Страница:
— Эй вы, боевые петухи! — раздался вдруг над ними веселый голос.
Сильные руки рывком подняли мальчиков за шиворот и развели в разные стороны. Сопя, утирая пот, отряхивая приставшую к одежде землю, драчуны уставились на широкоплечего парня со значком философского факультета на рукаве куртки.
— Ну, гладиаторы, в чем вы не сошлись взглядами? — спросил будущий философ. — Ай-яй-яй, разве можно утверждать свою личность таким устарелым способом?
«Гладиаторы» хмуро молчали.
— Отвести вас к учительнице или сами ей расскажете о драке?
— Сами расскажем, — хором ответили мальчики.
— Ну, бегите, — сказал студент.
Сильные руки рывком подняли мальчиков за шиворот и развели в разные стороны. Сопя, утирая пот, отряхивая приставшую к одежде землю, драчуны уставились на широкоплечего парня со значком философского факультета на рукаве куртки.
— Ну, гладиаторы, в чем вы не сошлись взглядами? — спросил будущий философ. — Ай-яй-яй, разве можно утверждать свою личность таким устарелым способом?
«Гладиаторы» хмуро молчали.
— Отвести вас к учительнице или сами ей расскажете о драке?
— Сами расскажем, — хором ответили мальчики.
— Ну, бегите, — сказал студент.
5. Земное притяжение
Длинная сигара самолета оторвалась от взлетной полосы и стала быстро набирать высоту. Будто проваливаясь в темную яму, уходили вниз огни венского аэропорта, и когда они исчезли из виду, Морозов отвернулся от иллюминатора, поудобнее устроился в кресле и закрыл глаза. Июньская ночь коротка, и уж тем более когда летишь на восток, навстречу рассвету. Надо поспать часа два.
Он слышал, как сосед тихо попросил стюардессу принести что-то — не то таблетку, не то газету, разговор шел по-немецки, и Морозов не все понял. Потом из передних кресел донесся женский смех. Никогда бы раньше, в прежние годы, такие шумы не помешали ему заснуть, как говорится, здоровым младенческим сном. А вот теперь — мешают.
Не спится Морозову.
Белый зал, в котором проходила нынешняя сессия Международной федерации космонавтики, все еще не отпускает его. Он видит седую шевелюру Коннэли и слышит стук его председательского молотка, слышит гул голосов, из этого гула изливается уверенный, хорошо поставленный голос Сошальского, а вот — быстрый картавый говорок Карно, а теперь — напористый тенор Бурова. А по экранам плывут рисунки, они превосходны, они убедительны — каждому, кто взглянет на них, в ту же секунду станет ясно, что люди с планеты Земля исполнены мирных намерений, они пришли как братья, чтобы понять и помочь… «И начать планомерный вывоз с Плутона редких металлов», — вставил Буров. «Если мы достигнем взаимопонимания, то, полагаю, плутоняне препятствовать не будут, — отстаивал Сошальский свой проект контакта. — Мы предложим взамен свои материалы или технологию. Мы могли бы, к примеру, разработать и предложить им строительство жилищ». — «А если не достигнем? Если они не пожелают разглядывать ваши чудесные картинки и сожгут их вместе с вами?» — «Дорогой коллега, именно вы когда-то высказали предположение, что тау-поток — результат деятельности разумных существ на Плутоне. Ваши идеи получили признание, вас пригласили войти в комитет. Но вы отвергаете любые-проекты контакта, что же — вы считаете, что он вообще невозможен?» — «Теоретически возможен, — отвечал Буров, — но практически — нет. Потому что ни вы, ни я, никто другой не умеем читать мысли и передавать их на расстояние, — а плутонянам, по-видимому, доступен только такой вид общения». — «Следует ли, Буров, понимать так, что вы против новой экспедиции на Плутон?» — спросил Карно. «Нет, не следует. Надо отправить крупную экспедицию. Высадиться на ненаселенной территории, произвести основательную геологическую разведку, поставить радиомаяки. Контакта решительно избегать…»
Около двух лет оставалось сроку до окончания пятнадцатилетнего периода Дерева Плутона, и нынешняя сессия Международной федерации должна была решить — отправлять новую экспедицию или нет. Раздавались голоса против экспедиции: раз контакт невозможен, значит, любая попытка освоения плутоновых недр приведет к конфликту с аборигенами, может быть, к гибели, — перестанем же зариться на недостижимую кладовую металлов. Другие утверждали: разумные существа непременно должны понять друг друга, надо активно добиваться контакта, использовать рисунки по проекту Сошальского или специально подготовленные фильмы о Земле, — не может быть непреодолимой стены между двумя цивилизациями. Третьи поддержали Бурова: экспедицию отправить, но в контакт не вступать, не медля приступить к разведке металлов. Последнее предложение вызвало протесты. «Мы не позволим возродить колониальную практику в космическом масштабе!» — воскликнул под аплодисменты Сошальский. Буров заявил, что выходит из комитета по связи с внеземными цивилизациями и жалеет о пустой трате времени, после чего покинул сессию, ближайшим самолетом улетел домой.
Морозов сидел в президиуме, слушал речи — а перед мысленным взглядом простиралась под обнаженным черным небом угрюмая долина… «поезда», змеями ползущие к тау-станции… трехпалые руки аборигенов, угрожающе вытянутые вперед… Эти руки-электроды должны были сжечь его и Лавровского. Но не сожгли, потому что аборигены услышали… учуяли… восприняли — так будет вернее — эмоциональную вспышку Морозова. Он, Морозов, не сразу рассказал об этом: темное яростное чувство, испытанное им тогда, в смертный миг, казалось атавистическим, постыдным, очень не хотелось в нем признаваться. Но — никуда не денешься! — каждая минута пребывания на Плутоне требовала отчета и максимально возможного объяснения, и уж тем более — последние минуты. И он превозмог стыд, утешаясь нехитрой мыслью о жертвах, вечно приносимых науке. Уже где-то за орбитой Марса, на последнем отрезке долгого пути Плутон — Луна, Морозов, сменившись с вахты, вошел в каюту к Лавровскому и рассказал ему все без утайки о странной своей вспышке. Много потом спорили об этом психологи. Наверное, был прав Лавровский: смертельная опасность резко повысила у него, Морозова, чувствительность восприятии, он воспринял поток Ненависти, идущий от плутонян, и отразил его усиленным — многократно усиленным всей мощью человеческой долговременной памяти, хранящей войны и ожесточение прошлых веков. И плутоняне, уловив грозный смысл излучаемого сигнала, растерялись, отступили…
Так все это «сидит» у нас в подкорке? С тайным страхом Морозов «прислушивался» к внутренней работе собственных мыслей, пока не понял: нельзя, нельзя подстерегать самого себя, это мешает жить. И мешает летать. Он приказал себе выкинуть из головы эту доморощенную рефлексию. Прочное душевное здоровье — вот главное, что потребно пилоту.
