Страница:
Байрачный осадил коня, глянул и оттянул пальцем подбородочный ремень фуражки, как будто тот его душил. На черных от загара скулах вздулись, опали и снова вздулись каменные желваки.
– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.
Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.
– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!
– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.
С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!
Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.
Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.
Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.
После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.
Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…
Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…
После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.
А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.
Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.
Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?
Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.
Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?
Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…
Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.
Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…
– Все это очень интересно, – сказал тогда Лев Григорьевич, покосившись на часы. Сделал он это как бы украдкой, но при этом так, чтобы его маневр не остался незамеченным. Обычно этот простенький прием действовал безотказно – во всяком случае, на интеллигентных людей, к каковым, несомненно, относился потомок лютого есаула Байрачного. – И все-таки мне не совсем понятно, зачем вы меня пригласили.
Лев Григорьевич лгал: он все отлично понял задолго до того, как рассказчик добрался до середины своего повествования, но понимание это отнюдь не вызвало в его душе бури восторга. Ему приходилось слышать об исчезнувшей чудотворной иконе Любомльской Божьей Матери, и то, что он слышал, не внушало коммерческого оптимизма. Икона действительно была подобрана казаками на дороге возле расстрелянного не то красными, не то махновцами крестного хода, и с тех пор о ней никто ничего не слышал. Православная церковь много лет искала чудотворный образ, но все предпринятые ею розыски не дали никакого результата. Считалось, что казаки вывезли ее в Китай, откуда она могла попасть куда угодно – в том числе и в костер, разожженный энтузиастами Культурной революции. В последнее время история иконы получила широкую огласку благодаря телевидению, а телевидение Лев Григорьевич остро недолюбливал – как само по себе, так и все, что было с ним связано.
– Простите, уважаемый Лев Григорьевич, – упорствовал Байрачный, – но вы действительно не совсем поняли . Я, к сожалению, не располагаю временем, достаточным для того, чтобы проделать все обычным путем.
Видите ли, у меня рак, и проживу я в самом лучшем случае месяц. Потому-то я и обратился к вам в надежде на ваш опыт в такого рода делах. Мне рекомендовали вас не только как самого знающего, но и как самого порядочного специалиста в своей области, и я очень рассчитывал на то, что нам не придется хитрить и обманывать друг Друга. Икона здесь, в этой квартире, и я хочу, чтобы вы ее забрали.
– Рак, гм… – Лев Григорьевич охватил ладонью подбородок, испытывая, как всегда в подобных случаях, сильнейшую неловкость. Нужно было что-то сказать, но что именно, он не знал. Век, можно сказать, прожил, а не знал! – Простите, мне очень жаль, – выдавил он наконец, отводя глаза.
– Оставьте, Лев Григорьевич, – ухитрившись не поморщиться, оборвал его больной. – Мой рак не является предметом обсуждения, и упомянул я о нем только для того, чтобы вы могли верно оценить ситуацию, а вовсе не для того, чтобы вас разжалобить.
– Деньги на лечение? – остро стыдясь собственных слов, но не желая смешивать коммерцию с благотворительностью, спросил Жуковицкий. – Операция за границей? Поверьте, Петр Алексеевич, я вам искренне сочувствую, но коммерческая целесообразность сделки представляется мне, гм… Э, да что там! Откровенность за откровенность: я знаю, что икона эта, если это она, не имеет цены. И именно поэтому я не могу ее взять.
Это все равно что пытаться продать Сикстинскую Мадонну или, скажем, Мону Лизу. Вы меня понимаете?
Возможно, я покажусь вам грубым торгашом, но приобрести у вас икону, хотя бы и за двадцать пять рублей, означало бы просто выбросить деньги на ветер. Я даже не смогу ее выставлять, не говоря уже о продаже. Вы ведь наводили справки, так неужели ваши информаторы вам не сказали, что я не совершаю противозаконных сделок?
– У вас есть сигареты? – вопросом на вопрос ответил Байрачный. – Будьте так любезны, одну… Благодарю вас.
Он прикурил от поднесенной Львом Григорьевичем зажигалки, сделал две глубокие затяжки, мучительно закашлялся и ткнул сигарету в стакан с недопитым чаем.
– Простите, – сказал он, перехватив сочувственный взгляд антиквара. – Не могу курить, а хочется… До смерти хочется, извините за каламбур. Так вот, по поводу иконы… Во-первых, мы с вами не мальчики и прекрасно знаем, что при желании продать можно все – хоть Мону Лизу, хоть Спасскую башню Кремля. И не просто продать, а выручить огромные, чудовищные деньги. Во-вторых, чтоб вы знали, никакая операция, никакое лечение мне уже не поможет. Это, как говорится, медицинский факт, оспаривать который у меня нет ни оснований, ни сил, ни, главное, желания. Вы ведь читали Платона?
Помните, как уходил из жизни Сократ? Смерть – это освобождение духа от бренных оков, путь от страданий к блаженству… А зачем мне деньги в краю вечного блаженства? У меня и наследников-то нет. Понимаете, нет наследников! Книги, мебель, сбережения – на них наплевать, пусть идут куда угодно, хоть ко всем чертям.
