Ветер ударил навстречу, да какой холодный, осенний! Закружил, понес сорванные с придорожных лип последние листья. У развилки Заостровцев остановился. Подкатила Надя, и он ей сказал:
   — Давай поедем по этой дороге, — кивнул вправо. — Кажется, так будет быстрее, чем по шоссе.
   Никогда они по этой узенькой дороге не ездили, да и вообще первый раз попали в этот уголок Подмосковья, и очень удачно съездили, вон сколько грибов насобирали.
   — Давай, — сказала Надя. Она бурно дышала.
   — Ты не устала?
   — Нет. Папа, а эта дорога — к бабушке Наде, да?
   — Что это ты болтаешь? — Заостровцев помигал, глядя на дочку. — Ты прекрасно знаешь, что она погибла на Плутоне.
   Надя кивнула.
   А ведь как было? Вскоре после того странного происшествия у Юпитера он, Заостровцев, ушел из Космофлота. Его рапорт вызвал недоумение у начальства: что такое, почему уходит молодой способный инженер, хорошо себя проявивший в зачетном полете? Чем не угодил Космофлот сыну прославленных космонавтов? Но Заостровцев не поддался уговорам. Он бы не смог больше летать. Из разговоров с Лавровским знал, что сильные эмоционально-волевые напряжения могут снова и снова вызвать у него вспышку болезни… ну, не болезни, а того гадкого состояния, от которого пылает мозг… Ни за что больше! Пусть даже ценой отказа от космонавтики, от дела жизни…
   Он возвратился в Москву, в родительскую квартиру, он ходил по улицам, сидел в кино, ездил в метро, он хотел слиться с толпой, чтобы быть от нее неотличимым. Но по вечерам, по ночам приступы отчаяния надрывали ему душу. Заостровцев изнемогал от неуверенности в Тонином ответном чувстве, от острого сознания своей ненужности. Даже послал радиограмму в Ареополис — просил тетю Милу прилететь при первой возможности, ведь она была единственным родным ему человеком. Но спустя месяц и четыре дня — он считал дни и знал точно — к нему прилетела Тоня. Ей тоже было нелегко расстаться с работой в ССМП, работой, которую она любила. Они поженились, и Тоня взяла в свои маленькие крепкие руки устройство их жизни.
   Вскоре Заостровцев подыскал себе работу в конструкторском бюро по ракетным двигателям и переехал с Тоней в новый поселок, выросший близ этого КБ, на опушке старинного бора в Подмосковье. В одном из стандартных двухэтажных домов им дали верхний этаж — три комнаты с широкой верандой, — и Тоня, вступив во владение, завела здесь твердый порядок. Ее целью было — оградить Володю от каких бы то ни было беспокойств и волнений. Что ж, она преуспела в достижении цели. Размеренной, расчисленной, рассчитанной жизнью зажил Заостровцев: пять часов работы, обед, отдых, прогулка, вечером — книги, немножко телевизора (по выбранной Тоней программе), иногда — кино (тоже с разбором, чтоб ничего тяжелого, трагического). Изредка ходили в клуб или в гости к сотрудникам. Однажды на первомайском вечере в клубе компания составилась остроумная, Тоня очень развеселилась, без устали танцевала-плясала, хорошенькая, хохочущая, беспечно носилась по залу. Вдруг — будто рукой провели по ее оживленному лицу, смахнули эту беспечность. В середине вальса Тоня выскользнула из рук опешившего партнера и кинулась бежать из зала. Она разыскала Заостровцева в баре — он сидел, отрешенно-задумчивый, и потягивал пиво из высокого стакана, — опустилась рядом с ним на табурет и, переведя дыхание после быстрого бега, сказала: «Ничего, я споткнулась о камень, это к завтрему все заживет…» И засмеялась, и была в ее смехе какая-то горчинка.