Теперь, сидя в президиуме сессии, он слушал речи, но — помимо воли — сквозь прохладный воздух нарядного зала, сквозь колонны и белый шелк портьер видел угрюмую долину под черным небом, простертые угрожающие руки аборигенов… Не лучше ли, подумал он, оставить их в покое, забыть дорогу на Плутон?
Но когда его попросили высказаться, он разом отбросил колебания. «Мы не можем отступиться от Плутона, — сказал он. — И не потому, что гордость не позволит нам признать свое поражение в столкновении с чужой и чуждой цивилизацией. Не потому, что промышленности позарез нужны германий и ниобий. Обходились наличными ресурсами, могли бы обходиться и впредь. Мы не отступимся от Плутона потому, что сделано великое открытие: космическое тау-излучение может быть преобразовано в-привычные для нас формы. Мы на пороге того, чтобы раз и навсегда — пока существует Вселенная — решить проблему притока свободной энергии. Вы знаете: есть теория, но практика не дала пока ни одного пригодного аккумулятора и преобразователя. Видимо, нам не обойтись без понимания технологии плутонян, без их материалов. Следовательно, экспедиция необходима. Надо использовать все возможности для установления понимания. Тщательно продумать варианты высадки…»
Хватит об этом. Морозов взглянул в иллюминатор. Внизу плеснуло море огней — это, наверно, Прага. Всплыли в памяти слова старой песни: «Поезд, вечер, огоньки, дальняя дорога, сердце ноет от тоски, на душе тревога…» Все правильно — вечер, огоньки. Все правильно, кроме тревоги. Нет у него на душе никакой тревоги. Просто не спится.
Он услышал громкий шепот откуда-то из кресел левого борта:
— Папа, знаешь, кто это? Вон, в третьем ряду…
— Тихо, Игорь. И не указывай пальцем.
— Это Алексей Морозов! Я сразу узнал.
— Да, пожалуй.
— Ух, вот здорово!
Еще бы, подумал Морозов, против воли прислушиваясь к горячему мальчишескому шепоту. Шутка ли, такое счастье привалило — лететь с самим Морозовым. С бесстрашным разведчиком космоса — и как там еще о нем писали?..
— Пап, а почему он давно в космос не ходит? Он ведь еще не старый.
— Не знаю, Игорь. Наверно, у него хватает дел на Земле. Ты поспи. Откинь кресло и спи.
Да, Игорь, верно говорит твой умный папа: дел на Земле хватает. Так уж получилось само собой: после той экспедиции на Плутон он, Алексей Морозов, был назначен командиром корабля и летал на дальних линиях, но постепенно и как бы незаметно оказался втянутым в земные дела. Международная федерация космонавтики и ее комитет по связи с внеземными цивилизациями, совет по тау-энергетике и еще пять-шесть высоких ведомств все чаще требовали его присутствия. Да еще работа с Лавровским над книгой… бесчисленные встречи и собрания… поездки за границу… Земные дела были как гири на ногах. «Алеша, так жить невозможно, — говорила Марта, — то ты в дальних рейсах, то заседаешь в своих комиссиях. Или одно, или другое — надо выбрать». Но и выбирать не пришлось: лет семь тому назад его пригласили в Учебный центр на должность заведующего кафедрой космической навигации. Начальник Космофлота посоветовал должность принять. Земное тяготение сработало окончательно.
После ночного дождя слабый парок поднимался с московских улиц, освещенных ранним солнцем. Еще только просыпалась Москва, еще не были забиты ее улицы электромобилями, и лишь один вертолет плыл в небе.
На машине, взятой в аэропорту, Морозов въехал во двор огромного старого дома. Это был двор его детства, ничто здесь не переменилось за сорок с лишним лет, и уборочный автомат, кажется, был все тот же. Автомат, разинув пасть мусоропровода, медленно катился навстречу, и Морозов подмигнул ему, как старому другу. Очень разрослись деревья на газонах, их листва была по-июньски молода и свежа.
А вот подъезд, в котором когда-то жили Заостровцевы. Уже тридцать лет прошло с того страшного дня, когда двое мальчишек — Вовка Заостровцев и он, Морозов, — смотрели тут передачу о посадке «Севастополя»… Бегут, бегут годы…
Он вошел в соседний подъезд и поднялся в лифте на девятый этаж. Отец отворил дверь. Они обнялись на пороге.
— Почему не предупредил? — спросил Михаил Анатольевич. — Впрочем, я знал, что ты сегодня прилетишь.
— Алешенька! — Мать вышла из спальни, Морозов поспешил к ней. — Родной мой, как давно я тебя не видела. — Она припала к его груди, и он погладил ее седеющую голову.
Из дорожной сумки Морозов вытащил букет красных и белых гвоздик, купленный перед отлетом из Вены, протянул отцу:
— Поздравляю тебя с шестидесятипятилетием.
— Спасибо, Алеша. Я тронут, что ты помнишь…
Бывало, что Морозов забывал поздравить родителей с семейными датами, но сегодняшнюю, круглую — он забыть не мог. Пока мать готовила на кухне завтрак, мужчины расположились в отцовском кабинете. Морозов оглядел полки с книгами, задерживая взгляд на знакомых с детства корешках. Книги были расставлены в том же порядке, что и много лет назад, да и все здесь — кресла и рабочий стол, кассеты с фильмами, ящички картотеки — занимало раз и навсегда определенные места. Прочность, устойчивость, основательность издавна поселились в этом просторном кабинете. Устойчивость являл собою и его хозяин: время не брало его почти, только как бы подсохла прямая фигура да сильно поредели волосы. В детстве Морозову казался отец очень высоким, да он и был высок, — а теперь Михаил Анатольевич на полголовы не дотягивал до роста сына.
— Ты выглядишь молодцом, — сказал Морозов, бросившись в старинное кожаное кресло. — Вышла твоя книга?
— Какое там! — отмахнулся Михаил Анатольевич. — Даже и не сдал еще в издательство.
— Почему? Я помню, еще год назад рукопись была готова.
— Разыскал в архивах новые материалы, и многое пришлось уточнять, менять… Знаешь ведь, какое это было сложное время — пятидесятые прошлого века.
— Нынешние пятидесятые — тоже не очень просты.
