глядели и приехал в результате домой, а вот теперь, немного отойдя от первого шока и подумав, принял решение, в котором не было ничего от рефлекторной реакции.
Словом, Жуковицкий понял, что ни за что, ни под каким предлогом не понесет эту штуку домой, потому что не сможет спокойно спать, находясь с нею под одной крышей. Это было что-то вроде парадокса: по идее, лежавшая в портфеле вещь должна была оберегать своего владельца от всех мыслимых невзгод, да вот беда: вещица, по мнению Льва Григорьевича, вовсе не относилась к разряду предметов, коими можно владеть единолично и безнаказанно. Говоря по совести, у никогда не отличавшегося набожностью и суеверностью антиквара язык не очень-то поворачивался назвать ее предметом…
С отвращением раздавив в пепельнице безвкусную облегченную сигарету, Жуковицкий потянулся к ключу, который все еще торчал в замке зажигания. Двигатель «Мерседеса» послушно ожил, наполнив салон легкой вибрацией. Лев Григорьевич сдал назад, аккуратно развернул машину носом к дороге и выехал со стоянки, наслаждаясь чувством бесшумного скользящего полета, всегда возникавшим у него во время езды на этом автомобиле. Донимавшие его проблемы сразу отступили на второй план, как бывало всегда, стоило лишь ему сесть за руль и вывести машину со двора. Мокрое дорожное покрытие ярко блестело на солнце, на обочинах дороги ковырялись грязные механические монстры, сгребая остатки ноздреватых, слежавшихся до каменной твердости сугробов, и их оранжевые проблесковые маячки были почти незаметны в ослепительном сиянии погожего мартовского дня. Лев Григорьевич опустил солнцезащитный козырек, но это не помогло: лужи и ручейки талой воды на асфальте блестели не хуже солнца, и, чтобы надежно укрыться от этого беспощадного сверкания, следовало, наверное, поднять капот. Недовольно поморщившись, Жуковицкий открыл отделение для перчаток и водрузил на переносицу старомодные солнцезащитные очки в тонкой стальной оправе. Стекла в очках были фотохромные, называемые в народе «хамелеонами», и, оказавшись на свету, они немедленно потемнели. Глазам стало легче, зато видимость сразу ухудшилась. Лев Григорьевич терпеть не мог темные очки, в них он всегда чувствовал себя наполовину ослепшим, и многочисленные киногерои, не снимавшие черных стекол ни днем, ни ночью, вызывали у него искреннее недоумение и сочувствие. Ну ладно, киногерой – существо, можно сказать, мифологическое и мало соотносящееся с реальностью; но ведь актеры – живые люди, как же они-то ухитряются играть в черных очках и не сшибать при этом декорации? Да что актеры!
У них ведь и в реальной жизни подражателей хоть отбавляй…
Забавляясь подобными рассуждениями, от которых, увы, за версту разило обыкновенной стариковской воркотней, Лев Григорьевич не заметил, как проехал насквозь весь Кутузовский проспект, проскочил мост и очутился на Новом Арбате. Перестроившись в крайний правый ряд, он включил указатель поворота и свернул в открывшийся по правую руку узкий, густо заставленный припаркованными автомобилями переулок. Ближе к Арбату машин почему-то стало меньше; Жуковицкий свернул еще раз, теперь налево, и почти сразу остановил машину, вплотную притерев ее к бровке тротуара.
Магазин – или, как предпочитал называть свое заведение сам Лев Григорьевич, лавка, – разместился на первом этаже углового дома, так что витрина стеклянным фонарем выходила сразу в два переулка. Вставленные в массивные и вместе с тем изящные дубовые рамы тонированные стекла придавали разложенным в витрине предметам благородный коричневатый оттенок старины – с виду гораздо более благородный, чем настоящая старина. Это была всего лишь дань времени – увы, не прошедшему, а настоящему; сами по себе предметы, выставленные в витрине, вовсе не нуждались в том, чтобы их искусственно старили, ибо подделок Лев Григорьевич у себя в лавке не держал. Если вещь, которую продавал антиквар Жуковицкий, выглядела старой, то она и была старой, без дураков, вопрос лишь, насколько старой… Ну, так ведь торговать совсем без обмана нельзя – оглянуться не успеешь, как останешься без штанов. Да и безнравственно это – торговать без обмана. С какой стороны ни посмотри, все равно безнравственно. Про коллег говорить нечего, так ведь и покупатель порой только о том и мечтает, чтобы его обманули – не обсчитали вульгарно, не ограбили среди бела дня, а просто убедили в том, что он сделал великолепный выбор и что бесполезная безделушка, которую ему приспичило приобрести, как раз и есть именно то, что ему необходимо в жизни. Хочет он, к примеру, чтобы его подсвечник или портсигар датировался не началом двадцатого века, а концом семнадцатого – ради бога! Самостоятельно определить возраст своего приобретения он все равно не в состоянии, тратиться на повторную экспертизу станет едва ли, да и не родился еще, наверное, эксперт, который в здравом уме и твердой памяти решился бы оспаривать мнение Льва Григорьевича Жуковицкого.