   Потом родилась у них дочка — ее назвали именем Надежды Илларионовны, Володиной покойной матери. И Тоня бесповоротно и окончательно замкнула свою жизнь в семейном кругу. Лишь по большим праздникам, уступая просьбам Володи и его сотрудников, позволяла себе устроить как бы небольшой концерт. Прикрыв глаза белыми веками, медленно читала на память своим красивым звучным голосом любимые стихи: «Ось земная склонилась к эклиптике, наклонилась как будто в усталости…» Или: «Судьба моя сгорела между строк, пока душа меняла оболочку…»
   Заезжих гостей Тоня встречала приветливо, но при разговорах была начеку, твердо пресекала болезненные (по ее мнению) для Володи темы. Ровно в десять вечера командовала «отбой». Алеша Морозов, навестивший их незадолго до экспедиции на Плутон, смеясь, назвал Тоню «комендантом Бастилии».
   Теперь Заостровцев и Надя ехали на велосипедах (это она, Тоня, придумала — никаких машин, ездить только на велосипеде), — ехали по узкой незнакомой дороге, обсаженной яблонями, и когда за поворотом, за вертикально вставшей, пока еще редкой пряжей дождя открылась старая мельница — краснокирпичный дом у речки, — Заостровцев вдруг понял, что знает эту дорогу. Когда-то в раннем детстве было это — ездили с матерью на дачу к Михайловым, ее родителям.
   Мост через речку был тот же, что и в детстве, — каменный ровесник старой мельницы. Дальше, влево от дороги, темнел под дождем массив дачного поселка с башенкой энергостанции, и Заостровцев отчетливо себе представил михайловскую дачу — островерхое строение с петухом-флюгером на коньке крыши — в глубине поселка.
   Тут-то и вспомнились ему Надины слова.
   Не от дождя, не от ветра — от этой мысли стало трудно дышать, к горлу подкатило, и как-то ослабли пальцы, лежавшие на руле. Он соскочил с велосипеда и подождал приотставшую Надю.
   — Ты что сказала? — крикнул, когда она подъехала и тоже слезла со своего велосипеда. — Что сказала?..
   — Ничего я не сказала, — удивленно посмотрела на него Надя. По ее лицу, обрамленному голубым капюшоном, стекали струйки дождя.
   — Про дорогу к бабушке Наде — сказала?
   Ему яростно захотелось, чтобы Надя ответила — нет, ни о какой дороге к бабушке она не говорила и знать о ней ничего не знает… померещилось тебе, папочка.
   — Да, — сказала Надя, одной рукой придерживая велосипед, а другой, с зажатым платочком, вытирая лицо. — Вон там, — кивнула на дачный поселок, — бабушка жила. Раньше.
   — Откуда ты знаешь?! Мама тебе говорила? (Глупый вопрос, никогда он Тоне про эту дачу не рассказывал и не вспоминал даже…)
   — Нет, не говорила. — Надя поморгала длинными ресницами, будто к чему-то в самой себе прислушивалась. — Откуда-то знаю, — сказала она неуверенно. — А разве это не так?
   Заостровцев не ответил. Дождь припустил, пошел пузырями по асфальту, вокруг потемнело, хотя до вечера было далеко.
   — Папа, нам долго еще ехать? — спросила Надя.
   — Километров семь или восемь.
   Ему почему-то представилось, что все это — дождь, и дачный поселок, и разговор с Надей — происходит во сне. Ах, если бы…
   — Ты устала?
   — Нет… Ну, немножко…
   — Давай-ка свой велосипед. И подержи мой. Минут десять придется подождать.
   Сильно сгорбившись на детском велосипеде, Заостровцев поехал обратно через мост к мельнице. Там, в бывшем амбарном помещении, пустом, с проросшей сквозь сгнившие половицы травой, он прислонил велосипед к стене и поспешно вернулся к Наде — одинокой маленькой фигурке на мокрой черной дороге. Она смотрела на него и спросила, когда он подошел скорым шагом:
   — Зачем?
   — Никуда твой велосипед не денется, — сказал он.