— Разумеется. Времена меняются и выдвигают новые и новые проблемы.
— Времена меняются, — повторил Морозов, задумчиво глядя на отца. — А люди? Как ты считаешь, очень изменились люди за минувший век?
— Очень? Не сказал бы. Но, конечно, изменения есть. В наше время у человека меньше забот о хлебе насущном, чем в прошлом. Меньше страхов и кошмаров. Больше — возможности выбора, а следовательно, самоутверждения. Психически нынешний человек выглядит более уравновешенным по сравнению с предыдущим поколением. Если обратиться к статистике…
— Я не о том, отец. — Морозов взял со стола бронзовую статуэтку Дон-Кихота, покрутил в руках. — Вот нас уже тринадцать миллиардов, и темп прироста населения с каждым годом возрастает, верно?
— Да, это так.
— В то же время темп освоения других планет Системы очень низок. Пока что особой остроты в проблеме нет. Но в будущем, и, кажется, не таком уже далеком, равновесие может быть нарушено. Развитая цивилизация не может жить замкнуто, она с неизбежностью стремится к расширению ареала, это процесс закономерный, — но очень уж неподходящи другие планеты для того, что мы считаем нормальной жизнью. Жить в скафандрах, под искусственными колпаками… на дефицитном пайке воздуха и воды…
— Понимаю, к чему ты клонишь. Но другого выхода нет. Давно существует проект капитальных затрат на строительство обширной биотехносферы на Марсе… Впрочем, — усмехнулся Михаил Анатольевич, — кому я это говорю? Вице-президенту Международной федерации, которая этот проект и выдвинула.
— Да, проект… Проект приспособления планеты к человеку… Не лучше ли, не разумнее ли избрать другой путь — приспособления человека к планете?
— Мне попадались статьи Бурова на эту тему. Что тебе сказать, Алеша? Процесс космического преобразования человечества начался, это непреложный факт, и он когда-нибудь в отдаленном будущем может вызвать постепенное изменение биологической природы человека, то есть приспособление, адаптацию к чужой среде. Но, по правде… ну, вот смог бы ты представить себя или, скажем, своего Витьку с горбом на спине, в котором помещаются дополнительные легкие для дыхания в атмосфере Марса? А каким должен быть человек для того, чтобы разгуливать без скафандра по Луне? Или, например, в метановой атмосфере Ганимеда? Я допускаю, конечно, что за миллион лет люди, живущие вне Земли, претерпят значительную биологическую эволюцию. Но это уже будет не homo sapiens. Это будет новый вид. Homo sapiens extraterra.
— Наверно, ты прав. Но только… если уж эволюция все равно неизбежна, то не стоит ли направить ее сознательно? Самопланирование наверняка даст лучший результат, чем слепой естественный отбор. И, кроме того, будет огромный выигрыш времени. Дело не затянется на миллион лет.
— Ты хочешь подстегнуть эволюцию? — Михаил Анатольевич поднял брови и, наморщив лоб, несколько секунд пристально смотрел на сына. — Видишь ли, Алеша, я не могу рассматривать жизнь и мышление только как способы организации материальной системы. Самопланирование, сознательная перестройка ускорят приспособление человека к другим мирам, но боюсь, что при этом человек потеряет нечто весьма существенное…
— Ты имеешь в виду душу?
— За неимением другого подходящего слова назовем это так. В наследственности закреплен не только внешний облик и особенности организации, в ней — опыт истории многих поколений. Вторгаться в такие тонкие области — это, знаете ли… Нет, нет. Sumus ut sumus, aut non sumus.
— Что это значит? Я не знаю латыни.
— Останемся, как есть, или перестанем быть. Так в восемнадцатом веке ответил один из римских пап на предложение изменить ритуалы католичества.
— Понятно. — Морозов поставил Дон-Кихота на место. — Останемся, как есть… Ну, в таком случае пойду-ка я приму душ. — И, уже дойдя до двери, обернулся: — Да, ты знаешь, кто в этом году вел историю в Витькином классе? Никогда не угадаешь! Володи Заостровцева дочка!
— Где уж мне знать, — поднялся Михаил Анатольевич из кресла. — Правда, она была моей лучшей студенткой и я сам подписывал ей направление на практику в ваш городок. Но насчет Витькиного класса — верно, не знал.
— Фу ты, — засмеялся Морозов, — это мне следовало догадаться, что Надя училась у тебя. Говорят, способная девочка, да?
— Не то слово, Алеша. Поразительная одаренность, необычайно острый ум. Но, к сожалению, никакой дисциплины, одни порывы. Вдруг заявила, что история ей наскучила, и бросила-университет как раз накануне выпускных экзаменов.
— Вот как! Где же она теперь?
— Мы говорили на днях по видеофону. Надя поступила в Институт человека, работает у Лавровского. Увлеклась, видите ли, биологией.
— Кстати, надо мне туда съездить. Лавровский не простит, если узнает, что я был в Москве и не заехал к нему. Будь любезен, отец, выдай мне полотенце и пижаму.
Спустя полчаса посвежевший, выбритый Морозов сидел на кухне и с аппетитом поедал салат и яичницу с ветчиной. Он ел и перешучивался с отцом, а Ирина Викторовна, мелкими глоточками попивая кофе, умиленно смотрела на сына.
— Положить тебе цветной капусты, Алешенька? — спросила она. — Нет? Ну и напрасно. Ешь, милый, ешь… У тебя утомленный вид. Мне кажется, ты похудел.
— Наоборот, мама. У меня появился живот. Этакий, знаешь, благодушный стариковский животик.
— Ты скажешь! Алешенька, — вдруг спросила она, — ты ведь не полетишь больше на эту ужасную планету?
— С чего это я полечу? — Морозов уставился на мать.
— Ну, я читала в газетах, что приближается срок… и надо готовить новую экспедицию… Я очень тебя прошу…
— Семь лет не летаю, — сказал Морозов, вытирая салфеткой губы. — Какой из меня теперь пилот? Не волнуйся, мама.
На площадке перед аркой Морозов оставил машину и вошел на территорию Института человека. Последний раз он был здесь года три назад, и он хорошо помнил дорогу к лаборатории мозга. Сейчас обогнуть административный корпус и взять влево, там будет клиника, окруженная садом, а дальше и пойдут корпуса лаборатории мозга.
