спрессованным в них огнем.
- Слезы! - сказал Оливер, глядя на жемчуг.
- Кровь сердца! - сказал он, глядя на рубины.
- Порох! - продолжал он и так встряхнул бриллианты, что они вспыхнули и
засверкали. - Хватит пороху взорвать весь Мэйфер, взлетит прямо в небо,
во-он туда! - С этими словами он закинул голову и испустил как бы легкое
ржание.
Телефон на столе подобострастно зажужжал тихим, приглушенным голосом.
Оливер закрыл сейф.
- Через десять минут, - сказал он, - не раньше. - И, сев за стол,
поглядел на головы римских императоров, выгравированные на его запонках. И
опять разоблачился и стал маленьким мальчиком, играющим в шарики в
проулке, где по воскресеньям продают ворованных собак. Стал хитрым
смышленым мальчишкой с губами, как мокрые вишни. Окунал пальцы в потроха,
тянул их к сковородкам, на которых жарилась рыба, шнырял в толпе. Он был
верткий, проворный, с глазами как облизанные камешки. А теперь...
теперь... стрелки часов отсчитывают минуты - одна, две, три, четыре...
Герцогиня Ламборнская ждет его разрешения войти, герцогиня Ламборнская,
чьи деды и прадеды были пэрами Англии. И будет ждать десять минут, сидя на
стуле у прилавка. Будет ждать, когда он соизволит принять ее. Он не сводил
глаз с настольных часов в шагреневом футляре. Стрелка двигалась. Каждую
секунду часы словно преподносили ему pate de foie gras [паштет из гусиной
печенки (фр.)], бокал шампанского, рюмку лучшего коньяка, сигару ценой в
гинею. Часы громоздили эти подарки перед ним на столе, пока не отсчитали
десять минут. А тогда он услышал в коридоре медленные, почти бесшумные
шаги и шуршанье. Дверь отворилась. Мистер Хэммонд, вдавившись спиной в
стену, доложил:
- Ее светлость.
И остался стоять, вдавившись в стену.
Оливер, вставая, слышал, как шуршит в коридоре платье приближающейся
герцогини. А вот и она сама, заполнила проем двери, заполнила всю комнату
ароматом, апломбом, высокомерием и надменностью всех герцогов и герцогинь,
слившимися в одну волну. И как разбивается волна, так и она разбилась,
садясь, растеклась, обрызгала и обдала пеной Оливера Бейкона,
прославленного ювелира, обдала его яркими пятнами красок - зеленой,
розовой, сиреневой; и запахами; и переливчатым сверканием; и лучами,
исходящими из пальцев, кивающими с перьев шляпы, вспыхивающими в складках
шелков. Ибо она была очень большая, очень толстая, туго затянута в розовую
тафту и не первой молодости. Как у зонтика с пышными воланами, как у
павлина с пышными перьями, опадают воланы, складываются перья, так она
опала и сложилась, опустившись в глубокое кожаное кресло.
- С добрым утром, мистер Бейкон, - сказала герцогиня. И протянула ему
руку в белой перчатке. И Оливер низко склонился, пожимая ее. И стоило их
рукам соприкоснуться, как прежняя связь между ними возникла снова. Они
были друзьями, но и врагами; она подчинялась ему, а он ей; они надували
друг друга, нуждались друг в друге, боялись друг друга, оба знали это и
чувствовали это всякий раз, как руки их вот так соприкасались в маленькой
комнате за магазином, куда проникал снаружи белый дневной свет, и
заглядывало дерево с шестью листьями, и доносился далекий шум улицы, а за
спиной у них располагались сейфы.
- Чем могу быть вам полезен на этот раз, герцогиня? - спросил Оливер
тихо и вкрадчиво.
Герцогиня обнажила перед ним свое сердце - распахнула до последних
тайников. Со вздохом, но без единого слова, она достала из сумки длинный
замшевый мешочек, похожий на тощего хорька. И из разреза в хорьковом
брюшке высыпала жемчуг - десять жемчужин. Они выкатились из разреза в
хорьковом брюшке - одна, две, три, четыре... как яички из какой-то
диковинной птицы.