Но икона… Икону жаль. Ведь не зря она прошла через все эти войны и революции, правда? Не для того же мой дед ее спас, чтобы она безвестно сгинула в какой-нибудь котельной или уехала за границу, в коллекцию немецкого или английского толстосума – стоять там на одной полке с матрешками! Короче говоря, я хочу, чтобы вы стали моим.., ну, душеприказчиком, что ли. Икону нужно вернуть в храм, или государству, или… Словом, вам виднее, вы же специалист, а не я. Делайте с ней что хотите, я вам полностью доверяю. Она ваша. Вот, возьмите.
Он вынул откуда-то из-под стола плоский пакет в коричневой оберточной бумаге и протянул его Льву Григорьевичу. «Больной человек, – подумал Лев Григорьевич, не делая попытки прикоснуться к пакету и даже, наоборот, засовывая руки в карманы, от греха подальше. Интеллигент в первом поколении, на три четверти съеденный раком. Он просто не ведает, что творит, на него нельзя обижаться. С ним надо как-то помягче, но как?»
Байрачному, похоже, было тяжело держать икону, ион осторожно опустил ее на стол, кое-как пристроив между склянками и стопками книг по истории. Лев Григорьевич заметил выступивший у него на висках пот и устыдился было, но тут же одернул себя: кем бы ни был этот человек, как бы он ни страдал, но принять его предложение – значит нажить жесточайший геморрой.
– Вернуть, – повторил он, глядя на свои сплетенные на животе пальцы. – Долго же вы собирались с духом!
– Слишком долго, – согласился больной. – Целых три поколения…
– Извините меня, Петр Алексеевич, – сказал Жуковицкий, – но вы бьете на жалость. Не надо меня мучить, у меня больное сердце. Ну почему вы сами не отнесли икону в церковь – я имею в виду, когда могли это сделать? Вас бы там приняли с распростертыми объятиями и даже не стали бы задавать неудобных вопросов. А?..
– Если честно, я надеялся, что… Ну, словом, что она поможет. Даже молиться пробовал, да вот, не помогло…
Знаете, мне в последнее время кажется, что она саману, вы понимаете, сама хочет вернуться. А мы слишком долго держали ее в сундуке, отсюда и все наши несчастья. Деда расстреляли, отец погиб, мама умерла – тоже, кстати, от рака… Жену сбила машина, детей у нас не было, а я – как видите…
– То есть вы намекаете, что если я, к примеру, решу вас обмануть и продам икону какому-нибудь фирмачу, то мне не миновать обширного инфаркта?
– Полно, Лев Григорьевич, – сказал Байрачный. – Цинизм – оружие слабых. Вы ведь православный?
– Гм, – сказал Лев Григорьевич и с подозрением покосился на собеседника: издевается, что ли? – Гм, – повторил он, видя, что Байрачный и не думал издеваться. – Видите ли, Петр Алексеевич, как бы вам сказать…
Откровенно говоря, я не столько Григорьевич, сколько Гиршевич… Словом, как в том анекдоте: «Ваша национальность?» – «Да»… Так что вопрос, извините, не по адресу.
– Неважно, – сказал Байрачный, и по его лицу антиквар понял, что это ему действительно неважно. – Мне говорили о вас как о честном человеке. Да вы же сами сказали пять минут назад, что никогда не совершаете противозаконных сделок. В конце концов, я понимаю, что это хлопотно, и могу оплатить ваши услуги. Я не богат, но кое-что мне удалось скопить…
Жуковицкий остановил его движением ладони.
– Оставим вопрос об оплате. Это, конечно, бестактно, но я скажу: я не мародер, чтобы грабить умирающего. В конце концов, мне никто не помешает содрать что-нибудь со святой православной церкви, к которой я не принадлежу. Поверьте, эти толстосумы не обеднеют. Но речь сейчас не о деньгах и даже не о том, почему вам взбрело в голову выбрать для этого дела не адвоката или нотариуса, а антиквара, то есть вашего покорного слугу.
В конце концов, воля ваша, да и квалифицированная экспертиза в таком щекотливом деле не помешает. Подумаешь, какой-то казак что-то такое сказал! Речь, повторяю, не об этом. Насчет котельной тоже, в общем-то, все ясно… Но, клянусь, я даже не взгляну на вашу икону, пока вы мне не растолкуете, что имели в виду, говоря о коллекции какого-то англичанина или немца, в которую она якобы может попасть. Сомневаюсь, что участковый и слесарь из ЖЭКа, которые придут взламывать вашу дверь, сумеют продать икону за рубеж. Да и побоятся, наверное, там же будут еще и понятые… Так откуда такие подозрения?
Умирающий дернул щекой и принялся, не снимая, протирать носовым платком очки. Фокус был старый, Лев Григорьевич сам неоднократно прибегал к нему в те времена, когда еще носил очки, сменившиеся ныне контактными линзами, и то, как тщательно и долго Байрачный прятал от него свой взгляд за мятым носовым платком, окончательно убедило Жуковицкого в том, что вопрос был задан своевременно.
– Но ведь это же так, – пробормотал Байрачный.