Он шел уверенно, не спрашивая встречных, и клиника оказалась на месте, и сад с белыми беседками, в которых сидели выздоравливающие люди, и вот они — розовые одноэтажные домики, подвластные Лавровскому. Но, подойдя к первому из этих корпусов, Морозов прочел: «Отдел адолесцентологии», и светилось красное табло: «Не входить». Он двинулся к следующему зданию и убедился, что и оно не имело отношения к лаборатории мозга, здесь помещался сектор эстетического воспитания. Переходя от одного корпуса к другому, Морозов понял, что заблудился. Лаборатория мозга куда-то переехала, и Лавровский, когда они утром говорили по видеофону, забыл об этом сказать. Пустынная улочка вывела Морозова к розарию, к кустарникам каким-то, за ними тарахтели землеройные автоматы, — тьфу ты, пропасть! Он посмотрел на часы — было пять минут третьего, а договорились о встрече в два, и Лавровский терпеть не мог неаккуратности…
Морозов повернул обратно и вытянул из кармана белую коробочку видеофона, ничего больше не оставалось, как вызвать Лавровского и спросить, куда он задевался со своей лабораторией, — но тут ему навстречу, из-за угла сектора эстетического воспитания, вышла девушка в белом халатике в сопровождении четырех молодых людей. У девушки была удивительно знакомая походка — легкая, танцующая. Она помахала Морозову рукой и крикнула:
— Алексей Михайлович, я за вами!
Это была Тоня, Тоня Горина из далеких студенческих лет, — в следующий миг, однако, Морозов понял, что это ее дочь, Надя Заостровцева.
Молодые люди почтительно с ним поздоровались, все они были рослые, спортивные. Морозову вспомнилось почему-то, как Марта ходила когда-то в окружении «паладинов»…
— Как ты догадалась, что я тут кручусь? — спросил он.
— Просто я знала, что Лев Сергеич ожидает вас к двум часам, — улыбнулась Надя. — Около двух я подумала об этом и вдруг поняла, что вы заблудились. — Ее бойкие карие глаза смотрели чуть насмешливо. — А эти товарищи пожелали проверить мою догадку и увязались за мной. Вот и все.
— Действительно… так просто… — пробормотал Морозов.
Идя рядом с Надей, он скосил глаза на ее оживленное смуглое лицо, на независимый носик. Витька рассказывал, что она бегунья мирового класса, и пловчиха, и «копье метает со страшной силой»…
— Давно тебя не видел, Надя, — сказал он. — Ты стала очень похожа на маму.
— Все дети похожи на родителей. Ваш Виктор тоже напоминает вас.
— Зимой ты была у нас в городке на практике — и ни разу к нам не зашла. Разве так поступают хорошие дети своих родителей?
— Конечно, нет. Но, во-первых, мне казалось непедагогичным ходить в гости к родителям моего ученика. А во-вторых, я не такое уж хорошее дитя, — Надя засмеялась. — Мама постоянно мной недовольна. Кроме того, Алексей Михайлыч, вы всю зиму разъезжали по разным конференциям и сессиям.
— Пожалуй, ты права. — Морозов оглянулся на Надиных спутников, приотставших из деликатности, и спросил: — А все-таки, Надя, как ты догадалась, что я заблудился?
— Наверное, вы очень взывали… — опять она рассмеялась. — Не могу объяснить, как это получается. Уж лучше спросите Льва Сергеича.
Вскоре они вышли к новому корпусу — сплошные стены без окон там были, как в средневековой крепости, и примыкала к этому огромному приземистому корпусу пристройка, обыкновенный служебный домик с палисадником. У входа расхаживал взад-вперед по красноватому гравию дорожки Лев Сергеевич Лавровский. Еще издали он нетерпеливым жестом показал Морозову на свои часы:
— Двенадцать минут! Вы у меня похитили двенадцать минут!
Его жиденькие белобрысые волосы сбились сердитым хохолком меж глубоких залысин. Худое лицо с резкими складками от крыльев носа к уголкам тонких губ выражало крайнее недовольство.
— Я бы похитил еще больше, если б Надя не догадалась, что я заблудился, и не пришла за мной, — сказал Морозов, подойдя и пожимая Лавровскому руку. — Вы же не сказали, что переехали в новое здание.
— Ах вот как! — Лев Сергеевич быстро взглянул на Надю. — Совсем не обязательно уводить за собой поллаборатории.
Один из молодых людей, такой располагающий к себе брюнет, сказал с обезоруживающей искренностью:
— Мы, Лев Сергеич, хотели проверить ее догадку по направлению и во времени.
— Во времени, — кивнул Лавровский. — Я так и думал, что у вас была чисто научная цель.
Он подхватил Морозова под руку и повел в лабораторию.
— Так вы еще не видели «Церебротрон-2», — значит, вы вообще ничего не видели, дорогой Алеша.
Пробежав коридор пристройки, он ввел Морозова в прохладный зал размером с добрый стадион. Огромное кольцо сияющих плафонов лило дневной свет на сплошную линию приборных щитов и шкафчиков вдоль стен, на застекленные кабины, в которых работали операторы, на десяток сооружений необычных форм в центре зала.
— Да-а, — сказал Морозов уважительно, припомнив тесноту и скученность приборов в старой лаборатории. — Здорово, Лев Сергеич!
— Здорово? Ну, так я вам скажу, что под нами еще два этажа. Запоминающий блок этого комплекса в сто двадцать раз больше, чем на первом «Церебротроне», но все равно этого не хватает.
Они пошли по периметру зала. Морозов всматривался в бесчисленные панели, в малопонятные и вовсе непонятные надписи, в рисованные схемы.
— Когда-то вы хотели освободить человечество от излишка приборов. Помните? Но такой концентрации автоматики, как у вас, Лев Сергеич, я еще не видел.
— Только через посредство приборов можно прийти к освобождению от них. Парадоксально, но факт. Вы ужаснетесь, Алеша, если я вам назову цифру электроэнергии, которую мы потребляем в дни испытаний. Всякий раз грозятся отключить Нас. Что?
— Я ничего не сказал. Сочувствую, Лев Сергеич.
Их шаги по мягкому покрытию были неслышны. «Гиппокампов круг», — прочел Морозов на щите длинной секции, мимо которой они проходили. В кабине работала на телетайпе, высунув от усердия кончик языка, девушка с высокой прической.
— Вы сочувствуете, — сказал Лавровский. — Вы просто не представляете, сколько понадобится энергии, чтобы зафиксировать в запоминающем блоке вот одну эту простую мысль о сочувствии. Идите за мной, я покажу главное наше достижение.
Они вошли в «хижину» — так назвал Лавровский помещение в середине зала, в котором находился пульт управления комплексом. Один из щитов был снят, обнажились цветные потроха электронных схем, пучки бесчисленных проводников, а за ними виднелась прозрачная камера, заполненная микроэлементами, как аквариум крохотками-рыбками.