Лев Григорьевич заглушил двигатель, поставил машину на ручной тормоз и с облегчением снял темные очки. Нужно было выходить. Здесь, перед входом в лавку, он почему-то чувствовал себя уютнее, чем на стоянке перед собственным домом. Впрочем, с некоторых пор он стал хранить наиболее ценные экспонаты своей коллекции именно здесь, в лавке, где имелась надежная сигнализация, видеонаблюдение, двое дюжих, да к тому еще и вооруженных охранников, патентованный сейф – словом, все, что ассоциируется со словом «безопасность», за исключением, разве что, колючей проволоки, минных полей и пулеметных гнезд.
Он надел шляпу, сунул перчатки в карман пальто, выбрался из машины и, открыв заднюю дверь, взял с сиденья портфель. «Мерседес» приветливо пиликнул и подмигнул габаритными огнями, сигнализируя о том, что центральный замок заперт и охранная сигнализация задействована.
Лев Григорьевич поправил шляпу и неторопливой походкой двинулся к магазину.
Зеркальное стекло двери во весь рост отразило его респектабельную фигуру в черном пальто, широкополой шляпе и безупречном деловом костюме. Из-под пальто выглядывал длинный белый шарф; подбритые в ниточку усы и седая шевелюра делали Льва Григорьевича похожим на американского сенатора или, точнее, на артиста Кадочникова, исполняющего роль американского сенатора в каком-нибудь старом, еще доперестроечном фильме.
Модельные кожаные туфли на тонкой подошве, не предназначенной для хождения по корявому асфальту и тем более по грязи и лужам, блестели тем особенным глубоким матовым блеском, который получается, когда высококачественную кожу тщательно и умело начищают не менее качественным обувным кремом. Легкий ветерок, которым тянуло вдоль переулка, подхватывал исходивший от Льва Григорьевича тонкий аромат французского одеколона и уносил его в сторону Арбата, на зависть гуляющим там провинциалам.
Лев Григорьевич повернул затейливую, сработанную под старину медную ручку и вошел. Колокольчик над дверью прозвенел привычную мелодию, извещая персонал о его прибытии. Особой нужды в таком средстве оповещения не было, ибо прямо у двери стоял подтянутый молодой человек в строгом деловом костюме и с непроницаемым выражением лица, свойственным, как давно заметил Лев Григорьевич, всем без исключения охранникам. На лацкане его темно-серого пиджака белела запаянная в пластик табличка с именем; в левой руке молодой человек держал портативное переговорное устройство, а под пиджаком у него, если приглядеться, угадывалась наплечная кобура, в которой лежал вовсе не газовый пугач.
Охранник вежливо поздоровался с хозяином магазина; продавцы, которых здесь было четверо, то есть ровно вдвое больше, чем покупателей, также выразили ему свое почтение. Рассеянно покивав им в ответ, Лев Григорьевич пересек набитый диковинными предметами торговый зал и отпер дверь своего кабинета.
– Марина Витальевна, – сказал он своей заместительнице, обернувшись с порога, – будьте любезны, сделайте так, чтобы меня никто не беспокоил хотя бы в течение часа. Мне нужно… Словом, я буду занят.
– Хорошо, Лев Григорьевич, – сказала Марина Витальевна, молодящаяся дама лет сорока восьми, кивая головой в короне золотистых волос, вероятнее всего крашеных. – Я обо всем позабочусь. Заварить вам чаю?