- Все, что у меня осталось, дорогой мистер Бейкон, - простонала она.
Пять, шесть, семь... они скатились по величественным горным склонам,
сходящимся между ее колен в узкую долину... восьмая, девятая и десятая. И
остались лежать в отсветах розовой тафты.
- С пояса рода Эплби, - произнесла она скорбно. - Последние, самые
последние.
Оливер протянул руку и взял двумя пальцами одну из жемчужин. Она была
круглая, с блеском. Но настоящая или фальшивая? Неужели эта женщина опять
лжет? Неужели посмела?
Она приложила пухлый палец к губам.
- Если бы герцог узнал... - прошептала она. - Дорогой мистер Бейкон,
такое невезенье...
Значит, опять играла и проигралась.
- Этот негодяй! - прошипела она. - Этот шулер!
Тот тип со шрамом на скуле? Да, с него станется. А герцог - прямой, как
палка, с бакенбардами - оставит ее без гроша, посадит под замок, если
узнает... то, что известно мне, подумал Оливер и оглянулся на сейф.
- Араминта, Дафни, Диана, - простонала она. - Ради них.
Леди Араминта, леди Дафни, леди Диана - ее дочери... Он знал их, он их
боготворил. Но любил - Диану.
- От вас у меня нет тайн, - улыбнулась она бесстыдно. Слезы покатились,
упали; слезы, как бриллианты, прочертили дорожки на ее напудренных розовых
щеках.
- Старый друг, - сказала она еле слышно, - старый друг.
- Старый друг, - повторил он, словно пробуя эти слова на вкус.
- Сколько? - спросил он.
Она прикрыла жемчужины ладонью и шепнула:
- Двадцать тысяч.
Но настоящая она или фальшивая, та жемчужина, что у него в руке? Пояс
рода Эплби, ведь она как будто уже продала его? Сейчас он позвонит и
прикажет Спенсеру или Хэммонду: "Проверьте". Он потянулся к звонку.
- Приезжайте к нам в имение завтра, - произнесла герцогиня нетерпеливо,
словно перебивая его. - Будет премьер-министр и его королевское
высочество... - И добавила после паузы: - И Диана.
Оливер снял руку со звонка.
Он смотрел мимо нее, на задние стены домов, выходивших фасадом на
Бонд-стрит. Но видел он не дома на Бонд-стрит, а бурливую речку, где
играет форель и лосось, и премьер-министра, и себя самого в белом жилете;
и еще - Диану.
Он опустил взгляд на жемчужину, которую держал в руке. Мог ли он
послать ее на проверку, когда ему светила река, светили глаза Дианы? А
глаза герцогини были устремлены на него.
- Двадцать тысяч! - простонала она. - Моя честь!
Честь матери Дианы! Он придвинул к себе чековую книжку; достал перо.
"Двадцать", - написал он и замер. На него были устремлены глаза старой
женщины на портрете, старой женщины, его матери.
"Оливер! - предостерегала она. - Одумайся! Опять ты делаешь глупости!"
- Оливер! - молила герцогиня, теперь уже "Оливер", а не "мистер
Бейкон". - Приезжайте на весь уик-энд!
В лесу, вдвоем с Дианой! Верхом в лесу, вдвоем с Дианой!
"Тысяч", - закончил он и подписал чек.
- Прошу, - сказал он.
И расправились все воланы зонтика, все перья павлина, заискрилась
волна, засверкали мечи и копья Азенкура - герцогиня встала с кресла. И два
старых приказчика и два молодых - Спенсер и Маршалл, Уикс и Хэммонд -
вдавились в стену за прилавком и, завидуя, смотрели, как он провожает ее
через магазин до самой двери. И он чуть помахал им в лицо своей желтой
перчаткой, а она крепко держала в руках свою честь - подписанный им чек на
двадцать тысяч фунтов.
