-----------------------------------------------------------------------
Virginia Woolf. A Haunted House and Other Stories (1973).
В кн.: "Вирджиния Вулф. Избранное".
М., "Художественная литература", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 23 September 2002
-----------------------------------------------------------------------



    ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ (пер. - Н.Васильева)



Порою, очнувшись, слышишь, как тихо стукнула дверь. Это по дому, рука
об руку, проходили они, что-то трогали, куда-то заглядывали, что-то искали
здесь и там - два призрака.
"Это здесь", - говорила она. "И там тоже!" - подхватывал он. "И
наверху", - чуть слышно вздыхала она. "И в саду", - шептал он. "Тише, -
повторяли оба, - не разбуди их".
Но вы не будили нас. Нет. "Они что-то ищут: вот отодвигают штору, -
скажешь себе и пробежишь глазами одну-две страницы. - Наконец-то
отыскали", - вздохнешь с облегчением и сделаешь пометку на полях. Потом,
устав от чтения, отложишь книгу, оглядишься: в доме никого, все двери
настежь, блаженно воркуют лесные голуби, да с фермы доносится треск
молотилки. "Зачем я здесь? Что ищу?" Руки мои пусты. "Может быть,
наверху?" Там, на чердаке, яблоки. И снова вниз; в саду все недвижно,
только книга соскользнула в траву.
Они нашли это в гостиной. И никто не увидел их. В окне отражались
яблоки, отражались розы; зеленели в стекле листья. Едва они вошли, как
яблоко чуть заметно повернулось золотистым бочком. Двери распахнуты, и вот
уже что-то стелилось по полу, поднималось по стенам, оплетало потолок -
что это? Руки мои пусты. По ковру скользнула тень пролетевшего дрозда; из
бездонной тишины выплывало голубиное воркование. "Тут, тут, тут, - тихо
выстукивало сердце дома. - Сокровище тут; комната..." Внезапно дом затих.
Значит, они искали сокровище?
Но свет тотчас померк. Может, это в саду? Там тьма пряла свою пряжу,
опутывала деревья, подстерегая заблудившийся солнечный луч. Хрупкий,
легкий луч, холодно пронзавший сумрак, луч, томивший меня, все сиял за
стеклом. Смерть - это стекло; смерть разделяет нас; сотни лет назад она
первой увела с собой женщину, осиротила дом, наглухо завесила окна,
наполнила комнаты тьмой. Он покинул дом, покинул ее, отправился на север,
потом на восток, видел звезды, плывущие в южном небе; вернулся к холодному
очагу у подножья холмов. "Тут, тут, тут, - радостно билось сердце дома. -
Сокровище - твое".
Ветер бушует в аллее. Раскачивает деревья, гнет их. Лунные брызги
осыпают сад, мечутся под дождем. Но из окна струится ровный свет. Свеча
горит спокойно и ярко. Два призрака кружат по дому, распахивают окна,
перешептываются, боясь разбудить нас, ищут свою радость.
"Здесь мы спали", - говорит она. "И целовались, целовались..." -
подхватывает он. "Просыпались утром..." - "Деревья за окном в серебристом
сиянии..." - "Наверху..." - "В саду..." - "Летом..." - "Снежной зимой..."
В глубине дома одна за другой с тихим стуком закрываются двери, точно
бьется сердце.
Все ближе они; замерли на пороге. Ветер налетает на дом, серебристые
капли дождя бегут по траве. Тьма застилает нам глаза; мы не слышим шагов;
не видим женщины, простершей над нами свой мглистый плащ. Он прикрывает
рукой фонарь. "Взгляни, - шепчет он. - Как крепко спят. На их устах печать
любви".
Приподняв серебряную лампу, они наклоняются, долго, пристально смотрят
на нас. Долго стоят рядом. Налетает ветер; вздрагивает пламя свечи. Лучи
лунного света пугливо скользят по полу, по стене и, скрестившись, падают
на склоненные лица; они в глубокой задумчивости; вглядываясь в спящих, два
призрака ищут притаившуюся радость.
"Тут, тут, тут", - ликует сердце дома. "Как давно..." - вздыхает он.
