В общежитии их окружили товарищи. Володя помалкивал, зато Морозов говорил за двоих. И практиканты, еще не сдавшие зачетных рейсов, слушали его со вниманием. Они завидовали его удачливости и дерзкой фамильярности, с которой он отзывался о Юпитере.

 

 
   Пассажиры высыпали из рейсового и направились к вертолетной стоянке. Хорошо было дышать не спецсмесью из дыхательного аппарата, а чистым, привольным земным воздухом. Хорошо было идти не по изрезанной трещинами лунной почве, а по зеленой траве, по земле, по Земле.
   У вертолета Радий Петрович крепко пожал руки Заостровцеву и Морозову. Здесь, в обычной куртке, без скафандра, командир «Апшерона» выглядел очень земным. В его жестком, задубевшем от космических перегрузок лице появилось нечто от доброго старшего брата.
   — Запишите номер моего видеофона, ребята, — сказал он. — Буду рад вас видеть.
   Володя сел в вертолет с Морозовым. Не успела, однако, машина взлететь, как он попросил Морозова опуститься.
   — Что еще за причуда? — проворчал Морозов. — Что ты там потерял?
   — Приземлись, — сказал Володя. — Видишь справа тропинку? Вот там.
   Вертолет сел. Володя пошел по тропинке — вначале быстро, а потом все более замедляя шаг. Морозов молча следовал за ним. Впереди было разрыто. Поперек тропинки, вправо и влево от нее желтели кучи вынутого грунта. В траншее копошились, выбрасывая песок, землеройные автоматы.
   — Энергонный кабель, — сказал Морозов. — Наверно, будут ремонтировать. Или укладывать новый.
   Володя обернулся к нему, посмотрел широко раскрытыми глазами.
   — Энергонный кабель, — сказал он. И вдруг засмеялся.

 

 
   Отдых космонавта должен быть активным. Каждое утро Морозов тащил Заостровцева к морю. Они плавали, прыгали в воду на пристежных крыльях, ходили под парусом.
   Но с каждым днем Морозову приходилось все труднее. Володя упирался, не хотел покидать свою комнату. Небритый, осунувшийся, лежал на кровати с закрытыми глазами — не то спал, не то думал о чем-то своем.
   Он чувствовал, как обострилось в нем то, непонятное. Казалось, что кабели, провода, беспроводные линии энергопередач — все, что густо оплетает человеческое жилье, кричало ему в ухо, в мозг: «Я здесь!.. Мы здесь!..» Он вздрагивал, когда щелкали обыкновенным выключателем. Невинная магнитная подвеска для мыла била по нервам. Проходя по улицам городка, по саду, он вдруг начинал ощущать каменную тяжесть в ногах — будто его притягивали подземные сгустки металлических руд. Или неожиданно являлось ощущение текучей воды.
   Ему было страшно. Страшно от сознания, что он перестал быть нормальным. Он читал — еще в детстве, — что были когда-то, в средние века, ведуны, рудознатцы, искатели воды. Их услугами пользовались, но жизнь они кончали в тюрьмах и на кострах. Было ли у них то же состояние, что теперь возникло у него? Ах, если б кто-нибудь из них поднялся из глубины веков, чтобы можно было его расспросить…
   Он сторонился людей, не отвечал на видеофонные вызовы. Отказался от встречи с Тоней. Зачем он ей нужен такой… ненормальный?.. Она может только пожалеть. А сама испытает… гадливость, брезгливость… неприятное чувство, какое порождает отклонение от нормы. Шестипалость, например… Он не хотел ее жалости…
   Бежать? Уйти от людей?
   Да, остается только это…

 