"Фальшивые или настоящие?" - спросил себя Оливер, закрывая за собой
дверь кабинета. Вот они, десять жемчужин на бюваре у него на столе. Он
поднес их к окну. Поглядел на свет через лупу. Так вот какой трюфель он
выковырнул из-под земли! Трухлявый, с гнилой середкой!
- Прости меня, мама! - вздохнул он, воздев руки, словно умоляя старую
женщину на портрете не сердиться. И опять стал тем мальчуганом в проулке,
где по воскресеньям продавали собак.
- Ибо уик-энд, - прошептал он, сложив ладони, - уик-энд будет долгий.



    ПРЕДКИ (пер. - Н.Бурова)



Взявшись было возражать на довольно глупое замечание Джека Рэншоу о
том, что он не любитель смотреть крикет, миссис Вэлланс с сожалением
почувствовала, что не в силах объяснить ему то, что становилось с каждой
минутой все очевиднее на таком вот званом вечере: будь жив ее отец, люди
поняли бы, сколь глупо и дурно, нет, скорее, не дурно, а бессмысленно и
нелепо, - сколь мелко все это в сравнении с подлинно достойными,
естественными людьми, как ее отец, как ее дорогая матушка. Насколько иными
были склад его ума и его жизнь; и ее матушка, и она сама; насколько иначе,
совершенно иначе она была воспитана.
- Вот мы здесь, - сказала она неожиданно, - сидим в тесном помещении,
как в духовке, а у нас в Шотландии, где я родилась, мы... - Она обязана
была растолковать этим недалеким молодым людям, в общем-то славным, но
мелковатым, что ее отец, ее мать и она сама тоже - ведь в душе она была
такой же, - что они чувствовали. Ее вдруг осенило, что ее долг перед этим
миром - объяснить людям, насколько ее отец, и ее мать, и она сама тоже
были совершенно иными.
Мистер Рэншоу сказал, что как-то провел одну ночь в Эдинбурге.
Он спросил, не шотландка ли она.
Значит, он не знает, кто ее отец, не знает, что она дочь Джона Эллиса
Рэтрея и что ее мать - Кэтрин Макдональд; одна ночь в Эдинбурге! Она же
провела там все эти чудные годы; там и еще в Эллиотшоу, на границе с
Нортумберлендом. Там она бегала на воле среди кустов смородины; туда
приходили друзья отца, и там, еще девочкой, она слушала удивительнейшие
беседы, каких никогда уж более не доводилось ей слышать. Она видела их
словно наяву: отца, сэра Дункана Клементса, мистера Роджерса (старый
мистер Роджерс был в ее представлении настоящим древнегреческим мудрецом),
сидящих под кедром; после ужина, при свете звезд.
Говорили они обо всем, так ей теперь казалось; они были слишком широки
умом и душой, чтобы смеяться над людьми; они научили ее, совсем еще
девчушку, поклоняться красоте. А что тут красивого, в этой душной
лондонской гостиной?
- Бедные цветы! - воскликнула она. Оттого что и вправду несколько
гвоздик лежали, растоптанные, на полу, оттого что раздавленные их лепестки
были изуродованы. Оттого что она сострадала цветам, быть может, даже
чрезмерно. Ее мать любила цветы; с детства ее учили, что нанести увечье
цветку - значит надругаться над изысканнейшим творением природы. Природа
была ее страстью; горы, море. А здесь, в Лондоне, глянешь в окно и видишь
дома, дома... Было жутко оттого, что люди живут втиснутые в нагроможденные
друг на друга коробки. Лондон давил ее; а ходить по его улицам и видеть
детей было и вовсе невыносимо. Наверное, она слишком чувствительна; будь
все, как она, жизнь бы просто остановилась; но когда она вспоминала
детство, отца и мать, и красоту, и заботу, ее окружавшие...
