себе: глаза без тела; глаза, видевшие то, что не видно другим. Они сияли в
промозглом воздухе, они блуждали, и в могильной атмосфере вагона - окна
запотели и на лампах были мглистые венчики - они были как пляшущие
огоньки, как блуждающие огоньки, которые, люди говорят, пляшут над
могилами тех, кто спит неспокойно на кладбище. Нелепая мысль? Пустая
фантазия! И однако же, раз ничто не кончается без осадка, а наша память -
это пляшущий в уме огонек, когда прожитое погребено, быть может, и эти
глаза, сияющие, блуждающие, - дух семьи, дух эпохи, культуры, пляшущий над
могилой?
Поезд замедлил ход. Фонари вытянулись и замерли. Надломились. И снова
вытянулись, когда поезд вкатил в вокзал. Фонари пылали. Ну а глаза в углу?
Они закрылись. Быть может, от слепящего света. И разумеется, в слепящем
свете вокзальных огней стало совершенно ясно - это самая обычная, очень
немолодая женщина приехала в Лондон по какой-то самой обычной надобности -
что-нибудь связанное с кошкой, или с лошадью, или с собакой. Она
потянулась за чемоданом, встала и сняла с полки фазанов. И все же разве,
открыв дверь вагона и сходя на перрон, не крякнула она "кх, кх" на ходу?



    ЛАПИН И ЛАПИНА (пер. - Л.Беспалова)



И вот они муж и жена. Отгремел свадебный марш. Порхали голуби.
Мальчуганы в итонских пиджачках швыряли рис, фокстерьер трусил через
дорогу, а Эрнест Торберн вел невесту к машине сквозь группку зевак, без
которых не обходится ни одно событие в Лондоне: они никогда не упускают
случая насладиться зрелищем чужого счастья, равно как и несчастья. Он,
ничего не скажешь, видный мужчина, она конфузится. Их еще раз обсыпали
рисом, и автомобиль тронулся.
Было это во вторник. Сегодня была суббота. Розалинда никак не могла
привыкнуть к своему новому имени - миссис Эрнест Торберн. А вдруг она так
и не привыкнет зваться миссис Эрнест Такая-то, думала Розалинда, глядя из
эркера гостиницы на горы за озером - она поджидала, когда муж сойдет к
завтраку. К имени Эрнест так легко не привыкнешь. Она бы ни за что не
выбрала такое имя. Тимоти, Энтони, Питер не в пример лучше. И он ничуточки
не похож на Эрнеста. Это имя неотъемлемо от памятника Альберту [мемориал в
стиле ложной готики, возведенный в честь принца Альберта], буфетов
красного дерева, офортов с изображением принца-супруга в кругу семьи -
короче, от столовой ее свекрови на Порчестер-Террас.
А вот и он. Слава тебе господи, на Эрнеста он ничуть не похож, вот уж
нет. На кого же он похож? Она искоса глянула на него. Вот оно, когда
откусывает тост - он вылитый кролик. Никто, кроме нее, не усмотрел бы в
этом подтянутом, спортивного вида молодом человеке с прямым носом,
голубыми глазами и жесткой складкой рта сходства с крохотным трусливым
зверьком, но тем смешнее. Когда он ел, нос его чуть заметно дергался. Ну
точно нос у ее любимого кролика. Она смотрела, как он дергает носом; он
перехватил взгляд - пришлось объяснить, что ее насмешило.
- Ты вылитый кролик, Эрнест, - сказала она. - Только не домашний, а
дикий, - продолжала она, приглядываясь к нему. - Кролик-охотник,
царь-кролик, властелин всех кроликов.
Таким кроликом Эрнест был не прочь стать, и раз ее смешило, когда он
дергал носом, а он ведь знать не знал об этом, он начал дергать носом
умышленно. Она заливалась смехом, он вторил ей, и тут уж и старые девы, и
рыболов, и официант-швейцарец в засаленном черном пиджаке сразу
догадались: молодые очень счастливы. Но такое счастье, долго ли оно
продлится? - задавались они вопросом; и всякий отвечал исходя из своего
опыта.