 
   В то утро шел дождь — несильный и приятный дождь, смывший жару последних дней. Под его струями потемнели дома Учебного центра и как бы посуровели на главном корпусе цветные фрески из истории завоевания космоса. Мальчишки с радостными криками бегали босиком по лужам.
   Морозов с завистью смотрел на них из окна своей комнаты. Хорошо им, беззаботным, бегать под теплым дождиком. У него-то, Морозова, заботы не переводятся. Вот он торчит здесь уже неделю, вместо того чтобы улететь в Москву, повидаться с родителями, а потом махнуть куда-нибудь на Кавказ. Странно: на лунном Кавказе был, а на земном — нет, не доводилось. Только на фотографиях видел зеленые горы и голубые озера. «Погибельный Капказ» — так, кажется, пелось в старинной солдатской песне.
   А куда полетишь, куда денешься, если Заостровцев залег в своей комнате, впал в оцепенение и не внемлет никаким уговорам? Уж как Морозов звал его лететь вместе, ведь для его родителей Володя не чужой человек. Нет, не хочет Заостровцев. Лишь одно твердит: «Уезжай, Алеша, тебе отдохнуть надо». Вообще-то можно, конечно, вызвать врача из медпункта и оставить Володю на его попечение. Даже лучше было бы так и сделать. Что толку от него, Морозова? Ну, носит Володе какую-то еду, сидит в его затемненной от солнца комнате и уговаривает, уговаривает… Но — нельзя вызывать врача. С такой депрессией, в какую впал Володя, его живо отставят от космонавтики.
   Тогда-то и пришла Морозову в голову мысль о Лавровском. Вот кого, единственного, послушает Володя. Неловко, конечно, беспокоить такого занятого человека. Да, может, Лавровский уже и позабыл случайного попутчика, случайный разговор в Селеногорске? И все же Морозов решился: набрал номер видеофонного вызова. Биолог, выслушав его, сразу согласился приехать — тем более, что как раз у него были дела в Учебном центре.
   И вот Морозов ждал его приезда.
   Дождь между тем припустил и будто смыл ребятню с улицы. Пробежала мокрая собака с поджатым хвостом. Улица опустела. Пусто в городке, пусто в общежитии. Каникулы.
   Третьего дня забежал к Морозову Костя Веригин. Звал в спелеологическую экспедицию на Кавказ. Заманчиво: Кавказ! От Кости узнал он, что Марта гостит у родителей Чернышева в Воронеже, а Инна Храмцова вдруг вылетела в Петрозаводск, Ильюшка ее туда затребовал, и они там наверняка поженятся. А что — ведь хорошая парочка! Он, Морозов, подтвердил: да, очень хорошая, Илье просто необходимо, чтобы был рядом добрый и заботливый человек. «Это всем нужно», — сказал Веригин. Ну, всем так всем. Он, Морозов, не возражает.
   Надоело ждать. Надоело смотреть на дождь. Морозов отошел от окна, сорвал со стены гитару и повалился в качалку. Пальцы ударили по струнам. В полный голос он запел песню тех времен, когда только начиналось освоение дальних линий в Системе:

 
Оборотный воздух для дыханья,
Для питья — возвратная вода,
И хлорелла — чертово созданье —
Наша межпланетная еда!

 
   От яростных аккордов дребезжали стекла. Морозов заорал припев:

 
Хлорелла, хлорелла, хлорелла,
Куда мне уйти от тебя…

 
   Тут он умолк: в открытых дверях стоял Лавровский, босой, в подвернутых брюках. Туфли он держал в руке.
   — Прекрасный дождь, — сказал Лавровский высоким голосом. — Ничего, если я у вас немножко наслежу?
   — Да сколько угодно! — Морозов сорвался с места. — Садитесь в качалку. Лев Сергеевич!
   Лавровский оглядел стены, размашисто расписанные знаками зодиака.
   — У вас очень мило. А я, знаете, с удовольствием прошелся босиком. — Он сел, все еще держа туфли в руке. Обтер платком мокрое лицо, остро взглянул на Морозова. — Ну, так что стряслось с вашим другом?
   И Морозов, сев напротив, рассказал о происшествии у Юпитера. И о тропинке возле космопорта рассказал, но оказалось, что Лавровский о тропинке знает.
   — Сориентировался в Ю-поле, — повторил биолог. Некоторое время он сидел в глубоком раздумье, потом спросил: — Вы давно знаете Заостровцева? Ах, с детства! Прекрасно. Проявлялась ли у него в детстве вот эта… ну, необычность поведения?
   — Н-нет, все было нормально… — Морозов помолчал немного. — Помню только, когда погибли на Плутоне его родители, он как бы окаменел… мы вместе смотрели передачу…
   — Сильнейший стресс, — пробормотал Лавровский, выспросив подробности. — Да, понятно… И после того случая ничего подобного вы за ним не замечали, так? До последнего происшествия, так? Теперь скажите-ка, Морозов, напрягите память и внимание: не произошло ли накануне вашего зачетного полета чего-либо такого, что могло бы… ну, взволновать… очень сильно взволновать Заостровцева?
   — Н-нет, пожалуй… Кое-какие переживания, правда, были. Ну, это его, личное…
   — Изложите подробно.
   Пришлось рассказать и о сложностях в отношениях Володи с Тоней Гориной.
   — Так, — сказал Лавровский, выслушав. — Вы ничего не упустили? Значит, именно после неудачного объяснения с девушкой ваш друг затеял смастерить этот приборчик — как он его называл? Анализатор чувств, что ли?
   — Это несерьезно, Лев Сергеич. Володя забросил его.
   — Это гораздо серьезнее, чем вы думаете. — Лавровский наконец-то поставил туфли на пол. — Селективная чувствительность организма к малым энергетическим воздействиям нам давно известна. Вероятно, это у Заостровцева врожденное свойство. Дальше… стресс в детстве… сильнейшая вспышка эмоционального напряжения могла послужить катализатором… Ну что же, под мощным эмоциональным напором… при особом возбуждении подсознательная работа мозга попала в самоотчет…
   — О чем вы? — спросил Морозов. — Я не совсем понимаю.
   Но биолог словно не услышал вопроса. Он продолжал размышлять вслух:
   — В нормальных условиях не проявляется. Но вот — он отвергнут девушкой, и это плохо… это всегда очень плохо… Новая вспышка эмоционально-волевого напряжения… Ну да, это особенно сильно проявляется у человека замкнутого. Ваш друг — он склонен к меланхолии, так?
   — Пожалуй, склонен немного… Лев Сергеич, вы думаете, что под напором эмоций в нем пробудилось… даже не знаю, как это назвать…