- Прелестное платье, - сказал Джек Рэншоу. Вот уж это показалось ей
совсем неуместным - чтобы молодой человек да обращал внимание на то, как
одета женщина. Ее отец был исполнен почтения к женщинам, однако ему и в
голову не приходило замечать, во что они одеты. А все эти девушки - они,
возможно, и хорошенькие, но ни одну из них не назовешь красивой - такой,
какой она помнила свою мать, свою дорогую матушку, величественную, всегда,
казалось, одетую одинаково, будь то лето или зима, будь у них гости или
нет, она всегда была самой собою, в черном платье и кружевах или, когда
постарела, в черном платье и скромном чепце. Овдовев, она часами сидела
среди своих цветов, скорее с дорогими тенями, чем с нами, погруженная в
прошлое, которое, думала миссис Вэлланс, почему-то гораздо реальнее, чем
настоящее. Впрочем, что ж тут странного?
Ведь живу же я в прошлом, думала она, среди тех удивительных людей;
ведь они меня знали; ведь только они (и она подумала о саде и деревьях в
мерцании звезд, о старом мистере Роджерсе и об отце в белом полотняном
костюме; они курили), только они меня понимали. Стоя в гостиной миссис
Дэллоуэй, глядя на этих людей, на эти цветы, на шумную, пеструю, болтливую
толпу, на себя, маленькую девочку, которой столько еще предстояло пройти,
бегающую по саду, собирающую горицвет, а потом сидящую на кровати в
мансарде, пахнущей сосной, читающую стихи и рассказы, она чувствовала, как
увлажняются ее глаза от подступающих слез.
Она прочла всего Шелли в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет и,
бывало, держа руки за спиной, читала его наизусть отцу, а он задумчиво
смотрел на нее. Где-то глубоко внутри закипали слезы, а она все глядела на
этот свой образ, окрашенный страданиями всей последующей жизни (она
страдала ужасно, жизнь раздавила ее как колесом, жизнь была не такой,
какой тогда представлялась, она была как этот званый вечер), на образ
девочки, стоявшей там, читавшей Шелли, глядевшей на мир темными мерцающими
глазами. И чего только не предстояло им увидеть!
И только те, кого уж нет, кто покоится в тихой Шотландии, видели, что в
ней было заложено; только они ее знали, знали все, что в душе ее было
сокрыто. Она думала о девочке в ситцевом платьице, и комок подступал к
горлу; какие большие и темные были у нее глаза; какой красивой она была,
когда читала "Оду к западному ветру"; как гордился ею отец, и как
благороден он был, и как благородна была ее мать; и она сама, пока она
была с ними, была так чиста, хороша, одаренна, что могла бы стать кем
угодно, что будь они живы сейчас, и останься она с ними навсегда в том
саду (теперь он казался ей единственным местом, где прошло ее детство, там
всегда сияли звезды и стояло лето, и они сидели в саду под кедром и
курили, и как-то уж так получалось, что мать ее во вдовьем своем чепце
была одна и грезила среди цветов; и как хороши, и добры, и почтительны
были старые слуги, садовник Эндрюс, повар Джерси; и старая собака,
ньюфаундленд Султан; и виноградная лоза, и пруд, и колодец; и...) - миссис
Вэлланс с видом гордым, неистовым и язвительным сравнивала свою жизнь с
жизнью других, - и если бы та жизнь продолжалась вечно, то, думала миссис
Вэлланс, всего этого - и она взглянула на Джека Рэншоу и на девушку, чьим
платьем он так восхищался, - не существовало бы вовсе, и она была бы
совершенно, о, совершенно счастлива, совершенно покойна и не была бы
вынуждена слушать, как молодой человек говорит, - она засмеялась почти
презрительно, хотя в глазах ее стояли слезы, - что он не большой любитель
смотреть крикет.



    ПРОЖЕКТОР (пер. - Д.Аграчев)



Графский особняк восемнадцатого века в двадцатом веке стал клубом.
Поужинав в роскошной зале с колоннами, залитой светом люстр, так приятно
выйти на балкон, нависающий над парком. Деревья утопают в густой, сочной
листве, и лунный свет мог бы выхватить из темноты розовые и кремовые кисти
на ветвях цветущих каштанов. Но вечер был безлунный; очень теплый после
чудесного, жаркого летнего дня.