В полдень, сидя на поросшем вереском берегу озера, "Кролик, хочешь
салатика? - спросила Розалинда, протягивая пучок салата, который они
вместе с крутыми яйцами прихватили на второй завтрак. - Давай ешь из моих
рук", - добавила она, и он придвинулся поближе, и грыз салат, и дергал
носом.
- Хороший крольчишка, славный крольчишка, - сказала она и погладила
его, как привыкла гладить своего ручного кролика. Нет, это решительно не
то. Уж кем-кем, а ручным кроликом он никак не мог быть. А что, если
перейти на французский?
"Lapin!" [кролик (фр.)] - позвала она. Но уж кем-кем, а французским
кроликом он и подавно не мог быть. Англичанин до мозга костей, он родился
на Порчестер-Террас, учился в Регби, а сейчас состоял на службе Его
Величества короля. Тогда на пробу она назвала его крольчонком - нет, это и
вовсе никуда не годится. Крольчонок - он пухлый, мяконький, смешной; а
Эрнест худощавый, весь как литой, положительный. Так-то оно так, а нос у
него все равно дергался. "Лапин", - вдруг вырвалось у нее; она даже
вскрикнула - так бывает, когда ищешь, ищешь и вдруг подыщешь нужное слово.
- Лапин, Лапин, царь Лапин, - твердила она.
Кличка подошла ему как нельзя лучше - никакой он не Эрнест, он царь
Лапин. Почему Лапин? А бог его знает.
Когда во время долгих уединенных прогулок у них не находилось свежих
тем для разговоров, а дождь зарядил, как и предрекали знакомые; или когда
они посиживали вечерами у камина, спасаясь от холода, а старые девы и
рыболов уже разошлись по своим комнатам, а официант появлялся, только если
позвонить в колокольчик, фантазия ее разыгрывалась и она сочиняла историю
племени Лапиных. В ее рассказах - она тем временем шила, он читал - они
были совсем как живые, у каждого свой характер, и ужасно забавные. Эрнест
откладывал газету, приходил ей на помощь. И на свет появлялись черные
кролики и рыжие; кролики-враги и кролики-друзья. Появлялся и лес, где жили
кролики, и степь за ним, и топь. Но прежде всего их занимал царь Лапин.
Времена, когда он только и умел что дергать носом, миновали - теперь это
был чудо что за зверь. Розалинда всякий день отыскивала в нем новые
достоинства. Но прежде всего он был великолепный охотник.
- А что царь изволил делать сегодня? - спросила Розалинда, когда пошел
последний день их медового месяца.
На самом деле они весь день ходили по горам, она набила на пятке
волдырь; но спрашивала она его не об этом.
- Сегодня, - сказал Эрнест, откусил сигару и не преминул подергать
носом, - он гнался за зайцем, - замолчал, чиркнул спичкой и снова дернул
носом. - Вернее, за зайчихой, - уточнил он.
- За белой зайчихой, - подхватила Розалинда, будто только того и ждала.
- За такой маленькой белой с серебристым отливом зайчишкой с большими
блестящими глазами.
- Вот-вот, - сказал Эрнест и пригляделся к ней точь-в-точь, как она
приглядывалась к нему, - это такая совсем маленькая зайчишка, передние
лапки свесила, глазки навыкате. - Он очень точно описал, как сидит
Розалинда, - из ее рук свисало шитье, а глаза, блестящие и большие, были и
впрямь слегка навыкате.
- А-а, Лапина, - выдохнула Розалинда.
- Так вот ее как зовут - настоящую Розалинду? - спросил Эрнест и
поглядел на нее. Он любил ее без памяти.
- Да, так ее и зовут - Лапина, - сказала Розалинда.
Перед тем как лечь спать, они все обговорили. Отныне он царь Лапин; она
царица Лапина. Они полная противоположность друг другу; он - отчаянно
смелый и непреклонный; она - пугливая и непостоянная. Он правит
хлопотливыми кроликами; ее царство - пустынный и таинственный край, где
она блуждает лунными ночами. Территории их тем не менее соприкасаются -
они царь и царица.