"Снова ты нашел меня". - "Здесь мы спали, - шепчет она, - читали в саду;
смеялись и рассыпали яблоки на чердаке. Здесь наше сокровище..." Свет
лампы касается моих век. "Тут! Тут! Тут!" - неистово колотится сердце
дома. Я просыпаюсь и восклицаю: "Так это ваше сокровище? Свет в душе".



    ПОНЕДЕЛЬНИК ЛИ, ВТОРНИК... (Пер. - Н.Васильева)



Лениво и отрешенно, плавно рассекая пространство крыльями, над самым
куполом собора летит куда-то цапля. Высокое и светлое небо, ко всему
безучастное, то скроется за облаками, то гонит их прочь, вечно новое и
вечно неизменное. Озеро? Выплеснись из берегов! Гора? О чудо - солнце
золотит ее склоны. Тает гора. И вот уже папоротники или белые перья, и нет
конца, нет конца...
Жажда истины, предчувствие ее, неустанные поиски слова, вечная жажда
(срывается и катится крик влево и вправо. В стороны разъезжаются колеса.
Сталкиваются омнибусы, вздыбливаются железной грудой), - вечная жажда
(двенадцать гулких ударов возвещают полдень; золотым дождем льется свет;
кружатся стайки детей), - вечная жажда истины. Пламенеет купол собора;
листья на деревьях будто монеты; тянется дым над крышами; лай, гомон, крик
"Продается железо!" - истина?
Веером ноги, мужские и женские, черные и затянутые золотистой паутинкой
(Такая сырая погода. - С сахаром? - Нет, благодарю. - Общество будущего),
- вспыхивает огонь в камине, озаряет комнату красным светом, только
чернеют силуэты и блестят глаза, за окном разгружают фургон, мисс
Липучкинс пьет чай у конторки, зеркальное стекло витрины хранит меха...
Сирый сухой лист, кружит его ветер на перекрестке, гонит под колеса,
серебром на нем капли, где-то приютится и снова бездомный, сметут с такими
же в кучу, раскидают, рассеют по одному, взмывает он вверх и падает,
прахом уходит в землю и возрождается - истина?
Грезишь у камина, глядя на белую мраморную плиту. Из ее матовой глубины
проступают слова, наливаются чернотой, обретают форму, надвигаются. Упала
книга; что же, пламя, дым, всполохи искр - или парение, кренится мраморная
плита, проплывают внизу минареты, далекие моря, тонешь в небесной лазури,
видишь мерцание звезд - истина? Ну что, теперь ты к ней ближе?
Лениво и отрешенно возвращается цапля; небо то скроет звезды под своим
пологом, то раскроет их.



    НЕНАПИСАННЫЙ РОМАН (пер. - Л.Беспалова)



Вид у нее до того несчастный, что его одного достаточно, чтобы
перевести взгляд с газеты на лицо этой бедняги - решительно ничем не
примечательное, не будь оно до того несчастным, а так - чуть ли не символ
удела человеческого. Жизнь - то, что видишь в глазах людей; жизнь - то,
что они узнают, а раз узнав, как ни тщись они скрыть, им никогда не забыть
- чего? Скорее всего того, что жизнь есть жизнь. Пять лиц напротив - пять
взрослых лиц, - и какой опыт стоит за каждым! И все стремятся утаить его -
вот ведь что удивительно. На всех лицах меты сдержанности; губы сжаты,
глаза прикрыты, все силятся утаить или умалить свой опыт. Один курит;
другой читает; третий проверяет записи в блокноте; четвертый изучает карту
железной дороги на противоположной стене, а пятая, пятая ничего не делает
- вот в чем весь ужас. Она смотрит на жизнь. Бедняга моя незадачливая, не
нарушай условий игры - ну, пожалуйста, ради всех нас, таись!