Мистер и миссис Айвими и их гости пили кофе и курили на балконе. Как
будто нарочно для их развлечения, чтобы избавить их от необходимости
поддерживать беседу, по небу перекатывались гигантские полосы света. Война
еще не началась - просто шли учения войск противовоздушной обороны;
прожекторы шарили в небе в поисках самолетов противника. Задержавшись на
подозрительном месте, сноп света вновь приходил в движение, подобно
крыльям мельницы или усикам фантастического насекомого, внезапно освещая
то безжизненный каменный фасад, то каштан во всем великолепии нежных
соцветий, а то вдруг ударил прямо по балкону, где на мгновенье вспыхнул
ослепительный диск - может быть, зеркальце в открытой сумочке одной из
дам.
- Смотрите! - воскликнула миссис Айвими.
Свет двинулся дальше. Они снова погрузились во мрак.
- Никогда не догадаетесь, что я увидела! - сказала она. Разумеется, все
принялись гадать. - Нет, нет, нет! - остановила их миссис Айвими. Это
невозможно отгадать, только она знает, только она может знать, потому что
она - правнучка того человека. Он сам ей рассказывал эту историю. Какую
историю? Если им интересно, она попытается рассказать. До спектакля есть
еще время.
- Но с чего начать? С тысяча восемьсот двадцатого года? Тогда мой
прадед был мальчиком. Я сама немолода, - это верно, хотя она по-прежнему
очень мила и элегантна, - так вот, он был глубоким стариком, а я -
ребенком, когда он рассказал мне эту историю. Он был очень красивым
стариком, с белыми волосами и голубыми глазами. Он наверняка был
прелестным мальчиком. Но странным... Это, впрочем, понятно, - объяснила
она, - учитывая их обстоятельства. Их фамилия была Комбер. Они были
разорившиеся дворяне; раньше им принадлежали земли в Йоркшире. Но когда
мой прадед был мальчиком, осталась только одна башня. Их дом -
обыкновенный фермерский дом - стоял один среди полей. Мы туда ездили
десять лет тому назад. Пришлось оставить машину и идти пешком через поле.
Ни одна дорога к дому не ведет. Вокруг - ничего, трава лезет в самые
ворота... По комнатам гуляют куры. Все в полном запустении. Помню, с башни
вдруг сорвался камень. - Она немного помолчала. - Вот там они и жили:
старик, женщина и мальчик. Она была не жена старика и не мать мальчика, а
просто работница с фермы, которую старик взял к себе жить после смерти
жены. Может быть, еще и поэтому у них никогда не бывало гостей, и дом
начал разваливаться на глазах. Но помню и семейный герб над дверью. И еще
книги - старые, замшелые книги. Всему, что он знал, он научился из книг.
Он мне рассказывал, что читал без конца - старые книги, книги с вклеенными
картами. Он втаскивал их на башню - даже веревка сохранилась и сломанные
ступеньки. У окна все еще стоит стул с провалившимся сиденьем; окно само
открывается от ветра, стекло в нем разбито, и видно далеко-далеко.
Она умолкла, словно заглядевшись через распахнутое окно на бескрайнюю
вересковую пустошь.
- Но подзорную трубу мы так и не нашли.
В ресторане у них за спиной стучали тарелки. Но здесь, на балконе,
миссис Айвими казалась растерянной оттого, что не могла найти подзорную
трубу.
- Почему подзорную трубу? - спросил кто-то.
- Почему? Потому что если бы не было подзорной трубы, - рассмеялась
она, - я бы тут сейчас не сидела.
А она, без всякого сомнения, тут сидела: элегантная немолодая женщина с
голубым платком на плечах.
- Труба была определенно, - вновь заговорила она, - потому что он мне
рассказывал, как каждый вечер, после того как старики ложились спать, он
садился у окна и смотрел в подзорную трубу на звезды. Юпитер, Альдебаран,
Кассиопея. - Она показала рукой на звезды, появившиеся над темным парком.
Сумерки сгущались. Прожектор теперь казался ярче; он пробегал по ночному
небу, время от времени замирая, словно любуясь на звезды.