Принцип работы «Церебротрона» был Морозову — в общих чертах — известен. Здесь осуществлялась совместная работа мозга и машины. Информация — сознательно направленная мысль или рассеянная, когда «ни о чем не думаешь», — поступала в «подвалы» запоминающего блока. Вступал в действие анализирующий центр — оценивал количество информации и как бы сортировал ее, определяя сравнительную ценность. Чем дольше ты лежишь вот в этом удобном кресле с «короной» на голове — этакой диадемой, от которой тянутся к блоку усилителей сотни тоненьких нитей, — тем полнее запись твоих мыслей, воспоминаний, всего того, из чего слагается твой жизненный опыт. В какой-то мере — всегда в какой-то мере, никогда в полной — фиксируется в этой записи твое «я», стороны твоей личности, — взгляни на себя, если пожелаешь, самокритическим оком.
Он слышал, как сосед тихо попросил стюардессу принести что-то — не то таблетку, не то газету, разговор шел по-немецки, и Морозов не все понял. Потом из передних кресел донесся женский смех. Никогда бы раньше, в прежние годы, такие шумы не помешали ему заснуть, как говорится, здоровым младенческим сном. А вот теперь — мешают.
Не спится Морозову.
Белый зал, в котором проходила нынешняя сессия Международной федерации космонавтики, все еще не отпускает его. Он видит седую шевелюру Коннэли и слышит стук его председательского молотка, слышит гул голосов, из этого гула изливается уверенный, хорошо поставленный голос Сошальского, а вот — быстрый картавый говорок Карно, а теперь — напористый тенор Бурова. А по экранам плывут рисунки, они превосходны, они убедительны — каждому, кто взглянет на них, в ту же секунду станет ясно, что люди с планеты Земля исполнены мирных намерений, они пришли как братья, чтобы понять и помочь… «И начать планомерный вывоз с Плутона редких металлов», — вставил Буров. «Если мы достигнем взаимопонимания, то, полагаю, плутоняне препятствовать не будут, — отстаивал Сошальский свой проект контакта. — Мы предложим взамен свои материалы или технологию. Мы могли бы, к примеру, разработать и предложить им строительство жилищ». — «А если не достигнем? Если они не пожелают разглядывать ваши чудесные картинки и сожгут их вместе с вами?» — «Дорогой коллега, именно вы когда-то высказали предположение, что тау-поток — результат деятельности разумных существ на Плутоне. Ваши идеи получили признание, вас пригласили войти в комитет. Но вы отвергаете любые-проекты контакта, что же — вы считаете, что он вообще невозможен?» — «Теоретически возможен, — отвечал Буров, — но практически — нет. Потому что ни вы, ни я, никто другой не умеем читать мысли и передавать их на расстояние, — а плутонянам, по-видимому, доступен только такой вид общения». — «Следует ли, Буров, понимать так, что вы против новой экспедиции на Плутон?» — спросил Карно. «Нет, не следует. Надо отправить крупную экспедицию. Высадиться на ненаселенной территории, произвести основательную геологическую разведку, поставить радиомаяки. Контакта решительно избегать…»
Около двух лет оставалось сроку до окончания пятнадцатилетнего периода Дерева Плутона, и нынешняя сессия Международной федерации должна была решить — отправлять новую экспедицию или нет. Раздавались голоса против экспедиции: раз контакт невозможен, значит, любая попытка освоения плутоновых недр приведет к конфликту с аборигенами, может быть, к гибели, — перестанем же зариться на недостижимую кладовую металлов. Другие утверждали: разумные существа непременно должны понять друг друга, надо активно добиваться контакта, использовать рисунки по проекту Сошальского или специально подготовленные фильмы о Земле, — не может быть непреодолимой стены между двумя цивилизациями. Третьи поддержали Бурова: экспедицию отправить, но в контакт не вступать, не медля приступить к разведке металлов. Последнее предложение вызвало протесты. «Мы не позволим возродить колониальную практику в космическом масштабе!» — воскликнул под аплодисменты Сошальский. Буров заявил, что выходит из комитета по связи с внеземными цивилизациями и жалеет о пустой трате времени, после чего покинул сессию, ближайшим самолетом улетел домой.
Морозов сидел в президиуме, слушал речи — а перед мысленным взглядом простиралась под обнаженным черным небом угрюмая долина… «поезда», змеями ползущие к тау-станции… трехпалые руки аборигенов, угрожающе вытянутые вперед… Эти руки-электроды должны были сжечь его и Лавровского. Но не сожгли, потому что аборигены услышали… учуяли… восприняли — так будет вернее — эмоциональную вспышку Морозова. Он, Морозов, не сразу рассказал об этом: темное яростное чувство, испытанное им тогда, в смертный миг, казалось атавистическим, постыдным, очень не хотелось в нем признаваться. Но — никуда не денешься! — каждая минута пребывания на Плутоне требовала отчета и максимально возможного объяснения, и уж тем более — последние минуты. И он превозмог стыд, утешаясь нехитрой мыслью о жертвах, вечно приносимых науке. Уже где-то за орбитой Марса, на последнем отрезке долгого пути Плутон — Луна, Морозов, сменившись с вахты, вошел в каюту к Лавровскому и рассказал ему все без утайки о странной своей вспышке. Много потом спорили об этом психологи. Наверное, был прав Лавровский: смертельная опасность резко повысила у него, Морозова, чувствительность восприятии, он воспринял поток Ненависти, идущий от плутонян, и отразил его усиленным — многократно усиленным всей мощью человеческой долговременной памяти, хранящей войны и ожесточение прошлых веков. И плутоняне, уловив грозный смысл излучаемого сигнала, растерялись, отступили…
Так все это «сидит» у нас в подкорке? С тайным страхом Морозов «прислушивался» к внутренней работе собственных мыслей, пока не понял: нельзя, нельзя подстерегать самого себя, это мешает жить. И мешает летать. Он приказал себе выкинуть из головы эту доморощенную рефлексию. Прочное душевное здоровье — вот главное, что потребно пилоту.
Теперь, сидя в президиуме сессии, он слушал речи, но — помимо воли — сквозь прохладный воздух нарядного зала, сквозь колонны и белый шелк портьер видел угрюмую долину под черным небом, простертые угрожающие руки аборигенов… Не лучше ли, подумал он, оставить их в покое, забыть дорогу на Плутон?