Словно услышав меня, она подняла глаза, заерзала, вздохнула. Казалось,
она разом и просит у меня прощения, и говорит: "Знали бы вы". И снова
стала смотреть на жизнь. "А я знаю, - без слов ответила я, приличия ради
опустив глаза в "Таймс". - Знаю все. "Вчера в Париже подписан мирный
договор между Германией и державами Антанты... Синьор Нитти [Нитти
Франческо Саверио (1868-1953) - один из лидеров итальянских либералов, в
1919-1920 гг. - глава правительства], итальянский премьер-министр... В
Донкастере произошло столкновение пассажирского поезда с товарным..." Все
мы знаем - "Таймс" знает, но прикидываемся, будто не знаем". Взгляд мой
опять скользнул поверх газеты. Она передернулась, вывернув руку, почесала
между лопатками и покачала головой. И вновь я окунулась в великий источник
жизни. "Что ни возьми, - продолжала я, - рождения, смерти, браки,
придверную хронику, привычки птиц, Леонардо да Винчи, Сандхилльское
убийство, большие оклады, стоимость жизни, да что ни возьми, - повторила
я, - в "Таймсе" найдешь все". И вновь она бесконечно утомленно закачала
головой из стороны в сторону, пока голова ее не замерла, точно юла,
которой надоело вращаться.
От такого горя, как ее, "Таймсом" не защититься. Но при других не
очень-то поговоришь. Чтобы оградиться от жизни, лучше всего сложить газету
аккуратным квадратиком, хрустящим, плотным - такой даже жизни не одолеть.
Покончив с этим, я подняла глаза: теперь я в безопасности - вот мой
заслон. Заслон не помог; она пронзила меня взглядом так, словно выискивала
в моих глазах хоть крупицу мужества, с тем чтобы обратить ее в прах. Одна
ее чесотка чего стоила - она развеивала все надежды, рассеивала все
иллюзии.
И так мы с грохотом промчались по Суррею и пересекли границу Суссекса.
Изучая жизнь, я не заметила, как остальные пассажиры вышли один за другим
и мы - если не считать мужчины, читавшего газету, - остались одни в купе.
А вот и станция Три Моста. Поезд пополз вдоль платформы и остановился.
Выйдет ли здесь наш попутчик? Я сама не знала, о чем молить, - и в конце
концов помолилась, чтобы он остался. И в ту же секунду он поднялся,
небрежно скомкал газету, явно отслужившую свою службу, распахнул дверь
настежь и оставил нас наедине.
Бедняга наклонилась ко мне и завела тусклый, бесцветный разговор о том,
какие станции мы проезжаем, как она отдыхала, о своих братьях в Истборне,
о том, что зима в этом году - теперь уж не припомню - то ли ранняя, то ли
поздняя. И наконец, выглянув в окно - но что она могла там увидеть? -
только жизнь, - шепнула: "Уезжать из дому - хуже нет". Вот оно, сейчас
выясним, что ее терзает! "Моя невестка, - горечь в ее голосе едкая, как
лимон, - и, обратясь не ко мне, сама к себе, пробормотала: - Ей что ни
скажи, говорит "ерунда", и они за ней вслед", - а меж тем она ежилась так,
словно у нее спина в мурашках, как кожа у ощипанной курицы в витрине
мясной лавки.
- Ну и корова! - судорожно прервалась она - можно было подумать, будто
огромная тупая корова, пасущаяся на лугу, напугав ее, спасла от излишней
откровенности. Дальше она передернулась, а дальше так же неловко, как и
прежде, вывернула руку, словно у нее пекло или зудело между лопатками. И
вновь мне показалось, что несчастнее ее нет женщины на свете, и вновь я
попрекнула ее, хоть и без прежней убежденности: ведь будь ее несчастья не
беспричинны и будь их причины мне известны, тогда ее нельзя осуждать.
- Невестки, они... - начала я.
Губы ее сжались, словно готовясь изрыгнуть хулу; и так и не разжались.
Она лишь сняла перчатки и стала стирать грязь с окна. Терла с сердцем,
будто хотела стереть навек, но что - пятно, заразу? И тем не менее, как
она ни терла, пятно не поддавалось, и она откинулась назад, и вновь ее
передернуло, и вновь рука ее потянулась к спине, оправдывая мои ожидания.
Бог знает, что заставило меня снять перчатку и в свою очередь приняться
тереть мое окно. Оно тоже было в одном месте запачкано. Но как я ни терла,
грязь не сходила. И тут меня тоже передернуло; я потянулась рукой к спине.