- Он смотрел на звезды, - продолжала она, - и спрашивал себя - мой
прадед, этот мальчик, спрашивал себя: "Что это? Зачем они? И кто я?" - так
бывает, когда сидишь один и не с кем поговорить, а над головой звездное
небо.
Она замолчала. Все они смотрели на звезды, мерцавшие во мраке над
деревьями. Звезды казались вечными, незыблемыми. Гул Лондона стих. Сто лет
показались мгновеньем. Мальчик смотрел на звезды вместе с ними. Они были
там, на башне, и вглядывались в ночное небо над пустынным ландшафтом.
Внезапно чей-то голос у них за спиной проговорил:
- Совершенно верно. В пятницу.
Они вздрогнули и зашевелились, словно их сбросили вниз и они
приземлились опять сюда, на этот балкон.
- Ему-то никто не мог сказать ничего подобного, - тихо произнесла
миссис Айвими.
Одна пара поднялась и удалилась.
- Он был совсем один, - продолжала она. - Был жаркий летний день.
Июньский день. Один из тех дней, когда небо безупречно голубое и все как
бы застывает на жаре. Куры что-то клевали на дворе, в конюшне старая
лошадь тяжело переступала с ноги на ногу, старик дремал перед недопитым
стаканом. Женщина мыла ведра на кухне. Может быть, с башни свалился
камень. Казалось, что день никогда не кончится. А ему не с кем было
поговорить - и совершенно нечем заняться. Перед ним простирался весь мир.
Пустошь вздымалась, и проваливалась, и снова вздымалась навстречу небу:
зелень и голубизна, зелень и голубизна, без конца и края.
В полумраке они видели, что миссис Айвими облокотилась на перила и,
подперев подбородок руками, вглядывается в вересковые просторы с высоты
старой башни.
- Только вереск и небо, вереск и небо, без конца и края, - задумчиво
повторила она.
Вдруг она вскинула руки, как будто установила что-то на уровне глаз.
- А как выглядит земля в подзорную трубу? - спросила она.
Она сделала быстрое движение пальцами, словно нетерпеливо что-то
повернула.
- Он навел резкость. Он навел резкость, глядя на землю. Направил трубу
на темную полосу леса на горизонте и увидел... каждое дерево... каждое
дерево отдельно... и птиц... и столб дыма... там... среди деревьев... А
потом... ниже... ниже (она опустила глаза)... и вот перед ним дом... дом
среди деревьев... ферма... отчетливо виден каждый кирпичик... и кадки по
обе стороны двери... в них голубые и розовые цветы - похоже, гортензии. -
Она немного помолчала. - ...Из дома вышла девушка... в голубом платке... и
начала кормить птиц... голубей... они прыгали и толкались вокруг нее... А
потом... минутку... мужчина... Ну да, мужчина! Он появился из-за дома. Он
обнял ее! Они поцеловались... поцеловались.
Миссис Айвими раскрыла руки и сомкнула их, будто целует кого-то.
- Он впервые в жизни видел, как мужчина целует женщину, видел в
подзорную трубу - за много миль, на той стороне огромной пустоши!
Она резко что-то оттолкнула - подзорную трубу, должно быть, - и
выпрямилась.
- Он сбежал по ступенькам. Он долго-долго бежал по полю, по каким-то
тропинкам, потом по дороге. Он пробежал много миль, и когда над деревьями
загорелись первые звезды, он выбежал наконец к дому... весь потный, в
пыли...
Она снова умолкла, словно видела его перед собой.
- Ну а потом, потом... что потом? Что он сказал? А девушка... -
теребили ее они.
Внезапно на миссис Айвими упал свет, как будто кто-то навел на нее
подзорную трубу. (Это войска противовоздушной обороны искали самолеты
противника.) Она встала со стула. На голове у нее был голубой платок. Она
подняла руку, будто от неожиданности, словно она - удивленная - стоит в
дверях.
- Девушка? Это была... - Она запнулась, словно хотела сказать "я". Но
потом вспомнила и поправилась: - Это была моя прабабка.