Но когда его попросили высказаться, он разом отбросил колебания. «Мы не можем отступиться от Плутона, — сказал он. — И не потому, что гордость не позволит нам признать свое поражение в столкновении с чужой и чуждой цивилизацией. Не потому, что промышленности позарез нужны германий и ниобий. Обходились наличными ресурсами, могли бы обходиться и впредь. Мы не отступимся от Плутона потому, что сделано великое открытие: космическое тау-излучение может быть преобразовано в-привычные для нас формы. Мы на пороге того, чтобы раз и навсегда — пока существует Вселенная — решить проблему притока свободной энергии. Вы знаете: есть теория, но практика не дала пока ни одного пригодного аккумулятора и преобразователя. Видимо, нам не обойтись без понимания технологии плутонян, без их материалов. Следовательно, экспедиция необходима. Надо использовать все возможности для установления понимания. Тщательно продумать варианты высадки…»
Хватит об этом. Морозов взглянул в иллюминатор. Внизу плеснуло море огней — это, наверно, Прага. Всплыли в памяти слова старой песни: «Поезд, вечер, огоньки, дальняя дорога, сердце ноет от тоски, на душе тревога…» Все правильно — вечер, огоньки. Все правильно, кроме тревоги. Нет у него на душе никакой тревоги. Просто не спится.
Он услышал громкий шепот откуда-то из кресел левого борта:
— Папа, знаешь, кто это? Вон, в третьем ряду…
— Тихо, Игорь. И не указывай пальцем.
— Это Алексей Морозов! Я сразу узнал.
— Да, пожалуй.
— Ух, вот здорово!
Еще бы, подумал Морозов, против воли прислушиваясь к горячему мальчишескому шепоту. Шутка ли, такое счастье привалило — лететь с самим Морозовым. С бесстрашным разведчиком космоса — и как там еще о нем писали?..
— Пап, а почему он давно в космос не ходит? Он ведь еще не старый.
— Не знаю, Игорь. Наверно, у него хватает дел на Земле. Ты поспи. Откинь кресло и спи.
Да, Игорь, верно говорит твой умный папа: дел на Земле хватает. Так уж получилось само собой: после той экспедиции на Плутон он, Алексей Морозов, был назначен командиром корабля и летал на дальних линиях, но постепенно и как бы незаметно оказался втянутым в земные дела. Международная федерация космонавтики и ее комитет по связи с внеземными цивилизациями, совет по тау-энергетике и еще пять-шесть высоких ведомств все чаще требовали его присутствия. Да еще работа с Лавровским над книгой… бесчисленные встречи и собрания… поездки за границу… Земные дела были как гири на ногах. «Алеша, так жить невозможно, — говорила Марта, — то ты в дальних рейсах, то заседаешь в своих комиссиях. Или одно, или другое — надо выбрать». Но и выбирать не пришлось: лет семь тому назад его пригласили в Учебный центр на должность заведующего кафедрой космической навигации. Начальник Космофлота посоветовал должность принять. Земное тяготение сработало окончательно.
После ночного дождя слабый парок поднимался с московских улиц, освещенных ранним солнцем. Еще только просыпалась Москва, еще не были забиты ее улицы электромобилями, и лишь один вертолет плыл в небе.
На машине, взятой в аэропорту, Морозов въехал во двор огромного старого дома. Это был двор его детства, ничто здесь не переменилось за сорок с лишним лет, и уборочный автомат, кажется, был все тот же. Автомат, разинув пасть мусоропровода, медленно катился навстречу, и Морозов подмигнул ему, как старому другу. Очень разрослись деревья на газонах, их листва была по-июньски молода и свежа.
А вот подъезд, в котором когда-то жили Заостровцевы. Уже тридцать лет прошло с того страшного дня, когда двое мальчишек — Вовка Заостровцев и он, Морозов, — смотрели тут передачу о посадке «Севастополя»… Бегут, бегут годы…
Он вошел в соседний подъезд и поднялся в лифте на девятый этаж. Отец отворил дверь. Они обнялись на пороге.
— Почему не предупредил? — спросил Михаил Анатольевич. — Впрочем, я знал, что ты сегодня прилетишь.
— Алешенька! — Мать вышла из спальни, Морозов поспешил к ней. — Родной мой, как давно я тебя не видела. — Она припала к его груди, и он погладил ее седеющую голову.
Из дорожной сумки Морозов вытащил букет красных и белых гвоздик, купленный перед отлетом из Вены, протянул отцу:
— Поздравляю тебя с шестидесятипятилетием.
— Спасибо, Алеша. Я тронут, что ты помнишь…
Бывало, что Морозов забывал поздравить родителей с семейными датами, но сегодняшнюю, круглую — он забыть не мог. Пока мать готовила на кухне завтрак, мужчины расположились в отцовском кабинете. Морозов оглядел полки с книгами, задерживая взгляд на знакомых с детства корешках. Книги были расставлены в том же порядке, что и много лет назад, да и все здесь — кресла и рабочий стол, кассеты с фильмами, ящички картотеки — занимало раз и навсегда определенные места. Прочность, устойчивость, основательность издавна поселились в этом просторном кабинете. Устойчивость являл собою и его хозяин: время не брало его почти, только как бы подсохла прямая фигура да сильно поредели волосы. В детстве Морозову казался отец очень высоким, да он и был высок, — а теперь Михаил Анатольевич на полголовы не дотягивал до роста сына.
— Ты выглядишь молодцом, — сказал Морозов, бросившись в старинное кожаное кресло. — Вышла твоя книга?
— Какое там! — отмахнулся Михаил Анатольевич. — Даже и не сдал еще в издательство.
— Почему? Я помню, еще год назад рукопись была готова.
— Разыскал в архивах новые материалы, и многое пришлось уточнять, менять… Знаешь ведь, какое это было сложное время — пятидесятые прошлого века.
— Нынешние пятидесятые — тоже не очень просты.
— Разумеется. Времена меняются и выдвигают новые и новые проблемы.
— Времена меняются, — повторил Морозов, задумчиво глядя на отца. — А люди? Как ты считаешь, очень изменились люди за минувший век?
— Очень? Не сказал бы. Но, конечно, изменения есть. В наше время у человека меньше забот о хлебе насущном, чем в прошлом. Меньше страхов и кошмаров. Больше — возможности выбора, а следовательно, самоутверждения. Психически нынешний человек выглядит более уравновешенным по сравнению с предыдущим поколением. Если обратиться к статистике…
— Я не о том, отец. — Морозов взял со стола бронзовую статуэтку Дон-Кихота, покрутил в руках. — Вот нас уже тринадцать миллиардов, и темп прироста населения с каждым годом возрастает, верно?
— Да, это так.