Ощущение было такое, будто кожа у меня отсырела, как у ощипанного цыпленка
в витрине мясной лавки; между лопатками зудело, свербело, мокло, саднило.
Достанет ли дотуда моя рука? Я украдкой вытянула руку. Она заметила это.
По лицу ее мелькнула улыбка и скрылась - и какая насмешка, какая жалость
просквозила в ней! Но она выдала, открыла свою тайну, заразила своей
заразой; к чему теперь слова? Я откинулась на спинку в своем углу,
заслонилась от нее, и, видя перед собой лишь холмы и лощины, серые и
лиловые краски зимы, я разглядывала ее, проникала в ее тайну, проникала
под ее нацеленным на меня взглядом.
Хильда зовут невестку? Хильда? Хильда Марш - Хильда, она цветущая,
пышногрудая, степенная. Хильда встречает такси на пороге, держит деньги
наготове. "Бедняжка Минни, до чего высохла, щепка щепкой, и плащ с
прошлого года еще обносился. Но при двух-то детях больше от себя не
оторвешь. Не надо, Минни, я приготовила; держите... не на ту напали,
водитель. Проходи, Минни. Да я б и тебя внесла, не то что твою корзину. -
И они проходят в столовую. - А вот и тетя Минни, дети".
Кулаки с зажатыми в них ножами и вилками медленно опускаются. Они (Боб
и Барбара) сползают со стульев, чинно тянут руки и опять заползают на
стулья; куснут и таращатся, куснут и таращатся. <Но мы пройдем мимо; мимо
безделушек, фарфорового блюда в листиках клевера, желтых прямоугольников
сыра, белых квадратиков печенья - мимо, впрочем, нет, погодите-ка! Посреди
обеда она вновь передергивается; Боб, так и не вынув ложки изо рта,
таращится на нее. "Скорей доедай свой пудинг, Боб"; и все же Хильда
недовольна: "И чего бы ей корежиться?" Мимо, мимо, прямиком к лестнице
наверх; ступеньки обиты медью; линолеум исшаркан; и вот наконец - спаленка
с видом на истборнские крыши - зигзагами, как гусеницы, бегущие туда-сюда
полосы красного, желтого, крытые иссиня-черным шифером.> Ну вот, Минни,
дверь заперта; Хильда, грузно ступая, спустилась в подвал; а ты
отстегиваешь ремни на корзине, раскладываешь на кровати жалкую ночную
рубашку, ставишь рядом войлочные тапочки с меховой опушкой. Зеркало - нет,
ты не смотришься в зеркало. Аккуратно откалываешь булавки от шляпы. А вот
и ракушечная шкатулка, интересно, что в ней? Ты трясешь ее; жемчужная
запонка, та же, что в прошлом году, - только и всего. Дальше чихаешь,
вздыхаешь, садишься у окна. Три часа дня, на дворе декабрь; сеется дождик;
один огонек светится совсем низко под стеклянной крышей большого
галантерейного магазина; другой повыше, в комнатушке прислуги - этот,
второй, гаснет. Смотреть больше не на что. Минутный пробел - о чем ты
думаешь дальше? (Дай-ка гляну на скамью напротив; она дремлет, а может
быть, и прикидывается; так вот, о чем бы она могла думать, сидя у окна в
три часа дня? О здоровье, о деньгах, о горах, о Боге?) Да, да,
примостившись на краешке стула, Минни глядит поверх истборнских крыш и
молится Богу. Вот и отлично, и еще она может протереть стекло, чтобы лучше
видеть Бога, только какого Бога она видит? И кто Бог Минни Марш, Бог
истборнских задворков, Бог трех часов пополудни? Крыши я тоже вижу, вижу и
небо, но вот узреть Бога! Скорее походит на президента Крюгера [Крюгер
Паулус (1825-1904) - президент бурской республики Трансвааль в 1883-1902
гг.; в период англо-бурской войны 1899-1902 гг. - один из руководителей
сопротивления буров], чем на принца Альберта [(1819-1861) - супруг
королевы Виктории], - ничего лучше я не могу предложить; я вижу - вот он
сидит на стуле в черном сюртуке и не так уж высоко; облако-другое я,
пожалуй, могу расстараться - нужно же ему на чем-то восседать; дальше в
руке его, возлежащей на облаках, появляется жезл - или это дубинка? -
черная, толстенная, шишковатая, он нравный старый самодур, Бог Минни Марш!