– Чаем душу не обманешь, – несколько вымученно пошутил Лев Григорьевич, которому опять пришла на ум мысль о рюмке коньяка. В былые времена он всегда держал в сейфе бутылочку этого живительного напитка; честно говоря, она и сейчас там стояла, но теперь коньяк все больше доставался гостям, а хозяину оставалось только облизываться да вовремя пополнять запас этой универсальной смазки, незаменимой при совершении сложных сделок.
Дверь кабинета закрылась за ним с легким щелчком.
Жуковицкий повернул барашек задвижки и, не снимая шляпы, подошел к своему письменному столу. Стол был дубовый, очень массивный, очень старый и очень, очень большой. Из-за опущенных жалюзи в кабинете царил приятный полумрак; полуденное солнце, пробиваясь сквозь поставленные почти вертикально планки, расчертило стены и пол косыми линиями света и тени. В этом полосатом сумраке таинственно мерцал зеленый абажур настольной лампы; начищенные до блеска медные украшения стоявшего в углу старинного сейфа поблескивали, как детали некоего сложного фантастического механизма из романа Жюля Верна.
Лев Григорьевич аккуратно поставил портфель на середину стола и только после этого разделся, убрав пальто и шляпу в старинный платяной шкаф красного дерева. Шкаф этот у него не раз пытались купить и предлагали, между прочим, очень недурные деньги, но Лев Григорьевич уже давно достиг благословенного равновесия между своими желаниями и возможностями, получив тем самым редкое право вести дела по собственному вкусу: что хотел, продавал, а что не хотел… Ну а что не хотел, то, соответственно, не продавал, и уговорить его переменить решение в подобных случаях было, мягко говоря, затруднительно. Авторитет Жуковицкого был высок и непререкаем, денег ему хватало, он сам мог выбирать себе клиентуру и никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в руки предметы, происхождение которых казалось ему сомнительным.
«До сегодняшнего дня не брал, – мысленно поправил а он себя, садясь в резное кресло с прямой высокой спинкой и кладя на колени портфель, – А теперь вот взял. Но как же было не взять? Ведь это же, можно сказать, святое дело, дело совести…»
Лев Григорьевич с сомнением покосился на опущенные жалюзи, но поднимать их не стал: присутствие в этой комнате яркого солнечного света вдруг показалось ему неуместным, почти непристойным и едва ли не кощунственным. Вместо этого он включил настольную лампу, одним нажатием кнопки превратив полдень в полночь, и, потянув за ремни, расстегнул портфель.
Из верхнего ящика стола он достал сильную лупу с подсветкой, а из портфеля – плоский сверток в коричневой вощеной бумаге, перекрещенный клейкой лентой.
При виде свертка сердце у него снова тревожно стукнуло, и Льву Григорьевичу пришлось напомнить себе, что дело, за которое он взялся, – святое дело. Быть может, именно в этом заключалась причина дискомфорта: он не привык делать дела, основываясь на понятиях совести, чести и уж тем более святости. Товар – деньги – товар – вот как во все времена совершаются сделки, вот по какому закону живет любой нормальный человек.
А тут…
Он вооружился острым перочинным ножиком, готовясь разрезать клейкую ленту вместе с вощеной бумагой, но спохватился и сначала потушил в пепельнице окурок.
Повредить такую старую, овеянную мистическим ореолом вещь, случайно уронив на нее тлеющий уголек, было бы непростительно. Да и вообще, курить, держа в руках ЭТО, казалось Льву Григорьевичу, мягко говоря, невежливым и даже рискованным.
Антиквар отодвинул подальше от себя пепельницу, подавил желание перекреститься, перерезал скотч и развернул бумагу. Темный от времени лик глянул на него с неровной поверхности доски, и Лев Григорьевич замер, встретившись взглядом с огромными, неестественно яркими на темном фоне глазами Богородицы.
Глава 2
Лихой восемнадцатый год оторвал подъесаула Байрачного от родной станицы, закружил, завертел и бросил в седло. Много было пролито крови, много взято на душу смертных грехов, и не раз доводилось подъесаулу получать отметины – и от пуль, и от казачьих сабель, и от – иного железа, которого в ту пору хватало с лихвой.
Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.
Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.
И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.
Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.
Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.
На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.
Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.
И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.
Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.
Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.
И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.
Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.
Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.
На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.
Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.
И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.