   — Я не об этом. Тебе ведь будет тяжело.
   — Поменьше болтай.
   Он пристегнул к раме велосипеда второе седло, посадил на него Надю и, оттолкнувшись, закрутил педали.
   Надя, зажатая его руками, сидела перед Заостровцевым, и ему хотелось еще крепче ее зажать, чтобы спасти, уберечь… от чего?.. от странностей подсознания, которое вдруг высылает «наверх» отпечатки прошлого из неведомых глубин наследственной памяти?.. Неужели то, чего он боялся в самом себе, от чего бежал в тишину подмосковных лесов, передалось Наде… и передастся второму ребенку, которого ожидает Тоня? Тут он так ясно себе представил, как беспокоится Тоня, как она стоит на веранде, вглядываясь в затянутую дождем дорогу, что с силой (откуда только взялась?) нажал на педали. Плотная вода секла ему лицо, заливала глаза, а он, словно приобретя «второе дыхание», мчал с большой скоростью свой велосипед под непрекращающимся дождем. Скорее домой, скорее домой!
   «Осознать процесс собственного мышления» — так, кажется, говорил Лавровский, приезжавший к ним прошлой весной? Он провел у них целый день, очень трудный для него, Заостровцева, день. Не уходить, не прятаться от необычных свойств своей психики, как прячет страус голову под крыло, — а исследовать… осознать… проникнуть в собственное субсенсорное поле… иначе говоря, в подкорку… Так убеждал его Лавровский. В Институте человека, в котором он, Лавровский, работал, действует новая программа, этакий человеко-машинный комплекс под названием «Церебротрон», он тончайше настроен на совместную работу мозга и машины с гигантским запоминающим блоком, с анализирующим центром, способным оценить количество информации в организме. Необычайно важно зафиксировать, «поймать» то состояние мозга, при котором инстинктивное знание из долговременной памяти поступает в самоотчет. Это важно прежде всего потому…
   Но тут Лавровского прервала Тоня — решительной походкой вошла на веранду, где сидели мужчины, позвала обедать, а за обедом заявила Лавровскому, чтобы он Володю никуда не звал, не уговаривал и вообще оставил в покое. «Перестань, Тоня», — сказал Заостровцев, смущенный Тониной дерзостью. Но она просверлила его гневным взглядом и ответила, что никогда не перестанет, никаких экспериментов не позволит и никуда его не отпустит. Истинно — «комендант Бастилии»…
   Он испытал огромное облегчение, когда, выехав на дорогу, переходящую в длинную улицу поселка, издали увидел свой дом и фигуру в красном на веранде верхнего этажа. Это ждала их Тоня, завернувшись в красный дождевик, — наверное, ждала уже давно, беспокоилась, тревожилась, бедная, глаза проглядела.
   Подъехав, он снял дрожащую от холода Надю с седла и понес ее, с трудом передвигая одеревеневшие ноги, к дому.


4. Дерево Плутона


   Из записок Лавровского
   Никак не могу прийти в себя после поспешного бегства с Плутона. «Ломоносов» разгоняется и все дальше уходит от «незаконной» планеты. Чернота Пространства обступила нас. Я бывал на внутренних планетах, на Марсе и на больших спутниках Юпитера, но так далеко, на окраину Системы, попал впервые. Солнце отсюда выглядит не диском, пусть хотя бы и маленьким, а просто яркой звездой, — наверное, именно поэтому и возникает жутковатое ощущение, будто ты на краю пропасти и никогда больше не увидишь солнце.
   Вздор, конечно. Вот не думал, что нервы у меня могут так «разгуляться».
   Ну, надо собраться с мыслями.