Итак, после медового месяца они сделались обладателями своего
собственного мира, где кроме белой зайчихи обитали только кролики. Ни одна
живая душа не подозревала о его существовании, но так было даже
интересней. У них появилось ощущение, свойственное большинству
молодоженов, а им еще в большей степени, чем другим, что они в заговоре
против остального мира. Они хитро поглядывали друг на друга, когда
разговор заходил о кроликах, лесах, западнях и охоте. Исподтишка
перемигивались через стол, как в тот раз, когда тетя Мэри сказала, что
видеть не может жареных кроликов - до того они похожи на младенцев; или
когда Эрнестов братец Джон, рьяный охотник, излагал им, почем в Йоркшире
этой осенью ходят кролики - за все про все, вместе со шкуркой. Порой у них
возникала нужда в егере, браконьере или управляющем, и они потешались
вовсю, определяя, кому из знакомых какую роль отвести. К примеру, мать
Эрнеста, миссис Реджинальд Торберн, была прямо создана для роли
управляющего. Но в тайну свою они никого не посвящали - иначе какой
интерес? Этот мир существовал только для них двоих.
Не будь этого мира, продержалась бы она целую зиму? - спрашивала себя
Розалинда. Взять хотя бы золотую свадьбу старших Торбернов - тогда их
родственники все как один стеклись на Порчестер-Террас, чтобы
отпраздновать полувековой юбилей союза, столь благословенного: разве он не
подарил миру Эрнеста Торберна, и столь плодотворного - разве не родились
от этого союза еще девятеро сыновей и дочерей, которые в свою очередь
сочетались браками, и браки их в свою очередь были плодотворны. Она с
ужасом ожидала этого вечера. Но не пойти на него не могла. Как жаль, что
она единственный ребенок, и вдобавок сирота, думала Розалинда, поднимаясь
по лестнице, - да она просто затеряется среди бесчисленных Торбернов,
собравшихся в большом зале, оклеенном лоснящимися, атласистыми обоями, со
стен которого глядели отблескивающие глянцем семейные портреты. Живые
Торберны мало чем отличались от нарисованных, разве что рты у них были не
нарисованные, а всамделишные, и рты эти отпускали шутки; шутки школьные, о
том, как выдернули стул из-под гувернантки; шутки о лягушках - как их
подкладывали в непорочные постели старых дев. А Розалинда даже жеваной
бумажкой ни в кого сроду не плюнула. Сжимая в руке подарок, она подходила
к свекрови, пышно облаченной в желтое атласное платье, к свекру, у
которого в петлице красовалась роскошная желтая гвоздика. А вокруг них на
столах и стульях громоздились золотые подношения: одни покоились в вате;
другие - возносили ввысь свои блистающие ветви (канделябры); портсигары;
цепочки; и на каждом даре клеймо золотых дел мастера, чтобы не возникло и
тени сомнений - это не подделка, а золото самой что ни на есть высокой
пробы. Ее же подарок - всего-навсего томпаковая дырчатая коробочка;
старинная песочница, подлинная вещица XVIII века, из таких в былые времена
посыпали песком чернила для просушки. Довольно бесполезный подарок, она и
сама это понимала, в век промокашек, и когда она протянула песочницу
свекрови, перед ней вдруг побежали жирные приземистые строчки свекровина
письма, в котором та, когда они обручились, выражала надежду, что "мой сын
сделает вас счастливой". Но она не стала счастливой. Вот уж нет. Она
поглядела на Эрнеста - он стоял прямой как палка, и нос у него был
точь-в-точь такой, как на всех без исключения портретах; такой нос
дергаться не станет.