Не он ли наслал на нее зудеж и свербеж невтерпеж? Следы греха, вот что она
стирает с окна. Ну конечно, на ее совести преступление!
Преступлений так много - только выбирай. Мчатся, мелькают леса - летом
здесь залиловеют колокольчики; придет весна, и там, в прогале, запестреют
примулы. Здесь - верно? - они расстались двадцать лет назад. Нарушенный
обет? Нет, это не для Минни!.. Минни - верная душа! Как она заботилась о
матери! Все свои сбережения спустила на надгробье... венки под стеклянными
колпаками... нарциссы в кувшинах. Но я отвлеклась. Преступление... Они
сказали бы, что она затаила горе, загнала вглубь свою тайну - тайну пола,
так сказали бы они, ученые мужи. Но что за вздор взваливать на нее еще и
проблемы пола! Нет... скорее так. Двадцать лет тому назад, когда она шла
по кройдонским улицам, блеснув в электрическом свете, лиловые ленты за
зеркальным стеклом галантерейной лавки приковали ее взгляд. Она
замешкалась у витрины - уже седьмой час. Если припустить побыстрее, можно
еще поспеть домой. Протиснулась в крутящуюся дверь. Торговля в разгаре. На
лотках пенятся ленты. Она замирает, тянет к себе эту, щупает ту, с
тисненными выпуклыми розами. Не надо выбирать, не надо покупать, и каждый
лоток таит в себе новые соблазны. "Мы закрываем только в семь", - уже
семь. Она бежит, летит, спешит, и вот она дома - слишком поздно! Соседи -
врач - братишка - чайник - ошпарился - больница - умер - или только испуг
и раскаяние? Ах, да не важны мне подробности! Важно то, что теперь ей не
избыть пятна, греха, вечной вины - вот она, между лопатками! "Да, похоже,
- подтверждает она кивком, - так все и было".
Было или не было, и что было, какое мне дело; не в том суть. Лиловые
ленты в лавке галантерейщика - этого достаточно; пусть пустяковое, пусть
избитое, хоть преступлений так много - только выбирай, но большинство
(дай-ка я еще раз брошу взгляд на скамейку напротив - все еще дремлет, а
может быть, и прикидывается! В лице ни кровинки, исчахшая, губы сжаты -
видно, упрямая, вот чего никак не ожидала! - какие уж тут тайны пола!),
большинство из них не твои преступления; твое преступление пустяковое,
только воздаяние серьезное; и вот открываются церковные врата, жесткая
деревянная скамья принимает ее; она преклоняет колена на темных плитах -
ежедневно, зимой, летом, в сумерках, на заре (она и сейчас здесь) она
молится. И грехи ее падают, падают, падают. И все - на пятно. Оно вспухло,
оно пламенеет, оно пылает. И тут она передергивается. Мальчуганы тычут в
нее пальцами. "Вот и Боб сегодня за обедом..." Но хуже нет пожилых женщин.
Ты и впрямь не можешь больше молиться - пора идти. Крюгер ушел под
облака - его смыло, будто по нему прошлась кисть с серой краской, к
которой примешали чуточку черного, - даже краешек дубинки пропал из виду.
И всегда так! Стоит только узреть его, ощутить его присутствие - и тут же
кто-то вторгается. На этот раз Хильда.