– Сомневаюсь, – жестко возразил Лев Григорьевич. – Послушайте, вы же сами сказали, что у вас нет времени на хитрости! Так я вам скажу больше: помимо времени, у вас нет еще и умения хитрить. Я старше вас, и жизнь свою я провел не в университетской библиотеке, а среди людей грубых и хитрых, способных мать родную продать за какой-нибудь позеленевший подсвечник. Так что оставьте вы эти игры, на вас неловко смотреть! Допустим, при определенных условиях я могу согласиться получить от вас этот пакет с неприятностями, но согласитесь и вы, что мне надо знать, какие именно неприятности меня поджидают! Евреев на свете много, а Иисус был всего один, и второго пока не видно.
– Ну хорошо. В конце концов, вы, наверное, правы, я не могу заставлять вас действовать вслепую. Видите ли, я имел неосторожность рассказать об иконе одному человеку, и он… Ну, словом, он хочет иметь ее в своей коллекции. Так он, по крайней мере, говорит, но я знаю, что он постоянно нуждается в деньгах…
– Так, – сказал Лев Григорьевич тоном человека, только что получившего подтверждение своим худшим подозрениям. – Своя коллекция, вы говорите? Кто же это такой, позвольте узнать?
– Виктор Ремизов, – сказал Байрачный. – Он мой ученик, но ушел из науки лет пять назад и занялся, кажется, каким-то бизнесом…
– Угу, – кивнув, задумчиво промычал Лев Григорьевич. – Держит этакую помесь картинной галереи, антикварного магазина, колониальной лавки и обыкновенной барахолки. Кто его знает, чем он на самом деле занимается, этот ваш бизнесмен. Угу… Так этот шлимазл, значит, еще и ваш ученик? Ну, так вы напрасно волнуетесь. Насколько мне известно, он никогда не опускался до уголовщины. Мне пару раз довелось иметь с ним дело, и он показался мне вполне приличным молодым человеком.
– Не знаю, – сказал Байрачный. – Он будто сошел с ума: звонит днем и ночью, предлагает какие-то бешеные деньги, умоляет, грозит… Несколько раз я видел его у себя под окнами, а вчера сестра, которая приходит делать мне уколы, сказала, что видела возле моей двери какого-то человека и будто бы он копался в замке…
– А вы слышали, как он там копался? – хмурясь, спросил Лев Григорьевич.
– Видите ли, обычно перед тем, как приходит сестра, я бываю не в состоянии реагировать на посторонние раздражители. Мне, знаете ли, хватает внутренних.
– Морфий? – невольно отводя взгляд, спросил Жуковицкий.
– Ну а вы как думали? Перед вами законченный наркоман. Подумать страшно, что будет, если я вдруг каким-то чудом выздоровею… Но то, что я вам сейчас говорю, – это не бред наркомана, поверьте.
– Сошел с ума, вы говорите? – задумчиво переспросил Лев Григорьевич. – М-да… Я его, конечно, не одобряю, но понять могу. Такой куш! Крупные зарубежные аукционеры, конечно, не станут связываться с ворованной иконой, но есть ведь и другие – не такие известные, не такие легальные, но не менее доходные. Да, дела… А вы не боитесь, что я сделаю то же самое, что хочет Ремизов?
Получу икону – даром, заметьте, – да и продам ее за сумасшедшие деньги. Куплю виллу на берегу Женевского озера и буду, сидя на террасе, вспоминать вот этот наш разговор… А? Не боитесь?
– Сами бойтесь, – сквозь зубы вытолкнул Байрачный. – А я свое уже отбоялся.
Жуковицкий посмотрел на него и понял, что пора уходить. Лицо Байрачного сделалось желто-зеленым, темные круги возле глаз стали еще темнее, на лбу и висках крупными каплями выступил пот. Зубы историка были стиснуты, на туго обтянутых кожей скулах ходили желваки. Наступала боль, и притом такая, какую Лев Григорьевич, слава богу, не мог себе даже представить. "Шлимазл, – подумал он, имея в виду себя самого, – старый поц в дорогом костюме, с золотым портсигаром в кармане и с ключом от «Мерседеса» в другом… Что ты мучаешь человека, ему же и без тебя больно! Скажи ему «да» или «нет» и проваливай, откуда пришел. И ты таки скажешь «да», потому что в противном случае сюда придет этот шакал Витюша Ремизов и станет шарить здесь, переступая через еще не остывшее тело, и как ты тогда посмотришь в глаза своей маме, которая встретит тебя на том свете и отвернется от тебя, засранца? Неужели так трудно раз в жизни поступить по-человечески? "
– Да, – громко сказал он и тут же, чтобы исключить двоякое истолкование этого короткого словечка и отрезать себе последний путь к отступлению, добавил:
– Да, я возьмусь за это дело. Вы хотите оформить все нотариально? У меня есть знакомый но…
– Икона ваша, – почти простонал Байрачный. – Я вам верю на слово. Будете смотреть?
– Буду, но не здесь, – решился Жуковицкий. – Здесь, сколько бы я ни смотрел, я смогу лишь очень приблизительно определить возраст иконы и сказать: да, похожа. Или, наоборот, непохожа… Послушайте, когда к вам придет сестра?
– Через полчаса… Не беспокойтесь, я потерплю.
Ступайте, у нее свой ключ, она привыкла, она профессионал… А вы ступайте!
– Черт, это я вас заболтал, отнял силы… Простите, бога ради!