Потом они спустились к столу. Перед ней, чуть не целиком загораживая
ее, стоял высокий букет хризантем, чьи медно-золотые лепестки свивались в
крупные тугие шары. Вокруг все блистало золотом. Карточка с золотым
обрезом и золотыми переплетенными инициалами содержала перечень блюд,
которыми их будут обносить в строгом порядке. Она опустила ложку в тарелку
с прозрачной золотой жидкостью. Свет ламп превращал промозглый белесый
туман, просачивающийся в окна, в золотую пелену, размывавшую ободки
тарелок и золотившую шишковатую кожуру ананасов. И лишь она в своем
подвенечном платье, с чуть выпуклыми, уставившимися в одну точку глазами
казалась тут белой, не поддающейся таянию сосулькой.
Обед все тянулся и тянулся, и в столовой стало парно. На лбах мужчин
заблестели крупные капли пота. Она чувствовала - сосулька начинает таять.
Она расплавлялась; растворялась; испарялась; того и гляди потеряет
сознание. И тут сквозь вихрь мыслей в голове и гомон в ушах до нее донесся
громкий женский голос:
- А до чего плодущие!
- Торберны - они и точно плодущие, - подхватила она, обводя взглядом
одну за другой толстые разрумянившиеся физиономии, которые двоились от
нахлынувшего на нее головокружения, разрастались от дымки, окружавшей их
золотым нимбом.
- И до чего плодущие!
Тут Джон как рявкнет:
- Погань!.. Стрелять их... Давить сапогами! Иначе от них продыху не
будет... Уж эти мне кролики!
Услышав это слово, она ожила словно по волшебству. Посмотрела на
Эрнеста и увидела, как дернулся за стеблями хризантем его нос. Нос пошел
рябью морщин, он дернулся раз-другой-третий. И с Торбернами стало
твориться нечто непостижимое. Золотой стол оборотился пустошью, где
пламенел цветущий дрок; гомон голосов обернулся веселой трелью жаворонка,
звенящей в небе. В голубом небе, по которому неспешно плыли облака. И
Торберны - все до одного - вмиг преобразились. Она поглядела на свекра -
плутоватого человечка в крашеных усах. Страстный коллекционер - он собирал
печатки, эмалевые коробочки, всевозможные безделушки, уставлявшие
туалетные столики XVIII века, и рассовывал их по ящикам кабинета подальше
от глаз жены. И тут ей открылось, кто он такой - браконьер, который,
припрятав под куртку фазанов и куропаток, удирает в свой закопченный
домишко и там украдкой варит их на треноге. Вот кто такой ее свекор на
самом деле - браконьер. А Силия - незамужняя дочь, вечно вынюхивающая
чужие тайны, всевозможные мелочи, которые люди оберегают от чужих глаз, -
белый хорек с красными глазками и носом, перепачканным оттого, что он
вечно сует его куда не след. Болтаться в сетке за плечами охотников,
ждать, когда тебя запустят в нору, - поистине жалкая жизнь у Силии, но
кому что на роду написано. Вот какой ей открылась Силия. Потом она
перевела взгляд на свекровь, которую они окрестили управляющим.
Краснолицая, низменная, самодурка - все это так, но когда она стояла и
благодарила поздравляющих, Розалинде, вернее, Лапиной свекровь открылась в
новом свете, а вместе с тем открылся и обветшалый особняк с осыпающейся
штукатуркой за ее спиной, и послышались рыдания в ее голосе, когда она
благодарила своих детей (а они ненавидели ее!) за ту жизнь, которой давно
пришел конец. Внезапно наступила тишина. Они подняли бокалы; осушили; вот
и вечеру конец.
- Ой, царь Лапин, не пошевели ты тогда носом, не миновать бы мне
западни, - жаловалась Розалинда, когда они брели сквозь туман домой.
- Но теперь-то тебе нечего бояться, - сказал царь Лапин и пожал ей
лапку.
- Нечего, - ответила она.
И они возвратились домой парком - царь и царица топей, туманов и
напоенных запахом дрока пустошей.