   Никогда я не принимал всерьез гипотезу Морриса о том, что на Плутоне может быть жизнь. То есть я не исключал существования примитивных микроорганизмов, но что касается высокоорганизованной жизни, то считал ее невозможной. Откуда взяться такой жизни при температуре, всего на двадцать градусов превышающей абсолютный нуль? И вдруг потрясающая неожиданность: Эти «оголтелые энергетики», как назвал их Морозов, проявили не только нежелание контакта, но и прямую враждебность. Мы оказались плохо подготовленными. И не только технически. Мы совершили ужасную ошибку, прихватив эти два «кирпича». Скверная атавистическая манера — трогать руками. Мы вели себя не лучше, чем солдаты Писарро или Кортеса, увидевшие золотую серьгу в ухе туземца. Положим, я преувеличиваю, но в сущности…
   Я пишу сумбурно, забегаю вперед, а это никуда не годится. Буду просто записывать все, что с нами произошло, час за часом, — быть может, из упорядоченной информации вылупится, как птенец из яйца, понимание.
   Итак, на исходе третьего месяца полета мы достигли Плутона и вышли на орбиту вокруг него под большим углом к экватору. Под нами простирался сумеречный мир — темная, будто графитовая пустыня, тут и там округло всхолмленная, изрезанная глубокими трещинами. Больше сорока земных суток мы осматривали, прощупывали, просвечивали эту крайне неприветливую планету. Я не геолог и не стану здесь описывать, из чего «сделан» Плутон. Скажу только, что химия его поразительна: огромные массы тяжелых и редких металлов — осмия, германия, циркония и других, и еще, по мнению нашего геолога, неизвестные соединения сверхвысокой плотности. В этом смысле Плутон — поистине сокровище. Сам древнегреческий бог, владетель земных недр, чье имя носит планета, не мог бы представить себе таких богатств. Не планета, а кладовая редких металлов. Мы подтвердили это. Еще мы открыли замерзшие газы — следы когда-то существовавшей здесь атмосферы — косвенное доказательство того, что Плутон знавал лучшие времена и лучшие условия в другой, бесконечно далекой от нас системе. Ну, еще были установлены факты относительно силы тяжести, температур, радиации и прочего, что нужно знать планетологам. Больше ничего. Никаких признаков формирующей деятельности. Никакой жизни.
   А между тем Плутон «кричал». Мощный поток тау-частиц изливался с планеты, и мы вскоре обнаружили, что его источник фиксируется в определенном месте, в обширной котловине с координатами: шесть градусов северной широты, сто тридцать два — западной долготы. Прошин выслал в эту местность разведывательные зонды. От них исправно поступала информация о величине тау-потока (он явно убывал), а фотоматериал был смутный. Угадывались очертания круглых холмов, и только. Но вот с очередного зонда поступила серия снимков, на которых как бы перебегали слабые огоньки. А на одном снимке различалась фигура какого-то существа. Во всяком случае, я это утверждал, и меня поддержал Морозов, а Прошин и остальные участники экспедиции возражали. Справедливости ради скажу, что, действительно, фигура эта не столько различалась, сколько угадывалась и дорисовывалась воображением. Больше она не повторилась ни разу, а вот огоньки то и дело появлялись на снимках снова.
   От автоматов больше нечего было ожидать, и мы принялись настаивать на высадке разведки. Прошин колебался. А колеблется он своеобразно: становится вдруг чрезвычайно любезен, начинает расспрашивать о родных и знакомых, об институтских занятиях. Ну, со мной такие номера не проходят, и я как-то сказал командиру, что бывают случаи, когда осторожность теряет свое название и переходит в другое качество. Прошин рассердился и два дня не разговаривал со мной. Но мы с Морозовым продолжали наседать, наконец он сдался и велел нам готовиться к разведке.

 

 
   Десантная лодка покинула корабль, сделала виток и, выбросив пламя из дюз тормозного двигателя, пошла на посадку. Расчет Морозов сделал точно, и лодка мягко опустилась в той самой котловине, в которой были обнаружены источник излучения и признаки жизни.