   — Вы не знаете, как назвать, — кивнул Лавровский. Он поднялся порывисто и заходил по комнате, шлепая босыми ногами и оставляя мокрые следы. — Вот мы без конца исследуем ориентационные способности животных, ломаем себе голову над их бионическим моделированием, обрастаем горами приборов — один сложнее другого… И мы забыли, черт вас всех побери, что мы тоже живые! Человек не рождается с термометром под мышкой — термометр сидит у него внутри! Приходилось вам видеть змею?
   — Змею? — растерянно переспросил Морозов.
   — Да, змею, ту самую, которая в древности считалась символом мудрости. Так вот, змея ощущает изменение температуры на одну тысячную градуса, это давным-давно известно. Есть бабочки, которые воспринимают одну молекулу пахучего вещества на кубометр воздуха. Одну молекулу! Но человек был всем — и рыбой, и птицей, он и сейчас проходит все эти стадии в эмбриональном развитии. А родившись, немедленно хватается за приборы.
   — Вы хотите сказать, что…
   — Мы носим в себе великолепный природный аппарат для восприятия широчайшей информации об окружающем мире — и сами глушим его, ибо то, чем не пользуются, — атрофируется.
   — Значит, по-вашему, у Володи пробудился инстинкт ориентации в пространстве, который дремлет у нас в подкорке? То, что изначально связывает человека с его предшественниками на Земле, со всякими там рыбами и змеями?
   Лавровский живо обернулся к нему.
   — Именно так! При особом возбуждении мозга инстинкт прорвался сквозь обычную, нормальную подавленность в сознание, в самоотчет. Ваш Володя — нарушитель гармонии, и это замечательно!
   — Нет, — покачал головой Морозов. — Это ужасно. Володю тяготит ненормальность. Он страшно подавлен, я поэтому и попросил вас приехать. Лев Сергеич, надо что-то сделать, чтобы вывести его из депрессии.
   Лавровский не ответил. Он стоял у окна, в которое упругими струями бил дождь. Сверкнула молния, ворчливо пророкотал гром.
   — Я уверен, — сказал Лавровский, помолчав, — что емкость мозга вместит такой поток информации. Идемте к нему.
   Он направился к двери.
   — Лев Сергеич, — остановил его Морозов. — По-моему, вам надо обуться.
   — Ах да, — сказал биолог.
   Они спустились этажом ниже, вошли в Володину комнату. Тут было темно, Морозов отдернул шторы. Смятая постель, куртка, небрежно брошенная на стул, термос и нетронутая еда на подносе…
   — Где же он? — спросил Лавровский. — Вы говорили, он не выходит из комнаты, целыми днями лежит на кровати.
   — Так оно и было. — Морозов испытывал неловкость. — Подождем немного.
   Володя не возвращался. Морозов взялся за видеофон, обзвонил библиотеки, лаборатории и вообще все места, где мог бы находиться Володя. И отовсюду ответили: «Нет, не был».
   — А может, он у той девушки, — сказал Лавровский, — из-за которой…
   — Вряд ли, — расстроенный Морозов пожал плечами. — Он не хотел с ней встречаться. Но на всякий случай…
   Он набрал номер. На маленьком экране видеофона появилась верхняя половина Тониного лица — видно, она поднесла аппарат почти вплотную к глазам.
   — Не был, — ответила она на вопрос Морозова и сразу выключилась.