Так шло время; один год; два года. И однажды зимним вечером - по
прихоти случая он пришелся на годовщину золотой свадьбы, только миссис
Реджинальд Торберн уже не стало; дом сдавался внаем; и жил там теперь один
сторож - Эрнест вернулся со службы домой. Они устроились очень мило:
занимали полдомика над лавкой шорника в Южном Кенсингтоне, поблизости от
метро. Погода стояла холодная, над городом навис туман, и Розалинда сидела
у камина и шила.
- А знаешь, что со мной сегодня приключилось? - спросила она, едва он
сел и протянул ноги к камину. - Перехожу я через ручей и тут...
- Какой еще ручей? - оборвал ее Эрнест.
- Ручей в лощине, там, где черный лес подходит к нашему, - объяснила
она.
Эрнест оторопело посмотрел на нее.
- Что ты городишь? - спросил он.
- Эрнест, милый, - ужаснулась она. - Царь Лапин! - и поболтала лапками,
на которых играли отблески пламени. Но нос не дернулся. Ее руки - они
вновь стали руками - вцепились в шитье, глаза чуть не выскочили из орбит.
Пять долгих минут она ждала, пока он превратится из Эрнеста Торберна в
царя Лапина, и все это время она чувствовала на себе страшный груз -
ощущение было такое, будто ей вот-вот свернут шею. Но наконец он все же
обернулся царем Лапиным; нос его дернулся, и весь вечер они, как у них
повелось, бродили по лесам.
И все же спалось ей плохо. Посреди ночи она проснулась - с ней
творилось что-то неладное. Она закоченела, продрогла. В конце концов она
включила свет и поглядела на лежащего рядом Эрнеста. Он крепко спал.
Похрапывал. Но хоть он и храпел, нос его не шевелился. Можно подумать, он
и вовсе никогда не дергался. А что, если он самый настоящий Эрнест; что,
если она и в самом деле замужем за Эрнестом? И перед ней возникла столовая
ее свекрови; и там сидели она и Эрнест, совсем старые, над ними висели
офорты, а перед ними громоздился буфет... Они праздновали свою золотую
свадьбу... Нет, этого она не могла перенести.
- Лапин, царь Лапин! - шепнула она, и нос его, казалось, дернулся сам
собой. Но он продолжал спать. - Лапин, проснись! - позвала она.
Эрнест проснулся, увидел, что она сидит на постели, и спросил:
- Что с тобой?
- Мне почудилось, мой кролик погиб! - заскулила она.
Эрнест вспылил.
- Не пори чепухи, Розалинда, - сказал он. - Ложись давай спать!
Повернулся на другой бок. И сразу же заснул, захрапел.
А ей не спалось. Она лежала, поджав коленки, на своей половине кровати,
совсем как зайчиха на блюде. Она выключила лампу, но тусклый свет уличного
фонаря падал на потолок, и на нем кружевной сеткой отпечатывались ветви за
окном, и ей виделась там тенистая роща, в которой она бродила, петляла
туда-сюда, кружила, и сама охотилась, и за ней охотились, и лаяли собаки,
и трубили рожки; и она мчалась, спасалась... до тех самых пор, пока
горничная не отдернула шторы и не принесла чай.
Назавтра она места себе не могла найти. Ее преследовало ощущение, будто
она что-то потеряла. Ей чудилось, что ее тело съежилось, сжалось,
потемнело, одеревенело. Ноги и руки тоже были как чужие, а когда, слоняясь
по квартире, ей случалось проходить мимо зеркала, ей мерещилось, будто
глаза у нее торчат из орбит точь-в-точь как коринка из булки. И комната
тоже съежилась. Громоздкая мебель выставляла свои углы в самых неожиданных
местах - она то и дело ушибалась. И вот она надела шляпку и выскочила на
улицу. Побрела по Кромвель-роуд; и каждая комната, мимо которой она
проходила, в которую заглядывала, мнилась ей столовой, где за желтыми
кружевными занавесками обедают люди, а над ними висят офорты, а перед ними
громоздятся буфеты. И вот наконец и Музей естественной истории - в детстве
она любила сюда ходить. Но не успела она переступить порог музея, как
наткнулась на чучело зайчихи с красными стеклянными глазами на
искусственном снегу. Непонятно почему ее с головы до ног пронизала дрожь.