— В то же время темп освоения других планет Системы очень низок. Пока что особой остроты в проблеме нет. Но в будущем, и, кажется, не таком уже далеком, равновесие может быть нарушено. Развитая цивилизация не может жить замкнуто, она с неизбежностью стремится к расширению ареала, это процесс закономерный, — но очень уж неподходящи другие планеты для того, что мы считаем нормальной жизнью. Жить в скафандрах, под искусственными колпаками… на дефицитном пайке воздуха и воды…
— Понимаю, к чему ты клонишь. Но другого выхода нет. Давно существует проект капитальных затрат на строительство обширной биотехносферы на Марсе… Впрочем, — усмехнулся Михаил Анатольевич, — кому я это говорю? Вице-президенту Международной федерации, которая этот проект и выдвинула.
— Да, проект… Проект приспособления планеты к человеку… Не лучше ли, не разумнее ли избрать другой путь — приспособления человека к планете?
— Мне попадались статьи Бурова на эту тему. Что тебе сказать, Алеша? Процесс космического преобразования человечества начался, это непреложный факт, и он когда-нибудь в отдаленном будущем может вызвать постепенное изменение биологической природы человека, то есть приспособление, адаптацию к чужой среде. Но, по правде… ну, вот смог бы ты представить себя или, скажем, своего Витьку с горбом на спине, в котором помещаются дополнительные легкие для дыхания в атмосфере Марса? А каким должен быть человек для того, чтобы разгуливать без скафандра по Луне? Или, например, в метановой атмосфере Ганимеда? Я допускаю, конечно, что за миллион лет люди, живущие вне Земли, претерпят значительную биологическую эволюцию. Но это уже будет не homo sapiens. Это будет новый вид. Homo sapiens extraterra.
— Наверно, ты прав. Но только… если уж эволюция все равно неизбежна, то не стоит ли направить ее сознательно? Самопланирование наверняка даст лучший результат, чем слепой естественный отбор. И, кроме того, будет огромный выигрыш времени. Дело не затянется на миллион лет.
— Ты хочешь подстегнуть эволюцию? — Михаил Анатольевич поднял брови и, наморщив лоб, несколько секунд пристально смотрел на сына. — Видишь ли, Алеша, я не могу рассматривать жизнь и мышление только как способы организации материальной системы. Самопланирование, сознательная перестройка ускорят приспособление человека к другим мирам, но боюсь, что при этом человек потеряет нечто весьма существенное…
— Ты имеешь в виду душу?
— За неимением другого подходящего слова назовем это так. В наследственности закреплен не только внешний облик и особенности организации, в ней — опыт истории многих поколений. Вторгаться в такие тонкие области — это, знаете ли… Нет, нет. Sumus ut sumus, aut non sumus.
— Что это значит? Я не знаю латыни.
— Останемся, как есть, или перестанем быть. Так в восемнадцатом веке ответил один из римских пап на предложение изменить ритуалы католичества.
— Понятно. — Морозов поставил Дон-Кихота на место. — Останемся, как есть… Ну, в таком случае пойду-ка я приму душ. — И, уже дойдя до двери, обернулся: — Да, ты знаешь, кто в этом году вел историю в Витькином классе? Никогда не угадаешь! Володи Заостровцева дочка!
— Где уж мне знать, — поднялся Михаил Анатольевич из кресла. — Правда, она была моей лучшей студенткой и я сам подписывал ей направление на практику в ваш городок. Но насчет Витькиного класса — верно, не знал.
— Фу ты, — засмеялся Морозов, — это мне следовало догадаться, что Надя училась у тебя. Говорят, способная девочка, да?
— Не то слово, Алеша. Поразительная одаренность, необычайно острый ум. Но, к сожалению, никакой дисциплины, одни порывы. Вдруг заявила, что история ей наскучила, и бросила-университет как раз накануне выпускных экзаменов.
— Вот как! Где же она теперь?
— Мы говорили на днях по видеофону. Надя поступила в Институт человека, работает у Лавровского. Увлеклась, видите ли, биологией.
— Кстати, надо мне туда съездить. Лавровский не простит, если узнает, что я был в Москве и не заехал к нему. Будь любезен, отец, выдай мне полотенце и пижаму.
Спустя полчаса посвежевший, выбритый Морозов сидел на кухне и с аппетитом поедал салат и яичницу с ветчиной. Он ел и перешучивался с отцом, а Ирина Викторовна, мелкими глоточками попивая кофе, умиленно смотрела на сына.
— Положить тебе цветной капусты, Алешенька? — спросила она. — Нет? Ну и напрасно. Ешь, милый, ешь… У тебя утомленный вид. Мне кажется, ты похудел.
— Наоборот, мама. У меня появился живот. Этакий, знаешь, благодушный стариковский животик.
— Ты скажешь! Алешенька, — вдруг спросила она, — ты ведь не полетишь больше на эту ужасную планету?
— С чего это я полечу? — Морозов уставился на мать.
— Ну, я читала в газетах, что приближается срок… и надо готовить новую экспедицию… Я очень тебя прошу…
— Семь лет не летаю, — сказал Морозов, вытирая салфеткой губы. — Какой из меня теперь пилот? Не волнуйся, мама.
На площадке перед аркой Морозов оставил машину и вошел на территорию Института человека. Последний раз он был здесь года три назад, и он хорошо помнил дорогу к лаборатории мозга. Сейчас обогнуть административный корпус и взять влево, там будет клиника, окруженная садом, а дальше и пойдут корпуса лаборатории мозга.
Он шел уверенно, не спрашивая встречных, и клиника оказалась на месте, и сад с белыми беседками, в которых сидели выздоравливающие люди, и вот они — розовые одноэтажные домики, подвластные Лавровскому. Но, подойдя к первому из этих корпусов, Морозов прочел: «Отдел адолесцентологии», и светилось красное табло: «Не входить». Он двинулся к следующему зданию и убедился, что и оно не имело отношения к лаборатории мозга, здесь помещался сектор эстетического воспитания. Переходя от одного корпуса к другому, Морозов понял, что заблудился. Лаборатория мозга куда-то переехала, и Лавровский, когда они утром говорили по видеофону, забыл об этом сказать. Пустынная улочка вывела Морозова к розарию, к кустарникам каким-то, за ними тарахтели землеройные автоматы, — тьфу ты, пропасть! Он посмотрел на часы — было пять минут третьего, а договорились о встрече в два, и Лавровский терпеть не мог неаккуратности…
Морозов повернул обратно и вытянул из кармана белую коробочку видеофона, ничего больше не оставалось, как вызвать Лавровского и спросить, куда он задевался со своей лабораторией, — но тут ему навстречу, из-за угла сектора эстетического воспитания, вышла девушка в белом халатике в сопровождении четырех молодых людей. У девушки была удивительно знакомая походка — легкая, танцующая. Она помахала Морозову рукой и крикнула:
— Алексей Михайлович, я за вами!