Она повернулась, ища глазами свою накидку. Накидка была переброшена
через спинку стула.
- Но скажите, как же этот другой мужчина - тот, что вышел из-за дома? -
не унимались они.
- Другой мужчина? А, этот... - пробормотала миссис Айвими, нагнувшись и
нащупывая накидку на стуле (прожектор уже покинул балкон), - исчез, должно
быть. Свет, - добавила она, кутаясь в накидку, - падает лишь на мгновенье.
Прожектор освещал теперь обширный фасад Букингемского дворца. А им пора
было в театр.



    НАСЛЕДСТВО (пер. - М.Лорие)



"Дорогой Сесси Миллер". Гилберт Клендон взял в руки жемчужную брошь,
лежавшую в кучке колец и брошек на столике в будуаре его жены, и прочел
надпись на карточке: "Дорогой Сесси Миллер, с любовью".
Как это похоже на Анджелу - не забыла даже Сесси Миллер, свою
секретаршу. А все-таки странно это, снова подумал Гилберт Клендон, что она
оставила все в таком порядке - хоть маленький да подарок для каждой из
своих подруг. Словно предчувствовала близкую смерть. Но ведь она была
совершенно здорова в то утро, шесть недель назад, когда вышла из дому, а
на Пиккадилли ступила с тротуара на мостовую, и машина переехала ее.
Он поджидал Сесси Миллер. Он попросил ее зайти, чувствуя, что,
проработав у них столько лет, она имеет право на такой знак внимания. Да,
думал он теперь, поджидая ее, странно все-таки, что Анджела оставила все в
таком порядке. Всем друзьям было оставлено что-нибудь на память. Все эти
кольца, бусы, китайские ларчики - она обожала всякие ларчики и коробочки -
кому-то предназначены. А для него каждая из этих вещиц связана с
воспоминанием. Вот это он сам ей подарил; а это - эмалевый дельфин с
глазами-рубинами - привлекло ее внимание в каком-то переулке в Венеции.
Она так и накинулась на это сокровище, даже вскрикнула от восторга. Ему
лично она, конечно, ничего не оставила, если не считать дневника.
Пятнадцать томиков в зеленых сафьяновых переплетах стояли у него за спиной
на ее письменном столе. Все годы, с тех пор как они поженились, она вела
дневник. Из-за этого дневника возникали некоторые из их редких... даже не
ссор, а размолвок. Когда, войдя в комнату, он заставал ее за этим
занятием, она всегда захлопывала книжечку или накрывала ее ладонью. "Нет,
нет, нет, - слышался ему ее голос. - После моей смерти... может быть". Вот
и оставила ему дневник как его долю наследства. Это было единственное, чем
они не делились, когда она была жива. Но ему и в голову не приходило, что
он переживет ее. Если б она тогда хоть секунду подумала о том, что делает,
она и сейчас была бы жива. Но она прямо с ходу ступила на мостовую - так
показал шофер на дознании. Когда же тут было тормозить... Мысли его
прервал шум голосов в передней.
- Мисс Миллер, сэр, - доложила горничная.
Она вошла. Никогда еще он не бывал с ней наедине и, конечно, никогда не
видел ее в слезах. Страшно расстроена, да и немудрено, Анджела не только
давала ей заработок, она была другом. Сам-то он, думал Гилберт Клендон,
пододвигая ей кресло, едва отличил бы ее от любой другой женщины ее круга.
Таких Сесси Миллер тысячи - невзрачные маленькие женщины в черном, с
портфелями. Но Анджела с ее даром отзывчивости обнаружила в Сесси Миллер
неоценимые достоинства. Сама деликатность; такая сдержанная; надежная, ей
все-все можно рассказать и т.д.
Сначала мисс Миллер вообще не могла говорить. Сидела, прикладывая к
глазам платок. Потом, сделав над собой усилие, сказала:
- Простите, мистер Клендон.
Он что-то пробормотал. Разумеется. Это так понятно. Он представляет
себе, что значила для нее его жена.
- Мне здесь было так хорошо, - сказала она, оглядывая комнату. Взгляд