– Вы тут ни при чем. Забирайте икону и уходите.
Поскорее, прошу вас, в этом зрелище нет ничего приятного…
Лев Григорьевич поднялся и взял со стола икону.
Бумажный пакет хрустнул, Жуковицкий ощутил вес иконы – совсем ничтожный, несопоставимый с размерами свертка вес высушенной веками липовой доски – и лишь сейчас разглядел мутные, пожелтевшие фотографии, которыми была украшена противоположная стена. На одной из них, самой старой, переломленной посередине, был изображен чубатый молодец с лихо закрученными кверху усами, в гимнастерке и фуражке с кантом – очевидно, сам подъесаул Степан Петрович Байрачный, расстрелянный НКВД в декабре тридцать шестого года. Глаза у подъесаула были похожи на следы от булавочных уколов, гладкая жандармская рожа так и просила кирпича – словом, личность была неприятная. Лев Григорьевич кое-как затолкал икону в портфель, сгреб со спинки кресла пальто и шляпу, простился с хозяином, который его, кажется, уже не услышал, и торопливо покинул эту страшную квартиру, тщательно проверив, защелкнулся ли замок на входной двери.
Уже усевшись в машину и запустив двигатель, он вдруг осознал – неизвестно почему, – что в квартире Байрачного не было телевизора.
…Спустя полтора часа Лев Григорьевич закончил первоначальную экспертизу. Насчет чудес он по-прежнему сомневался, но одно было ясно как божий день: предмет, лежавший перед ним на столе, действительно являлся чудотворной иконой Любомльской Божьей Матери, считавшейся безвозвратно утраченной в девятнадцатом году прошлого века. Теперь Лев Григорьевич знал это наверняка. Теперь он не знал другого – что ему делать с этим своим открытием.
И в эту минуту над ухом у него, словно выстрел, грянул телефонный звонок.
Прихожая у Юрия была размером с обувную коробку, и двое крупных мужчин с трудом поместились здесь.
Юрий закрыл входную дверь, включил свет и прислонился к двери спиной, давая гостю возможность снять свой армейский бушлат. Из комнаты доносилось цоканье собачьих когтей по полу и частое пыхтение: пес принюхивался, осваиваясь в незнакомом месте.
– Шайтан, не хами! – стаскивая ботинки, негромко прикрикнул гость. – Сидеть!
Пес появился на пороге прихожей и уселся там, преданно глядя на хозяина. Судя по выражению его морды, он осматривал квартиру вовсе не из любопытства, а лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии засады. «Артист», – подумал Юрий.
– Клоун, – будто прочитав его мысли, сказал хозяин собаки. – Обормот. Ну, куда тут у тебя? – обратился он к Юрию.
– Проходи, не заблудишься, – ответил тот, стаскивая куртку. – Выключатель справа, на стене.
Гость шагнул в комнату, щелкнул выключателем и присвистнул.
– Хоромы, – сказал он. – Пещера Али-Бабы.
– Нормально, – проворчал Юрий. – Мне хватает.
Кухню найдешь? Вот и действуй.
Гость, однако, не торопился проходить на кухню.
Юрий вошел в комнату и увидел, что тот стоит у стены напротив окна и разглядывает развешанные над кроватью фотографии. На фотографиях было много вооруженных людей в камуфляже. Кое-кто из этих людей остался только на снимках, сделанных дешевой «мыльницей», а двое уцелевших стояли здесь, в этой комнате с низким потолком, заставленной дряхлой отечественной мебелью и дорогой японской электроникой.
– Узнаешь? – спросил Юрий.
– Да, были денечки, пропади они пропадом, – вздохнул гость. – А у меня вот и фоток не осталось. Сгорело все к чертовой бабушке вместе с грузовиком. Колонну обстреляли, понимаешь, да так ловко, что… Ну, словом, самого еле-еле вытащили.
Юрий прошел на кухню, открыл холодильник, сунул водку в морозилку и оценил свои съестные припасы. Припасов было не густо, но кое-что отыскалось. Тут его мягко толкнули в бедро, оттесняя от распахнутого холодильника, и толстый собачий хвост несколько раз тяжело стукнул по дверце кухонного шкафчика.
– Жрать хочешь? – спросил Юрий, и Шайтан утвердительно проскулил в ответ. – Придется подождать, приятель.
– Шайтан, фу! – возмущенно воскликнул гость, появляясь на пороге кухни. – Ты, я вижу, совсем освоился. А ну сядь! Место!
Пес совсем по-человечески вздохнул и, понурившись, побрел в прихожую, где и обрушился на пол с таким стуком, будто кто-то уронил охапку дров.
– Разгильдяй, – сказал его хозяин. – Надо бы им всерьез заняться, да все недосуг.
– А не поздно? – спросил Юрий. – В его-то возрасте…
– В каком еще возрасте? – удивился гость. – Год собаке, в самый раз дрессировкой заняться…
– Как это год? – Юрий перестал резать ветчину и удивленно воззрился на гостя, получив в ответ не менее удивленный взгляд. – Почему год?
– А что такое? Погоди-погоди… Ты что же, решил, что это тот Шайтан? Тот самый? Да ты что, командир!
– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.
Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.
– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!
– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.
С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!
Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.
Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.
Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.
После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.
Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…
Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…
После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.
А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.
Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.
Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?
Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.
Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?
Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…
Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.
Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…
– Все это очень интересно, – сказал тогда Лев Григорьевич, покосившись на часы. Сделал он это как бы украдкой, но при этом так, чтобы его маневр не остался незамеченным. Обычно этот простенький прием действовал безотказно – во всяком случае, на интеллигентных людей, к каковым, несомненно, относился потомок лютого есаула Байрачного. – И все-таки мне не совсем понятно, зачем вы меня пригласили.
Лев Григорьевич лгал: он все отлично понял задолго до того, как рассказчик добрался до середины своего повествования, но понимание это отнюдь не вызвало в его душе бури восторга. Ему приходилось слышать об исчезнувшей чудотворной иконе Любомльской Божьей Матери, и то, что он слышал, не внушало коммерческого оптимизма. Икона действительно была подобрана казаками на дороге возле расстрелянного не то красными, не то махновцами крестного хода, и с тех пор о ней никто ничего не слышал. Православная церковь много лет искала чудотворный образ, но все предпринятые ею розыски не дали никакого результата. Считалось, что казаки вывезли ее в Китай, откуда она могла попасть куда угодно – в том числе и в костер, разожженный энтузиастами Культурной революции. В последнее время история иконы получила широкую огласку благодаря телевидению, а телевидение Лев Григорьевич остро недолюбливал – как само по себе, так и все, что было с ним связано.
– Простите, уважаемый Лев Григорьевич, – упорствовал Байрачный, – но вы действительно не совсем поняли . Я, к сожалению, не располагаю временем, достаточным для того, чтобы проделать все обычным путем.
Видите ли, у меня рак, и проживу я в самом лучшем случае месяц. Потому-то я и обратился к вам в надежде на ваш опыт в такого рода делах. Мне рекомендовали вас не только как самого знающего, но и как самого порядочного специалиста в своей области, и я очень рассчитывал на то, что нам не придется хитрить и обманывать друг Друга. Икона здесь, в этой квартире, и я хочу, чтобы вы ее забрали.
– Рак, гм… – Лев Григорьевич охватил ладонью подбородок, испытывая, как всегда в подобных случаях, сильнейшую неловкость. Нужно было что-то сказать, но что именно, он не знал. Век, можно сказать, прожил, а не знал! – Простите, мне очень жаль, – выдавил он наконец, отводя глаза.
– Оставьте, Лев Григорьевич, – ухитрившись не поморщиться, оборвал его больной. – Мой рак не является предметом обсуждения, и упомянул я о нем только для того, чтобы вы могли верно оценить ситуацию, а вовсе не для того, чтобы вас разжалобить.
– Деньги на лечение? – остро стыдясь собственных слов, но не желая смешивать коммерцию с благотворительностью, спросил Жуковицкий. – Операция за границей? Поверьте, Петр Алексеевич, я вам искренне сочувствую, но коммерческая целесообразность сделки представляется мне, гм… Э, да что там! Откровенность за откровенность: я знаю, что икона эта, если это она, не имеет цены. И именно поэтому я не могу ее взять.
Это все равно что пытаться продать Сикстинскую Мадонну или, скажем, Мону Лизу. Вы меня понимаете?
Возможно, я покажусь вам грубым торгашом, но приобрести у вас икону, хотя бы и за двадцать пять рублей, означало бы просто выбросить деньги на ветер. Я даже не смогу ее выставлять, не говоря уже о продаже. Вы ведь наводили справки, так неужели ваши информаторы вам не сказали, что я не совершаю противозаконных сделок?
– У вас есть сигареты? – вопросом на вопрос ответил Байрачный. – Будьте так любезны, одну… Благодарю вас.
Он прикурил от поднесенной Львом Григорьевичем зажигалки, сделал две глубокие затяжки, мучительно закашлялся и ткнул сигарету в стакан с недопитым чаем.
– Простите, – сказал он, перехватив сочувственный взгляд антиквара. – Не могу курить, а хочется… До смерти хочется, извините за каламбур. Так вот, по поводу иконы… Во-первых, мы с вами не мальчики и прекрасно знаем, что при желании продать можно все – хоть Мону Лизу, хоть Спасскую башню Кремля. И не просто продать, а выручить огромные, чудовищные деньги. Во-вторых, чтоб вы знали, никакая операция, никакое лечение мне уже не поможет. Это, как говорится, медицинский факт, оспаривать который у меня нет ни оснований, ни сил, ни, главное, желания. Вы ведь читали Платона?
Помните, как уходил из жизни Сократ? Смерть – это освобождение духа от бренных оков, путь от страданий к блаженству… А зачем мне деньги в краю вечного блаженства? У меня и наследников-то нет. Понимаете, нет наследников! Книги, мебель, сбережения – на них наплевать, пусть идут куда угодно, хоть ко всем чертям.
Но икона… Икону жаль. Ведь не зря она прошла через все эти войны и революции, правда? Не для того же мой дед ее спас, чтобы она безвестно сгинула в какой-нибудь котельной или уехала за границу, в коллекцию немецкого или английского толстосума – стоять там на одной полке с матрешками! Короче говоря, я хочу, чтобы вы стали моим.., ну, душеприказчиком, что ли. Икону нужно вернуть в храм, или государству, или… Словом, вам виднее, вы же специалист, а не я. Делайте с ней что хотите, я вам полностью доверяю. Она ваша. Вот, возьмите.