Как она тебе ненавистна! До чего дошла - ванную с вечера запирает, а
тебе и всего-то нужно ополоснуться холодной водой; когда всю ночь
проворочаешься без сна, - кажется, ополоснешься, и чуть полегче станет. А
за завтраком Джон и дети туда же - хуже всего за столом - а то еще и гости
- и за папоротниками не утаиться от взглядов, - они тоже обо всем
догадываются; и ты уходишь, бредешь по набережной - море катит серые
волны, ветер гоняет бумажки, под зелеными стеклянными навесами гуляют
сквозняки, за стулья берут по два пенса - экая дороговизна! - а то можно
бы послушать проповедников. А вон негр... а вон тот какой - просто
умора!.. а вон человек с попугаями - жалостные какие!.. Неужто здесь нет
никого, кто бы думал о Боге? - ведь вот он прямехонько над пирсом, и жезл
в руке, - но нет - небо сплошь серое, а если и проглянет синева, белые
облака тут же скроют его лик, и музыка - военный оркестр, - что это они
тут удят? И улов бывает? А дети-то, дети глядят во все глаза! Ну что ж, а
теперь домой задами... "Домой задами". В словах есть смысл; их мог
произнести и тот старик с бородой - да нет, по правде говоря, он ничего не
сказал; но смысл есть во всем; прислоненные к дверям плакаты - вывески над
витринами - краснощекие яблоки в корзинах - женские головки за окнами
парикмахерской - все говорят: "Минни Марш". И вдруг заело: "Яйца
подешевели". И всегда так. Я вела ее к водопаду, прямой дорогой к
умопомрачению, а она, как стадо овец, примерещившихся во сне,
поворачивает, проскальзывает между пальцами. Яйца подешевели.
Преступления, несчастья, восторги ли, помешательства ли не для Минни Марш
- она прочно прикована цепями к земле [обыгрываются строки из
стихотворения А.Суинберна "Песня времен порядка": Вся земля закована в
цепи, И подачками куплен господь]; ни разу не опоздала к обеду; ни разу
дождь не застиг ее врасплох без плаща; ни разу не смогла забыть о том, что
яйца подешевели. И вот она уже дома - вытирает ноги у дверей.
Правильно ли я тебя разгадала? Но человеческое лицо - человеческое лицо
над убористой газетной страницей больше содержит, больше удерживает.
Теперь глаза ее открыты, взгляд нацелен; а человеческий взгляд, - как бы
точнее определить? - он отрывает, отъединяет - стоит притронуться к
стебельку, и мотылек вспорхнул - мотылек, что вечерами парит над желтым
цветком; вскинешь, поднимешь руку, и он уже вспорхнул, воспарил, взмыл. Не
подниму я руки. Пари, так уж и быть, порхай, жизнь, душа, дух - как тебя
ни именовать - Минни Марш, - и я над своим цветком - и ястреб над зарей -
всегда одиноко, иначе чего стоит наша жизнь? Взлететь; парить вечером,
парить днем; парить над зарей. Мановение руки - взмыл, взлетел! И снова
сел. Одинокий, никому не видимый; но видящий все - а под ним такой покой и
такая красота! Ничего не видеть - ничего не чувствовать. Глаза других -
наши узилища; их мысли - наши клетки. Воздух над тобой; воздух под тобой.
И луна, и бессмертие... Ой, но я плюхаюсь с неба на землю. И ты в своем
углу, ты тоже плюхнулась на землю, как там тебя - женщина - Минни Марш;
тебя, кажется, так зовут? Вот она, вцепилась в свой цветок; открыла сумку,
вынула из нее скорлупу - яйцо, - кто это сказал, что яйца подешевели? Ты
или я? Ну да, это ты сказала по дороге домой, помнишь, тогда еще старик
открыл зонтик - или он чихнул? Как бы там ни было, Крюгер скрылся, и ты
пошла "домой задами" и вытирала ноги у дверей. Вот именно. А теперь ты
расстелила на коленях носовой платок и роняешь в него зазубренные куски
скорлупы - клочки карты - головоломка. Жаль, что я не могу ее составить!
Если б только ты посидела смирно. Сдвинула колени - карта вновь распалась.
Вниз по отрогам Анд несутся, рушатся беломраморные глыбы, сминают, сметают
на своем пути полчища испанцев-погонщиков, караван мулов - добычу Дрейка
[Дрейк Фрэнсис (1540-1596) - английский мореплаватель, неоднократно
совершал пиратские набеги на Вест-Индию], злато и сребро. Но вернемся
же...