 

 
   — Давно не было такого дождя, — сказала Тоня.
   — Что?
   Она пристально посмотрела на каменное лицо Заостровцева.
   — Мне кажется, ты все время к чему-то прислушиваешься. И совсем не слышишь меня.
   — Да нет, я слышу. Ты сказала про дождь.
   Тоня прошлась по беседке, в которую их загнал ливень. Подставила ладонь струйке, стекавшей с крыши.
   — Володя, почему ты избегаешь меня? Я страшно волновалась, когда вы там, у Юпитера, молчали так долго.
   Володя не ответил.
   — И вообще ты стал какой-то… не знаю даже… сам не свой.
   Володя вскинул на нее глаза. Лицо его ожило.
   — Тоня, — сказал он тихо, — ты сама не знаешь, как ты права. Так оно и есть, я сам не свой.
   Она быстро подсела к нему, продела руку под его неподатливый локоть.
   — Я должна все знать.
   Это было новое в их отношениях. Она словно заявляла на Володю свое право. В ее голосе была озабоченность, от которой ему вдруг стало легко. Он словно бы перешагнул мертвую точку.
   И рассказал ей все.
   Тоня ни разу не перебила его. Даже когда он умолкал надолго. Он не смотрел ей в лицо, только чувствовал на щеке ее дыхание.
   — Значит, ты можешь видеть… — она запнулась. — Видеть то, чего не видят другие?
   — Ты понимаешь, я не вижу. И не слышу. Только чувствую, что это у меня внутри… Как будто глубоко в мозгу. И я не могу от этого избавиться.
   Некоторое время они молчали. Дождь барабанил по крыше беседки, остро пахло мокрой листвой. Сверкнула молния, фиолетовый свет на мгновение залил беседку. Коротко проворчал гром. Тоня ойкнула, прижалась теплым плечом.
   «Вот так мне хорошо, — думал Володя. — Совсем хорошо… Нет. Она просто меня жалеет. Сейчас она вскочит, поправит волосы и скажет, что сегодня бал у философов… И уйдет. Уйдет к нормальным людям».
   — Все-таки ты какой-то ненормальный, — тихонько сказала она, и Володя вздрогнул. — Я так и не поняла, почему ты прятался от меня столько времени?
   Он посмотрел на нее с надеждой.
   — Я боялся… Боялся, что сойду с ума. Ты знаешь, я хотел бежать. Куда глаза глядят. На необитаемый остров. Где нет энергоизлучений, нет реакторов, нет людей… А к тебе я пришел… посмотреть на тебя последний раз…
   В Тониной сумочке запищал видеофонный вызов. Она нетерпеливым движением поднесла видеофон к лицу, нажала кнопку. В зеркальце экрана возникло озабоченное лицо Морозова.
   — Извини, Тоня, — сказал он. — Куда-то запропастился Володя. Он не был у тебя?
   — Не был, — отрезала она и выключилась. — Володя, — сказала, глядя на него в упор, — если ты хочешь на необитаемый остров, я, конечно, с тобой поеду. Только, по-моему, нам будет хорошо и здесь. Подожди! — Она отвела его руки. — Ты говорил, что тебе не дают жить излучения. Но ведь они всюду. На необитаемом острове ты никуда не уйдешь от теллурических токов, от магнитного поля… да просто от грозы — вот как сейчас.
   — Гроза? — изумился Володя. — А ведь верно, была молния! — Он выбежал из беседки и остановился на мокрой траве, раскинув руки. — Я ее видел, понимаешь, просто видел… Значит, это можно в себе… выключать?
   Тоня мигом очутилась рядом.
   — Вот видишь, — сказала она. — Ты должен был сразу прийти ко мне.