Скоро начнет смеркаться - может быть, ей тогда станет легче? Она ушла
домой, не зажигая света, села у камина и попыталась представить, что она
одна на пустоши; неподалеку бежит ручей, а за ручьем чернеет лес. Но ей не
перебраться через ручей. И вот она на берегу - приникла к мокрой траве, -
и вот она сникла в кресле, и руки ее, на этот раз пустые, повисли, а глаза
в отблесках пламени блестели тускло, как стеклянные. И тут грянул
выстрел... Она подскочила, словно ее подстрелили. Но это всего-навсего
Эрнест щелкнул замком. Она ждала его вся дрожа. Он вошел, включил свет. И
остановился на пороге - высокий, видный, потирая красные от холода руки.
- Сумерничаешь? - сказал он.
- Ой, Эрнест, Эрнест! - вскрикнула она - ее будто подкинуло.
- Что еще стряслось? - резко спросил он и протянул руки к камину.
- Ты знаешь, Эрнест, Лапина пропала, - залепетала она, дико уставившись
на него, в ее огромных глазах застыл испуг. - Она потерялась.
Эрнест насупился. Сжал губы.
- Вот оно что? - сказал он и зловеще улыбнулся жене. Минут десять он
стоял, ничего не говоря, а она ждала, чувствуя, как смыкаются руки у нее
на шее. - Ах вот оно что, бедняжка Лапина, - сказал он чуть погодя,
поглядел в зеркало над камином и поправил галстук. - Угодила в западню на
свою погибель. - Сел и уткнулся в газету.
И так их браку пришел конец.



    РЕАЛЬНЫЕ ПРЕДМЕТЫ (пер. - Д.Аграчев)



На обширной поверхности пляжа, опоясавшего залив, ничто не двигалось,
кроме одинокого черного пятнышка. Приближаясь к хребту и ребрам брошенной
на берегу шаланды, черный силуэт обнаружил четыре ноги, и понемногу стало
ясно, что он состоит из двух молодых людей. Даже не различая черт, можно
было с уверенностью сказать, что их переполняет энергия молодости; в едва
уловимом движении двух тел, которые то сближались, то отдалялись друг от
друга, сквозила удивительная живость, и круглые головки явно извергали
через крошечные рты аргументы яростного спора. Это впечатление
подтвердилось, когда стала видна трость, то и дело выбрасываемая вперед с
правой стороны. "Как ты можешь утверждать... Неужели ты думаешь..." - как
бы вопрошала трость с правой стороны - со стороны прибоя, прочерчивая
длинные прямые борозды на песке.
- К черту политику! - явственно донеслось с левой стороны, и понемногу
стали различимы губы, носы, подбородки, короткие усики, твидовые кепки,
охотничьи куртки, башмаки и клетчатые чулки; потянуло дымом от трубок;
ничто на просторах моря и песчаных дюн не было столь реально, плотно,
живо, упруго, красно, волосато и энергично, как эти два молодых тела.