К чему, куда? Она открыла дверь, поставила зонтик в стойку, это само
собой разумеется; так же, как и запах жаркого, доносящийся из подвала;
точка, точка, точка. Но что мне не под силу избыть, что я должна, пригнув
голову, закрыв глаза, с бесстрашием бойца и бешенством быка разогнать,
расточить - это, конечно же, тех людей за папоротниками, разъезжих
торговцев. Я прятала их там все это время, надеясь, что они каким-то
образом сгинут или еще того лучше возникнут, - иначе и быть не должно,
если мое повествование обретет полноту и плавность, судьбу и трагедию, как
и положено повествованиям, и в движении своем увлечет за собой парочку, а
то и тройку разъезжих торговцев и частокол тещина языка. "За зелеными
штыками тещина языка почти не видно было разъезжего торговца". За
рододендронами его и вовсе не было бы видно, а заодно порадовали бы и
меня; красное и белое - вот к чему меня тянет, вот к чему манит; но
рододендроны в Истборне - в декабре - на столе Маршей, нет, нет, рука не
поднимается; им больше подходят снетки и судки, пампушки и папоротники.
Может быть, попозже, у моря, выберется еще минутка. Более того, меня
разбирает желание, проникнув за сквозную зелень и грани хрусталя,
рассмотреть, разглядеть мужчину напротив - всего одного, дай бог мне с ним
справиться! Ведь это Джеймс Могридж, Марши его еще зовут Джимми? <Минни,
послушай, не дергайся, пока я с ним разберусь.> Джеймс Могридж торгует,
погодите-ка, пуговицами - но для них время еще не приспело, - крупные и
мелкие, на длинных картонках, одни яркие, как павлиний хвост, другие
тускло золотые; одни из горного хрусталя, другие коралловые - но я же
сказала, их время еще не приспело. Он разъезжий торговец, и по четвергам
наведывается в Истборн и обедает у Маршей. Багровое лицо, жесткий взгляд
маленьких глазок - и совсем заурядным его никак не назовешь, вот уж нет -
зверский аппетит (так оно надежнее; он глаз не поднимет на Минни, пока не
подберет хлебом весь соус), салфетку засунул углом за ворот - но это
слишком примитивно, может, читатель такое и любит, мне это не по вкусу.
Давайте-ка перескочим к Могриджевым домочадцам, пустим их в дело. Так вот,
по воскресеньям Джеймс самолично чинит башмаки всей семье. Он читает
"Истину" [еженедельная газета, основана в 1877 г.]. Чем же он увлекается?
Розами - а жена, она бывшая сестра милосердия - очень интересно - ради
всего святого, дайте я хотя бы одну женщину назову как мне нравится! Но не
тут-то было, она из числа неродившихся детищ ума, незаконнорожденных, но
от того не менее любимых, как и мои рододендроны. И сколько их погибает в
каждом дописанном до конца романе, лучших, любимейших, несть им числа, - а
Могридж живет себе и живет. Тут жизнь дала маху. Вот она, Минни, ест свое
яйцо на скамейке напротив, а на другом конце железнодорожной ветки, - мы
уже миновали Льюис? - там должен быть Джимми... и чего она корежится?
Там должен быть Могридж - промах жизни. Жизнь диктует свои законы;
жизнь преграждает путь; жизнь за папоротником; жизнь - тиранка; что есть,
то есть, но не самодурка! Нет, нет, поверьте, я пришла к нему по доброй
воле; Бог весть какая сила повлекла меня к нему через папоротники и судки,
замызганный стол и захватанные бутылки. Пришла, потому что меня потянуло
приткнуться на упругой плоти, на крепком хребте - где угодно, лишь бы
угнездиться на теле, в душе Могриджа-мужа. Как ладно он скроен; хребет -
гибкий, как китовый ус, стройный, как тополь; ребра - раскидистые ветви;
кожа - туго натянутый парус; красные складки щек; сердце - мощный насос; а
тем временем сверху валится темными кусищами мясо, низвергается пиво, дабы
вновь всосаться в кровь, - а вот наконец и глаза. Они видят нечто за
частоколом тещина языка; черно-белое, унылое; и опять уставились в
тарелку; за тещиным языком они видят пожилую женщину; "сестра Марша, до
Хильды ей далеко"; теперь - на скатерть. "Марш знает, что стряслось у
Моррисов"... Обсудить всласть; а вот и сыр; и опять в тарелку; повернул ее
- ручищи-то какие; теперь - на женщину напротив. "Сестра Марша; на брата
ни капельки не похожа; жалкая, пожилая тетка... Кур надо кормить как