Интермедия. Юджин Моррис


   Небо здесь не черное, как на Луне, а — серо-лиловое. Реденькая метановая атмосфера скрадывает космическую черноту. Под этим небом простирается ровная белая пустыня. Таков Тритон, закованный в ледовый панцирь толщиной в многие километры. И я иду по этой пустыне, опустив на шлеме скафандра светофильтр — иначе глаза не выдерживают сверкающей белизны. Да еще перед ними гигантский, срезанный понизу тенью, диск Нептуна — он льет сильный зеленоватый свет, но вот тень наползает на него все больше, это потому, что Тритон быстро мчится по своей орбите, заходя на ночную сторону материнской планеты, как бы ныряя под нее.
   Вообще-то мы попали сюда, на Тритон, случайно. Мы совершали обычный рейс на Каллисто, везли смену для тамошних станций, ну, понятно, снаряжение всякое. Стояли мы на Каллисто, готовились стартовать обратно, как вдруг — радиограмма. На Тритоне опасно заболел человек, и американцы просят его оттуда вывезти. Дело в том, что ближе нашего корабля в той части Пространства никого не было — вот мы и взяли курс на Тритон.
   Корабль наш вышел на круговую орбиту, а меня с врачом командир отправил в десантной лодке на Тритон. Сел я неудачно, завалив лодку набок в изрядной яме, выплавленной во льду струей из сопла тормозного двигателя. Американцам, подоспевшим на вездеходе к месту моей посадки, пришлось порядочно повозиться, пока лодка не встала в правильное положение, и я открыл люк.
   Мы с Лютиковым, нашим врачом, сели в вездеход, на борту которого был изображен юноша с рыбьим хвостом, и американцы повезли нас на свою станцию. Только тут, из разговора с ними, я узнал, что заболел у них не кто иной, как доктор Юджин Моррис.
   — Космическая болезнь, — сказал один из американцев, чернобородый парень примерно моих лет. — Хорошо, что вы прилетели, ребята. Старику здесь больше не выдержать ни одного лишнего часа.
   — Сколько лет он работает на Тритоне? — спросил я.
   — Всю жизнь и работает, — был ответ. — Юджин не способен проглотить ни кусочка хлеба, если перед завтраком не поглядит в телескоп на свой любимый Плутон.
   Американская станция была типовая для холодных окраин Системы: металлический цилиндр, разделенный на отсеки, — ни дать ни взять подводная лодка, вмороженная в лед. Мы спустились в шлюз, сняли скафандры, и нас провели в отсек, где лежал Моррис.
   В моем представлении он был богатырем с руками лесоруба из американских сказок. И меня охватила острая жалость, когда я увидел высохшего маленького старичка с круглыми немигающими глазами. Я бы сказал — с безумными глазами, если бы не знал, что вот это странное выражение глаз — признак космической болезни. Кожа у него была белая, как снег, нет, как ледовая пустыня Тритона, и это тоже была болезнь.
   Рабочий стол Морриса был завален рукописями, пленками, фотографиями, на толстой папке, лежавшей сверху, был крупно выведен знак Плутона — PL. На стене висело сильно увеличенное фото — то самое знаменитое, когда-то сделанное автоматом фото: «Дерево» Плутона. Сам же Моррис лежал безучастный, неподвижный на своей узкой койке — только в глазах как бы застыла напряженная мысль.
   Лютиков заговорил вполголоса с американским коллегой-врачом. Я понял, что им понадобится время, чтобы подготовить Морриса к эвакуации, и вышел из отсека. В маленькой гостиной, где стояло удивившее меня пианино, я был потчеван превосходным кофе с коньяком. В свою очередь я порадовал гостеприимных хозяев пачкой газет месячной давности, зеленым луком из корабельных припасов и подробным рассказом о последнем чемпионате мира по вольной борьбе, на котором присутствовал.
   Я спросил, кто у них играет на пианино.
   — Барабаним мы все, — ответил давешний бородач, — а играл только старик. Это была его причуда — доставить на Тритон пианино. У нас ведь тут развлечений не много. Старик закатывал музыкальные вечера, но плохо, что играл он только Бетховена. Больше никого не признавал.
   — Не так уж плохо, — сказал я.
   — Разумеется, но когда изо дня в день один Бетховен… Человеку нужно разнообразие, не так ли? Даже в таком гиблом месте, как наш Тритон.
   — А что, — спросил я, потягивая кофе, — доктор Моррис был одинок? Я хочу сказать — не женат?
   — Почему же это не женат? У него полно детей на Земле, не меньше трех, но жена давно от него ушла. Как вы считаете, Морозов, долго может выдержать женщина, если ее муж чуть ли не сразу после свадебного путешествия улетает черт знает куда и проведывает ее, ну, раз в пять лет?
   — Не знаю.
   — Не знаете, потому что не женаты, верно? И правильно: пилоту жениться надо как можно позже. У вас в Космофлоте какой пенсионный возраст? Сорок пять? У нас тоже. Вот так и надо: вышел на пенсию — тогда и женись, если охота не пропала.
   Джон Баркли, так звали бородача, задрал кверху свой черный веник и вкусно захохотал.
   — А вы часто бываете на Земле? — спросил я.
   — Два-три месяца в году, иначе нельзя, — ответил он. — Иначе — сенсорная депривация. У старика с этого-то все и началось — с чувственного голода. Нам, работающим в Системе, нельзя быть фанатиками.