   Выдвинув перископ, разведчики огляделись. В жизни не видел Морозов более мрачной картины. Это была замкнутая невысокой горной грядой долина, протянувшаяся с севера на юг. Изборожденный трещинами грунт, и округлые холмы, и гряда гор на близком горизонте — все было черно. Оттенки черного цвета, от аспидного до темно-серого, — иных красок Плутон не знал. И лишь звезда необычной яркости — далекое Солнце — давала немножко света, позволявшего разглядеть на фоне черного неба черную неровную линию гор.
   Сколько лет, с самого детства, мечтал Морозов об этой минуте, и вот она настала: он на Плутоне. Но почему-то не испытывал радости. Его томило тягостное чувство, оно шло, наверное, от беспросветной черноты, от немоты и бесприютности этого промерзшего мира.
   — Невозможно представить, что тут есть жизнь, — негромко сказал он, медленно повертывая перископ.
   Лавровский, прильнувший ко второй паре окуляров, не ответил. В десантном скафандре он казался крупнее и выше, чем был на самом деле. Покосившись на его спокойное лицо, Морозов мысленно обругал себя за то, что поддался непонятному томительному чувству. Непонятному? Да нет, если уж не хитрить с самим собой, то понять можно… Можно понять — но не нужно. Надо делать свое дело, вот и все.
   Он включил рацию и связался с кораблем, доложил Прошину обстановку. Попросил разрешения на выход из десантной лодки. Да, ничего подозрительного не видно. Нет никаких «деревьев» — их сейчас и не может быть. («Не сезон», — захотелось ему добавить.) Да, объедем долину и вернемся на лодку. Есть, Петр Иванович. Есть.
   Они отвалили люк и выехали на вездеходе из грузового отсека. Сразу же Морозов включил панорамную съемку, передающую изображение на корабль. Затем повел машину на север вдоль восточной горной гряды. Грунт был твердый и неровный, вездеход кренило и подбрасывало, фары выхватывали из тьмы выбоины и трещины, которые приходилось объезжать.
   Морозов повернул влево, объезжая широкую расселину. Вдруг возникло ощущение, будто за ними, за движением машины кто-то следит. Чтобы отвлечься от неприятного чувства, Морозов затянул вполголоса старинную песню из своей коллекции кристаллозаписей: «Вы мне не поверите и просто не поймете, в космосе страшней, чем даже в Дантовом аду…»
   — Черт знает, что вы поете, — поморщился Лавровский.
   — Пожалуйста, я могу другое. Какие песни вы любите?
   — Я не люблю песен.
   — Может, спеть старую космофлотскую? Про хлореллу?
   — Не надо, Алеша. Это глупая песня.
   Не надо так не надо. По правде, Морозов немного робел перед Лавровским. Держался, положим, биолог просто, во время перелета бывал говорлив, частенько был бит Морозовым в шахматы. Однако Морозов знал, что скрывается за этой простотой, за неказистой внешностью. Знал, что еще в студенческие годы Лавровский, исследуя проблему избыточности мозговой ткани, проделал на себе эксперимент, едва не окончившийся гибелью. Слышал о какой-то сложной системе «тренировки мозга», предложенной Лавровским для колонистов Марса. Читал книжку доктора Рамона, который работал с Лавровским на Амальтее, — Рамон с восхищением отзывался о своем коллеге. Далеко не прост был Лев Сергеевич Лавровский, доктор инвариантной биологии.
   Вездеход шел на север вдоль восточного края долины, и пейзаж был по-прежнему безрадостно однообразным — не на чем остановить взгляд.
   «Так вот ты какой, Плутон, — подумал Морозов. — Все-таки я добрался до тебя. Хоть Марта и не хотела меня отпускать. Пусть она считает, что мне неизвестно, перед каким тяжким выбором поставил ее Прошин накануне старта. Мне все известно. Мухин, мой соперник, танцевал с молоденькой лаборанткой из медпункта, и та по простоте душевной проболталась, что Марте поручено проделать сравнительный анализ медицинских характеристик каких-то двух космонавтов. Мухин, конечно, сразу смекнул, в чем дело. Он счел себя не вправе утаить от меня важную информацию, касающуюся в равной степени нас обоих, но взял с меня честное слово, что я никогда и никому… Ну, это само собой разумелось. Как же трудно тебе было. Марта! Но ты все правильно поняла. И за это тоже я тебя люблю…»
   Впереди были холмы, и Морозов начал их объезжать, но вдруг резко затормозил.