Они плюхнулись на песок возле остова черной шаланды. Знаете, как порой
тело само стряхивает запал спора, извиняясь за чрезмерное возбуждение;
приняв удобное положение, оно своей вальяжной расслабленностью заявляет о
готовности предаться новому занятию - всему, что подвернется под руку. Так
Чарльз, чья трость только что полосовала пляж, принялся бросать плоские
камешки по поверхности воды, а Джон, который воскликнул: "К черту
политику!" - запустил пальцы в песок. Он ввинчивал руку глубже, глубже -
по самое запястье и дальше, так что пришлось задрать рукав, - и во взгляде
его исчезла напряженность, а точнее, тот постоянный фон опыта и мысли, что
придает непроницаемую глубину глазам взрослого человека, и осталась лишь
чистая, прозрачная поверхность, не выражающая ничего, кроме удивления,
свойственного детям. Конечно, погружение в песок сыграло тут свою роль. Он
вспомнил, что, если выкопать достаточно глубокую ямку, вокруг пальцев
начинает сочиться вода, тогда ямка превращается в ров, колодец, родник,
потайной канал, ведущий к морю. Пока он думал, что именно выбрать, пальцы,
не оставившие своего занятия в воде, сомкнулись на чем-то твердом - на
реальном и весомом предмете, который он понемногу сдвинул с места и
вытащил. Под налипшим песком проглянула зеленая поверхность. Он стер
песок. Это был кусок стекла - толстый, почти непрозрачный. Море полностью
сгладило края и уничтожило форму, так что невозможно сказать, чем он был в
прошлом: бутылкой, стаканом или окном; теперь это только стекло, почти
драгоценный камень. Стоит лишь заключить его в золотую оправу или надеть
на тонкую проволоку, и он превратится в драгоценность - часть ожерелья или
тускло-зеленый огонь на пальце. А что, если это и в самом деле драгоценный
камень? Может, он служил украшением смуглой принцессе, которая сидела,
опустив пальцы в воду, на корме галеры и слушала пение рабов, везущих ее
через залив? Или раскололся, упав на дно, дубовый сундук с сокровищами
елизаветинских пиратов, и - столетиями перекатываясь по камням - изумруды
выкатились наконец на берег. Джон повернул стекло, посмотрел сквозь него
на свет, поднял его так, что в бесформенной массе расплылся торс и
вытянутая правая рука его друга. Зеленый цвет чуть светлел или сгущался в
зависимости от того, что было позади - небо или Чарльз. Джону это
нравилось; он был удивлен; предмет в его руке был такой твердый, такой
плотный и отчетливый в сравнении с непонятным морем и туманным берегом.
Внезапно он услышал вздох - глубокий вздох, свидетельствующий о том,
что его друг Чарльз перекидал все плоские камешки, до каких мог
дотянуться, или же решил, что это занятие бессмысленно. Сидя бок о бок,
они развернули и съели свои бутерброды. Когда они, отряхиваясь, вставали,
Джон взял стекло и молча посмотрел на него. Чарльз тоже посмотрел на него.
Он, однако, немедленно увидел, что стекло не плоское; набивая трубку, он
сказал с особой энергичностью, которой отгоняют странные мимолетные
настроения:
- Так вот, если ты помнишь, о чем я говорил...
Он не видел, а если бы и видел, то не придал бы никакого значения тому,
что Джон, посмотрев как бы в некотором сомнении на кусок стекла, сунул его
в карман. Это действие было, возможно, сродни тому порыву, что побуждает
ребенка поднять один камешек на тропинке, усеянной камнями, и возвысить
его до теплой и безопасной жизни на каминной доске в детской, упиваясь при
этом чувством власти и милосердия и полагая, что сердечко камня заходится
от счастья, от сладостного сознания, что его выбрали для блаженства из
миллионов таких же камней, обреченных на безрадостное существование в
холоде и сырости. "На моем месте могли бы быть миллионы других, а оказался
я, я, я!"
Эта ли мысль или другая увлекла Джона, но стекло заняло-таки место на
каминной доске, поверх стопки писем и счетов, где служило отличным
пресс-папье и естественным образом притягивало взгляд молодого человека,
когда глаза его блуждали по комнате, оторвавшись от книги. Когда мы часто
устремляем на какой-нибудь предмет бессознательный взгляд, думая о чем-то
другом, то предмет этот глубоко врастает в ткань наших мыслей и теряет
реальные очертания, приобретая новую, идеальную форму, порой всплывающую в
сознании в самые неожиданные минуты. Вот так и Джона теперь безотчетно
тянуло к витринам антикварных лавок, когда он выходил прогуляться, просто
потому, что ему виделось нечто, напоминающее кусок зеленого стекла: все
что угодно, любой предмет, более или менее круглый и, возможно, с глубоко
запрятанным мерцающим огоньком - фарфор, стекло, янтарь, гранит, мрамор,