Он вынул откуда-то из-под стола плоский пакет в коричневой оберточной бумаге и протянул его Льву Григорьевичу. «Больной человек, – подумал Лев Григорьевич, не делая попытки прикоснуться к пакету и даже, наоборот, засовывая руки в карманы, от греха подальше. Интеллигент в первом поколении, на три четверти съеденный раком. Он просто не ведает, что творит, на него нельзя обижаться. С ним надо как-то помягче, но как?»
Байрачному, похоже, было тяжело держать икону, ион осторожно опустил ее на стол, кое-как пристроив между склянками и стопками книг по истории. Лев Григорьевич заметил выступивший у него на висках пот и устыдился было, но тут же одернул себя: кем бы ни был этот человек, как бы он ни страдал, но принять его предложение – значит нажить жесточайший геморрой.
– Вернуть, – повторил он, глядя на свои сплетенные на животе пальцы. – Долго же вы собирались с духом!
– Слишком долго, – согласился больной. – Целых три поколения…
– Извините меня, Петр Алексеевич, – сказал Жуковицкий, – но вы бьете на жалость. Не надо меня мучить, у меня больное сердце. Ну почему вы сами не отнесли икону в церковь – я имею в виду, когда могли это сделать? Вас бы там приняли с распростертыми объятиями и даже не стали бы задавать неудобных вопросов. А?..
– Если честно, я надеялся, что… Ну, словом, что она поможет. Даже молиться пробовал, да вот, не помогло…
Знаете, мне в последнее время кажется, что она саману, вы понимаете, сама хочет вернуться. А мы слишком долго держали ее в сундуке, отсюда и все наши несчастья. Деда расстреляли, отец погиб, мама умерла – тоже, кстати, от рака… Жену сбила машина, детей у нас не было, а я – как видите…
– То есть вы намекаете, что если я, к примеру, решу вас обмануть и продам икону какому-нибудь фирмачу, то мне не миновать обширного инфаркта?
– Полно, Лев Григорьевич, – сказал Байрачный. – Цинизм – оружие слабых. Вы ведь православный?
– Гм, – сказал Лев Григорьевич и с подозрением покосился на собеседника: издевается, что ли? – Гм, – повторил он, видя, что Байрачный и не думал издеваться. – Видите ли, Петр Алексеевич, как бы вам сказать…
Откровенно говоря, я не столько Григорьевич, сколько Гиршевич… Словом, как в том анекдоте: «Ваша национальность?» – «Да»… Так что вопрос, извините, не по адресу.
– Неважно, – сказал Байрачный, и по его лицу антиквар понял, что это ему действительно неважно. – Мне говорили о вас как о честном человеке. Да вы же сами сказали пять минут назад, что никогда не совершаете противозаконных сделок. В конце концов, я понимаю, что это хлопотно, и могу оплатить ваши услуги. Я не богат, но кое-что мне удалось скопить…
Жуковицкий остановил его движением ладони.
– Оставим вопрос об оплате. Это, конечно, бестактно, но я скажу: я не мародер, чтобы грабить умирающего. В конце концов, мне никто не помешает содрать что-нибудь со святой православной церкви, к которой я не принадлежу. Поверьте, эти толстосумы не обеднеют. Но речь сейчас не о деньгах и даже не о том, почему вам взбрело в голову выбрать для этого дела не адвоката или нотариуса, а антиквара, то есть вашего покорного слугу.
В конце концов, воля ваша, да и квалифицированная экспертиза в таком щекотливом деле не помешает. Подумаешь, какой-то казак что-то такое сказал! Речь, повторяю, не об этом. Насчет котельной тоже, в общем-то, все ясно… Но, клянусь, я даже не взгляну на вашу икону, пока вы мне не растолкуете, что имели в виду, говоря о коллекции какого-то англичанина или немца, в которую она якобы может попасть. Сомневаюсь, что участковый и слесарь из ЖЭКа, которые придут взламывать вашу дверь, сумеют продать икону за рубеж. Да и побоятся, наверное, там же будут еще и понятые… Так откуда такие подозрения?
Умирающий дернул щекой и принялся, не снимая, протирать носовым платком очки. Фокус был старый, Лев Григорьевич сам неоднократно прибегал к нему в те времена, когда еще носил очки, сменившиеся ныне контактными линзами, и то, как тщательно и долго Байрачный прятал от него свой взгляд за мятым носовым платком, окончательно убедило Жуковицкого в том, что вопрос был задан своевременно.
– Но ведь это же так, – пробормотал Байрачный.
– Сомневаюсь, – жестко возразил Лев Григорьевич. – Послушайте, вы же сами сказали, что у вас нет времени на хитрости! Так я вам скажу больше: помимо времени, у вас нет еще и умения хитрить. Я старше вас, и жизнь свою я провел не в университетской библиотеке, а среди людей грубых и хитрых, способных мать родную продать за какой-нибудь позеленевший подсвечник. Так что оставьте вы эти игры, на вас неловко смотреть! Допустим, при определенных условиях я могу согласиться получить от вас этот пакет с неприятностями, но согласитесь и вы, что мне надо знать, какие именно неприятности меня поджидают! Евреев на свете много, а Иисус был всего один, и второго пока не видно.