   Двуногое существо стояло довольно далеко, метрах в пятидесяти, но в ярком свете фар можно было различить гладкую голову, без шеи переходящую в толстенькое туловище — ни дать ни взять тюлень на двух ногах, с двумя короткими руками. В одной руке существо держало как будто палку. Росту оно было небольшого — чуть выше метра.
   Несколько секунд разведчики изумленно рассматривали его, потом странное существо повернулось и длинными прыжками унеслось прочь, в темноту.
   — Ну вот, — сказал Морозов и прокашлялся. — Ну вот, Плутон обитаем.
   Лавровский, подавшись вперед, вглядывался в холмы, освещенные фарами, будто ожидая появления невесть кого еще. Потом откинулся на спинку кресла, бросил коротко:
   — Вызывайте Прошина.
   — Через тридцать пять минут, — сказал Морозов. — Сейчас корабль в радиотени.
   — Тогда — вперед.
   Машина тронулась, медленно объезжая гряду холмов. Морозов посмотрел на шкалу наружного термометра, сказал:
   — Минус двести пятьдесят. Как можно жить при такой температуре? Ну, какие-нибудь живучие микробы — это еще понятно, но ведь тут был явный примат.
   — Примат, — подтвердил Лавровский. — И мы с ним познакомимся.
   — Непременно, — сказал Морозов.
   Мысли у него неслись беспорядочно, и вдруг — непрошеная, ненужная — возникла из далекого прошлого картина гибели «Севастополя», наплывающее пятно, беззвучная вспышка взрыва… Он на мгновение зажмурился, отгоняя видение, а когда открыл глаза, увидел впереди огоньки.
   Они то вспыхивали, то гасли, перебегая, как поняли разведчики, по черному пологому склону, замыкающему долину с востока, — это было похоже на вспышки электросварки. Вездеход направился в ту сторону, он шел медленно, и теперь надо было смотреть в оба и быть готовым ко всему.
   В дальнем свете фар вырисовались на пологом склоне фигуры аборигенов. Их было много, и они что-то делали, судя по тому, что в местах их скоплений беспрерывно вспыхивали огоньки. И еще было видно, как они поднимались и повертывались, встревоженные ярким световым лучом, который, наверное, ослеплял их, привыкших к вечной ночи.
   — Остановите машину и погасите фары, — сказал Лавровский.
   Теперь в сомкнувшейся черноте были видны только перебегающие огоньки. Морозов переключил перископ с оптики на инфракрасное видение. Слабый тепловой фон возник в той стороне горного склона, где работали аборигены. Но, разворачивая перископ влево, Морозов обнаружил резкое усиление этого фона — там будто мерцало дрожащее красное кружево. А нацеленный в том же направлении тау-регистратор зашкалило, и Морозову пришлось переключить его на уменьшение — один к десяти.
   — Эта планета купается в тау-энергии, — сказал он. — Похоже, что там излучатель или что-то в этом роде. Подъедем ближе?
   Лавровский тоже разглядывал красное кружево.
   — Нет, — сказал он, помолчав. — Наедем еще на что-нибудь в темноте. Надо выйти.
   Морозов связался с кораблем и доложил Прошину обстановку.
   — Да, они нас заметили, — отвечал он на вопросы командира. — Нет, враждебности не проявляют. Кремниевые организмы? Очень может быть, но пока неясно. Мы хотим выйти, Петр Иванович. Что? Нет, фары мы выключили, чтобы не ослеплять их и не привлекать чрезмерного внимания, а ехать в темноте…
   Ему не хотелось выходить из машины, и втайне он надеялся, что Прошин выход решительно запретит. Но, не желая делать себе поблажек, продолжал уговаривать командира:
   — Какой же тогда смысл в нашей высадке, Петр Иванович? Надо посмотреть, что они делают. Попробуем установить контакт. Что? Да не беспокойтесь, мы будем осторожны.