   Я представил себе Юджина Морриса, как он тут условными вечерами сидит за пианино и играет Бетховена, и никто, кроме двух-трех сотрудников, не слышит его в этом насквозь промерзшем мире, и никто о нем не думает на далекой Земле.
   Мне что-то стало не по себе и захотелось выйти наверх. Немного походить пешком по Тритону. Когда еще попадешь в этот уголок Системы…
   Джон Баркли вышел наверх вместе со мной, как раз ему нужно было снимать показания с приборов. И вот я иду по белой пустыне, защитив светофильтром глаза от нестерпимого ее сияния. На диск Нептуна наползает тень, надвигается короткая, пятичасовая ночь, и на душе у меня беспокойно. Оттого ли, что мир этот очень уж бесприютен? Или оттого, что опасно заболел Моррис? Тот Моррис, чье имя с детства связывалось в моем представлении с загадкой «незаконной» планеты и отзывалось странной внутренней тревогой.
   А может, потому беспокойно, что вообще после гибели Чернышева я потерял покой…
   Что случилось с Федором? Что могло случиться с таким первоклассным пилотом, с таким превосходным кораблем? Все шло хорошо в Комплексной экспедиции, они проделали огромную работу на Марсе и в астероидном поясе, меняли оборудование на станциях галилеевских спутников и ставили новое на других в окрестностях Юпитера, они открыли двух спутников-троянцев у Сатурна, исследовали Фебу, доставили грузы для наших, американских и всех прочих станций на Титане — и оттуда Чернышев стартовал в зону Урана. Экспедиции надлежало заняться малоисследованными спутниками этой планеты, поставить там две станции. Ежесуточные радиограммы были деловитые и спокойные — Федор сообщал координаты, курс, характеристики Пространства. И вдруг — последняя: «Прощай, Марта…»
   Метеоритный пробой? Взрыв реактора? Что-то еще из тех случаев, каких бывает один на тысячу?
   Никто не знает, как гибнут космонавты…
   Баркли в своем оранжевом скафандре возился у колонки гравитометра. Вокруг было полно аппаратуры, и все приборы, и контейнеры с горючим, и баллоны с кислородом, и два вездехода — все было пестро раскрашено, и всюду красовалась эмблема станции — юноша с рыбьим хвостом. Я вспомнил, что этот парень, Тритон, был у древних греков морским божеством, сыночком Посейдона и Персефоны… нет, нет, Персефона была женой Плутона, бога подземелья. А Посейдон был женат на… на ком?.. Я ведь интересовался мифологией, а вот же — вылетело из головы… Ах да, на Амфитрите был он женат. У них, стало быть, и родился получеловек-полурыба. Тритон этот самый.
   Я прошелся по территории станции, поглядел на массивную трубу телескопа, потом на темное небо, на звезды. Некоторое время стоял задрав голову, но так и не смог отыскать Плутон. Отсюда он должен быть виден невооруженным глазом, — так где же он? Я припомнил лист штурманского календаря на текущее полугодие и представил себе положение Плутона относительно точки, в которой находился Нептун со своим семейством. Ну да, сейчас не очень-то разглядишь. Далеко отсюда летит в данную минуту бог подземелья. Тут-то и ударило мне в голову: умру, если не побываю на Плутоне!
   Я и раньше об этом думал, но как-то смутно. Виденная в детстве картина гибели «Севастополя» неизменно проплывала в памяти где-то рядом с этими мыслями, придавая им отвлеченный характер. Не раз мы говорили о Плутоне с Володей Заостровцевым. Помню, как он удивил меня, сказав однажды, что намерен там непременно побывать — «слетать туда», как он выразился. Что ж, теперь, когда Володя ушел из Космофлота, выбыл, как говорится, из игры, — да, теперь надо мне… Не знаю сам, почему «надо»… Впервые свои, так сказать, отношения с «незаконной» планетой я сформулировал с жесткой определенностью. Умру, если не побываю! Конечно, я понимал при этом, что излишне осложняю себе жизнь, потому что вряд ли когда-нибудь моя решимость претворится в действительность.
   Морриса провожала не только американская станция, но и персонал других станций, расположенных на Тритоне, — французской «Галлии», норвежского «Амундсена», английского «Лорда Кельвина» и японской «Хасэкура». Старика, когда он с помощью Лютикова вышел из вездехода, окружила толпа разноцветных скафандров. Ему жали руку, говорили теплые слова — он же был отрешенно невозмутим и равнодушен, и это тоже была космическая болезнь.
   В десантной лодке мы не перемолвились с Моррисом и словом. Был момент — Моррис, вжатый в кресло перегрузкой, закрыл немигающие свои глаза, и меня пронизал испуг при мысли, что он умер. Но Лютиков сделал мне знак, и я понял, что все в порядке, просто на старика подействовала инъекция успокоительного препарата. Пристыковав лодку к кораблю, я помог Лютикову отвести Морриса в лазарет. Мы уложили старика на койку, Лютиков тут же пристегнул к его запястьям контрольные датчики и включил установку микроклимата. А я отправился в рубку, коротко ответил на недовольный вопрос командира: «Почему так долго?» — и стал готовить исходные данные для старта.