– Ну хорошо. В конце концов, вы, наверное, правы, я не могу заставлять вас действовать вслепую. Видите ли, я имел неосторожность рассказать об иконе одному человеку, и он… Ну, словом, он хочет иметь ее в своей коллекции. Так он, по крайней мере, говорит, но я знаю, что он постоянно нуждается в деньгах…
– Так, – сказал Лев Григорьевич тоном человека, только что получившего подтверждение своим худшим подозрениям. – Своя коллекция, вы говорите? Кто же это такой, позвольте узнать?
– Виктор Ремизов, – сказал Байрачный. – Он мой ученик, но ушел из науки лет пять назад и занялся, кажется, каким-то бизнесом…
– Угу, – кивнув, задумчиво промычал Лев Григорьевич. – Держит этакую помесь картинной галереи, антикварного магазина, колониальной лавки и обыкновенной барахолки. Кто его знает, чем он на самом деле занимается, этот ваш бизнесмен. Угу… Так этот шлимазл, значит, еще и ваш ученик? Ну, так вы напрасно волнуетесь. Насколько мне известно, он никогда не опускался до уголовщины. Мне пару раз довелось иметь с ним дело, и он показался мне вполне приличным молодым человеком.
– Не знаю, – сказал Байрачный. – Он будто сошел с ума: звонит днем и ночью, предлагает какие-то бешеные деньги, умоляет, грозит… Несколько раз я видел его у себя под окнами, а вчера сестра, которая приходит делать мне уколы, сказала, что видела возле моей двери какого-то человека и будто бы он копался в замке…
– А вы слышали, как он там копался? – хмурясь, спросил Лев Григорьевич.
– Видите ли, обычно перед тем, как приходит сестра, я бываю не в состоянии реагировать на посторонние раздражители. Мне, знаете ли, хватает внутренних.
– Морфий? – невольно отводя взгляд, спросил Жуковицкий.
– Ну а вы как думали? Перед вами законченный наркоман. Подумать страшно, что будет, если я вдруг каким-то чудом выздоровею… Но то, что я вам сейчас говорю, – это не бред наркомана, поверьте.
– Сошел с ума, вы говорите? – задумчиво переспросил Лев Григорьевич. – М-да… Я его, конечно, не одобряю, но понять могу. Такой куш! Крупные зарубежные аукционеры, конечно, не станут связываться с ворованной иконой, но есть ведь и другие – не такие известные, не такие легальные, но не менее доходные. Да, дела… А вы не боитесь, что я сделаю то же самое, что хочет Ремизов?
Получу икону – даром, заметьте, – да и продам ее за сумасшедшие деньги. Куплю виллу на берегу Женевского озера и буду, сидя на террасе, вспоминать вот этот наш разговор… А? Не боитесь?
– Сами бойтесь, – сквозь зубы вытолкнул Байрачный. – А я свое уже отбоялся.
Жуковицкий посмотрел на него и понял, что пора уходить. Лицо Байрачного сделалось желто-зеленым, темные круги возле глаз стали еще темнее, на лбу и висках крупными каплями выступил пот. Зубы историка были стиснуты, на туго обтянутых кожей скулах ходили желваки. Наступала боль, и притом такая, какую Лев Григорьевич, слава богу, не мог себе даже представить. "Шлимазл, – подумал он, имея в виду себя самого, – старый поц в дорогом костюме, с золотым портсигаром в кармане и с ключом от «Мерседеса» в другом… Что ты мучаешь человека, ему же и без тебя больно! Скажи ему «да» или «нет» и проваливай, откуда пришел. И ты таки скажешь «да», потому что в противном случае сюда придет этот шакал Витюша Ремизов и станет шарить здесь, переступая через еще не остывшее тело, и как ты тогда посмотришь в глаза своей маме, которая встретит тебя на том свете и отвернется от тебя, засранца? Неужели так трудно раз в жизни поступить по-человечески? "
– Да, – громко сказал он и тут же, чтобы исключить двоякое истолкование этого короткого словечка и отрезать себе последний путь к отступлению, добавил:
– Да, я возьмусь за это дело. Вы хотите оформить все нотариально? У меня есть знакомый но…
– Икона ваша, – почти простонал Байрачный. – Я вам верю на слово. Будете смотреть?
– Буду, но не здесь, – решился Жуковицкий. – Здесь, сколько бы я ни смотрел, я смогу лишь очень приблизительно определить возраст иконы и сказать: да, похожа. Или, наоборот, непохожа… Послушайте, когда к вам придет сестра?
– Через полчаса… Не беспокойтесь, я потерплю.
Ступайте, у нее свой ключ, она привыкла, она профессионал… А вы ступайте!
– Черт, это я вас заболтал, отнял силы… Простите, бога ради!
– Вы тут ни при чем. Забирайте икону и уходите.
Поскорее, прошу вас, в этом зрелище нет ничего приятного…
Лев Григорьевич поднялся и взял со стола икону.