   Спокойно звучал его голос, и, видимо, это спокойствие убедило Прошина больше, чем слова.
   — Ну хорошо, — неохотно согласился командир. — Разрешаю выход, но прошу не отдаляться от машины более чем на сто метров. Связь — каждые сорок пять минут, перед нашим входом в радиотень и сразу по выходе. Подтвердите.
   Морозов проверил исправность скафандров, и разведчики вышли из кабины в тесный шлюз вездехода. Открылась наружная дверь, воздух с убывающим свистом устремился в нее, и последним звуком перед погружением в безмолвие были щелчки терморегуляторов, включивших обогрев скафандров.
   Трудными были первые шаги. Плутон «тянул» сильно, двойной тяжестью налилось тело, поламывало в суставах ноги. Впрочем, разведчики были привычны к перегрузкам и знали, что сумеют приспособиться. Они огляделись. Низко над горной грядой стояла яркая звезда — Солнце. Плутоновый день подходил к концу, скоро звезда зайдет, а вместе с ней погаснет скудный свет, и тогда эту местность зальет абсолютная мгла.
   Они подождали, пока глаза привыкнут к темноте, и направились в сторону, в которой находилось нечто, обнаруженное в инфракрасных лучах. Вдруг Морозов схватил Лавровского за руку, его голос ударил из шлемофона в уши биолога:
   — Назад!
   По черной каменистой поверхности к ним подползала змея — так в первый миг показалось Морозову. Но тут же они разглядели, что это не змея. Полз как бы поезд, составленный из кирпичей темно-серого цвета, с металлическим блеском. «Поезд» двигался быстро, по-змеиному волнообразно, в том направлении, в каком они шли.
   — Что это, Лев Сергеевич?
   — Не знаю. Если можно, разговаривайте потише.
   Морозов убавил громкость своей походной рации. Не нравилась, не нравилась ему эта зловещая планета, ничего тут нет человеческого, пусть бы убиралась со своими двуногими тюленями обратно в Пространство, из мрака которого некогда вынырнула и прибилась к Системе.
   Еще ползли «поезда», и Морозов, вскинув кинокамеру, начал съемку. Пленка была высокочувствительной, и он надеялся, что скудного света для нее хватит. Он захватил в объектив и Лавровского, наклонившегося над «поездом» и светящего ручным фонариком.
   — Посмотрите, Алеша, — позвал биолог.
   В свете фонарика Морозов увидел, что на каждом кирпиче вырезан сложный узор. Он принялся снимать с близкого расстояния, и тут перед ними возник абориген с палочкой в руке — тот самый, которого они видели у холмов, а может, другой. Лавровский медленно обвел его лучом света. Абориген был обтекаемый, кругленький. С плоского лица смотрели из узеньких щелок недобрые черные глаза. Одежды на нем не было, тело покрывала густая серая шерсть с металлическим отливом, а на животе поблескивала золотистая квадратная пряжка. Ноги были толстые, круглые — тумбы без ступней, — и казался этот обитатель Плутона дурной и неудачной карикатурой на человека. Но, подумал Морозов, не кажемся ли ему карикатурами мы? Думая таким образом, он навел на аборигена камеру и начал снимать. Он обратил внимание на расплюснутый нос плутонянина, на венчик черных волос вокруг голой макушки. Ни рта, ни ушных раковин у него не было. Да и не нужны ему уши в этом безмолвном безатмосферном мире. Кремниевый организм? Не похоже как-то. Кремний — твердость, а этот… он кругленький, жирненький по-углеродному… Впрочем, Морозов точно не знал, как должен выглядеть кремниевый организм.