Это была Тоня, Тоня Горина из далеких студенческих лет, — в следующий миг, однако, Морозов понял, что это ее дочь, Надя Заостровцева.
Молодые люди почтительно с ним поздоровались, все они были рослые, спортивные. Морозову вспомнилось почему-то, как Марта ходила когда-то в окружении «паладинов»…
— Как ты догадалась, что я тут кручусь? — спросил он.
— Просто я знала, что Лев Сергеич ожидает вас к двум часам, — улыбнулась Надя. — Около двух я подумала об этом и вдруг поняла, что вы заблудились. — Ее бойкие карие глаза смотрели чуть насмешливо. — А эти товарищи пожелали проверить мою догадку и увязались за мной. Вот и все.
— Действительно… так просто… — пробормотал Морозов.
Идя рядом с Надей, он скосил глаза на ее оживленное смуглое лицо, на независимый носик. Витька рассказывал, что она бегунья мирового класса, и пловчиха, и «копье метает со страшной силой»…
— Давно тебя не видел, Надя, — сказал он. — Ты стала очень похожа на маму.
— Все дети похожи на родителей. Ваш Виктор тоже напоминает вас.
— Зимой ты была у нас в городке на практике — и ни разу к нам не зашла. Разве так поступают хорошие дети своих родителей?
— Конечно, нет. Но, во-первых, мне казалось непедагогичным ходить в гости к родителям моего ученика. А во-вторых, я не такое уж хорошее дитя, — Надя засмеялась. — Мама постоянно мной недовольна. Кроме того, Алексей Михайлыч, вы всю зиму разъезжали по разным конференциям и сессиям.
— Пожалуй, ты права. — Морозов оглянулся на Надиных спутников, приотставших из деликатности, и спросил: — А все-таки, Надя, как ты догадалась, что я заблудился?
— Наверное, вы очень взывали… — опять она рассмеялась. — Не могу объяснить, как это получается. Уж лучше спросите Льва Сергеича.
Вскоре они вышли к новому корпусу — сплошные стены без окон там были, как в средневековой крепости, и примыкала к этому огромному приземистому корпусу пристройка, обыкновенный служебный домик с палисадником. У входа расхаживал взад-вперед по красноватому гравию дорожки Лев Сергеевич Лавровский. Еще издали он нетерпеливым жестом показал Морозову на свои часы:
— Двенадцать минут! Вы у меня похитили двенадцать минут!
Его жиденькие белобрысые волосы сбились сердитым хохолком меж глубоких залысин. Худое лицо с резкими складками от крыльев носа к уголкам тонких губ выражало крайнее недовольство.
— Я бы похитил еще больше, если б Надя не догадалась, что я заблудился, и не пришла за мной, — сказал Морозов, подойдя и пожимая Лавровскому руку. — Вы же не сказали, что переехали в новое здание.
— Ах вот как! — Лев Сергеевич быстро взглянул на Надю. — Совсем не обязательно уводить за собой поллаборатории.
Один из молодых людей, такой располагающий к себе брюнет, сказал с обезоруживающей искренностью:
— Мы, Лев Сергеич, хотели проверить ее догадку по направлению и во времени.
— Во времени, — кивнул Лавровский. — Я так и думал, что у вас была чисто научная цель.
Он подхватил Морозова под руку и повел в лабораторию.
— Так вы еще не видели «Церебротрон-2», — значит, вы вообще ничего не видели, дорогой Алеша.
Пробежав коридор пристройки, он ввел Морозова в прохладный зал размером с добрый стадион. Огромное кольцо сияющих плафонов лило дневной свет на сплошную линию приборных щитов и шкафчиков вдоль стен, на застекленные кабины, в которых работали операторы, на десяток сооружений необычных форм в центре зала.
— Да-а, — сказал Морозов уважительно, припомнив тесноту и скученность приборов в старой лаборатории. — Здорово, Лев Сергеич!
— Здорово? Ну, так я вам скажу, что под нами еще два этажа. Запоминающий блок этого комплекса в сто двадцать раз больше, чем на первом «Церебротроне», но все равно этого не хватает.
Они пошли по периметру зала. Морозов всматривался в бесчисленные панели, в малопонятные и вовсе непонятные надписи, в рисованные схемы.
— Когда-то вы хотели освободить человечество от излишка приборов. Помните? Но такой концентрации автоматики, как у вас, Лев Сергеич, я еще не видел.
— Только через посредство приборов можно прийти к освобождению от них. Парадоксально, но факт. Вы ужаснетесь, Алеша, если я вам назову цифру электроэнергии, которую мы потребляем в дни испытаний. Всякий раз грозятся отключить Нас. Что?
— Я ничего не сказал. Сочувствую, Лев Сергеич.
Их шаги по мягкому покрытию были неслышны. «Гиппокампов круг», — прочел Морозов на щите длинной секции, мимо которой они проходили. В кабине работала на телетайпе, высунув от усердия кончик языка, девушка с высокой прической.
— Вы сочувствуете, — сказал Лавровский. — Вы просто не представляете, сколько понадобится энергии, чтобы зафиксировать в запоминающем блоке вот одну эту простую мысль о сочувствии. Идите за мной, я покажу главное наше достижение.
Они вошли в «хижину» — так назвал Лавровский помещение в середине зала, в котором находился пульт управления комплексом. Один из щитов был снят, обнажились цветные потроха электронных схем, пучки бесчисленных проводников, а за ними виднелась прозрачная камера, заполненная микроэлементами, как аквариум крохотками-рыбками.
Принцип работы «Церебротрона» был Морозову — в общих чертах — известен. Здесь осуществлялась совместная работа мозга и машины. Информация — сознательно направленная мысль или рассеянная, когда «ни о чем не думаешь», — поступала в «подвалы» запоминающего блока. Вступал в действие анализирующий центр — оценивал количество информации и как бы сортировал ее, определяя сравнительную ценность. Чем дольше ты лежишь вот в этом удобном кресле с «короной» на голове — этакой диадемой, от которой тянутся к блоку усилителей сотни тоненьких нитей, — тем полнее запись твоих мыслей, воспоминаний, всего того, из чего слагается твой жизненный опыт. В какой-то мере — всегда в какой-то мере, никогда в полной — фиксируется в этой записи твое «я», стороны твоей личности, — взгляни на себя, если пожелаешь, самокритическим оком.