Бумажный пакет хрустнул, Жуковицкий ощутил вес иконы – совсем ничтожный, несопоставимый с размерами свертка вес высушенной веками липовой доски – и лишь сейчас разглядел мутные, пожелтевшие фотографии, которыми была украшена противоположная стена. На одной из них, самой старой, переломленной посередине, был изображен чубатый молодец с лихо закрученными кверху усами, в гимнастерке и фуражке с кантом – очевидно, сам подъесаул Степан Петрович Байрачный, расстрелянный НКВД в декабре тридцать шестого года. Глаза у подъесаула были похожи на следы от булавочных уколов, гладкая жандармская рожа так и просила кирпича – словом, личность была неприятная. Лев Григорьевич кое-как затолкал икону в портфель, сгреб со спинки кресла пальто и шляпу, простился с хозяином, который его, кажется, уже не услышал, и торопливо покинул эту страшную квартиру, тщательно проверив, защелкнулся ли замок на входной двери.
Уже усевшись в машину и запустив двигатель, он вдруг осознал – неизвестно почему, – что в квартире Байрачного не было телевизора.
…Спустя полтора часа Лев Григорьевич закончил первоначальную экспертизу. Насчет чудес он по-прежнему сомневался, но одно было ясно как божий день: предмет, лежавший перед ним на столе, действительно являлся чудотворной иконой Любомльской Божьей Матери, считавшейся безвозвратно утраченной в девятнадцатом году прошлого века. Теперь Лев Григорьевич знал это наверняка. Теперь он не знал другого – что ему делать с этим своим открытием.
И в эту минуту над ухом у него, словно выстрел, грянул телефонный звонок.
* * *
Юрий отпер дверь и пригласил гостя войти. Из узкой темной прихожей знакомо потянуло застоявшимся табачным дымом. Стоявшая полуоткрытой стеклянная дверь в комнату отразила их темные силуэты. Шайтан глухо заворчал на эти силуэты, но тут же сконфуженно умолк, разобравшись в ситуации, и первым проскользнул в прихожую.Прихожая у Юрия была размером с обувную коробку, и двое крупных мужчин с трудом поместились здесь.
Юрий закрыл входную дверь, включил свет и прислонился к двери спиной, давая гостю возможность снять свой армейский бушлат. Из комнаты доносилось цоканье собачьих когтей по полу и частое пыхтение: пес принюхивался, осваиваясь в незнакомом месте.
– Шайтан, не хами! – стаскивая ботинки, негромко прикрикнул гость. – Сидеть!
Пес появился на пороге прихожей и уселся там, преданно глядя на хозяина. Судя по выражению его морды, он осматривал квартиру вовсе не из любопытства, а лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии засады. «Артист», – подумал Юрий.
– Клоун, – будто прочитав его мысли, сказал хозяин собаки. – Обормот. Ну, куда тут у тебя? – обратился он к Юрию.
– Проходи, не заблудишься, – ответил тот, стаскивая куртку. – Выключатель справа, на стене.
Гость шагнул в комнату, щелкнул выключателем и присвистнул.
– Хоромы, – сказал он. – Пещера Али-Бабы.
– Нормально, – проворчал Юрий. – Мне хватает.
Кухню найдешь? Вот и действуй.
Гость, однако, не торопился проходить на кухню.
Юрий вошел в комнату и увидел, что тот стоит у стены напротив окна и разглядывает развешанные над кроватью фотографии. На фотографиях было много вооруженных людей в камуфляже. Кое-кто из этих людей остался только на снимках, сделанных дешевой «мыльницей», а двое уцелевших стояли здесь, в этой комнате с низким потолком, заставленной дряхлой отечественной мебелью и дорогой японской электроникой.
– Узнаешь? – спросил Юрий.
– Да, были денечки, пропади они пропадом, – вздохнул гость. – А у меня вот и фоток не осталось. Сгорело все к чертовой бабушке вместе с грузовиком. Колонну обстреляли, понимаешь, да так ловко, что… Ну, словом, самого еле-еле вытащили.
Юрий прошел на кухню, открыл холодильник, сунул водку в морозилку и оценил свои съестные припасы. Припасов было не густо, но кое-что отыскалось. Тут его мягко толкнули в бедро, оттесняя от распахнутого холодильника, и толстый собачий хвост несколько раз тяжело стукнул по дверце кухонного шкафчика.
– Жрать хочешь? – спросил Юрий, и Шайтан утвердительно проскулил в ответ. – Придется подождать, приятель.
– Шайтан, фу! – возмущенно воскликнул гость, появляясь на пороге кухни. – Ты, я вижу, совсем освоился. А ну сядь! Место!
Пес совсем по-человечески вздохнул и, понурившись, побрел в прихожую, где и обрушился на пол с таким стуком, будто кто-то уронил охапку дров.
– Разгильдяй, – сказал его хозяин. – Надо бы им всерьез заняться, да все недосуг.
– А не поздно? – спросил Юрий. – В его-то возрасте…
– В каком еще возрасте? – удивился гость. – Год собаке, в самый раз дрессировкой заняться…
– Как это год? – Юрий перестал резать ветчину и удивленно воззрился на гостя, получив в ответ не менее удивленный взгляд. – Почему год?
– А что такое? Погоди-погоди… Ты что же, решил, что это тот Шайтан? Тот самый? Да ты что, командир!