Страница:
ее задержался на письменном столе у него за спиной. Здесь они вместе
работали, она и Анджела. Ведь и Анджела, как жена видного политического
деятеля, несла свою долю обязанностей. В его карьере она была ему главной
помощницей. Сколько раз он их видел здесь вместе - Сесси за машинкой,
пишет письмо под ее диктовку. Ясно, что и мисс Миллер это сейчас
вспоминает. Теперь остается только вручить ей брошку, завещанную его
женой. Да, малоподходящий подарок. Наверное, лучше было бы оставить ей
какую-то сумму денег или даже пишущую машинку. Но что поделаешь - "Дорогой
Сесси Миллер, с любовью". И, вручая ей брошь, он произнес коротенькую
речь, которую заранее приготовил. Он знает, говорил он, что она сумеет
оценить этот подарок. Жена часто ее носила... И мисс Миллер, принимая
брошь, ответила, словно тоже заранее подготовленными словами, что теперь
это будет самое дорогое ее достояние... Надо надеяться, подумал он, что у
нее есть какое-нибудь платье, на котором жемчужная брошь не будет
выглядеть так нелепо. Сейчас на ней был черный костюм, можно сказать -
форменная одежда женщин ее профессии. А потом вспомнил - конечно же, она в
трауре. Она тоже пережила трагедию - брат, в котором она души не чаяла,
погиб всего за неделю или две до Анджелы. Кажется, в какой-то аварии?
Забыл, помнит только, что Анджела что-то ему говорила. Анджела с ее даром
отзывчивости невероятно тогда разогорчилась. Сесси Миллер между тем
поднялась. Уже надевает перчатки. Наверное, почувствовала, что лишняя. Но
он не мог ее отпустить, не сказав нескольких слов о ее будущем. Каковы ее
планы? Может он ей чем-нибудь помочь?
Она задумчиво смотрела на стол, на машинку, за которой провела столько
часов, на дневник. И, погрузившись в воспоминания об Анджеле, не сразу
ответила на последний вопрос, как будто не поняла. Он повторил:
- Каковы ваши планы, мисс Миллер?
- Планы? О, все в порядке, мистер Клендон! - воскликнула она. - Прошу
вас, обо мне не беспокойтесь.
Из ее слов он заключил, что в финансовой поддержке она не нуждается.
Лучше было бы, сообразил он, такое предложение изложить в письме. Теперь
он мог только сказать, пожимая ей руку:
- Помните, мисс Миллер, если я хоть чем-нибудь могу вам быть полезен, я
с удовольствием... - И открыл дверь. На секунду она задержалась, словно
что-то вдруг вспомнив.
- Мистер Клендон, - сказала она, впервые взглянув ему прямо в глаза, и
впервые его поразило выражение ее глаз - сочувственное, но и пытливое. -
Если когда-нибудь, - продолжала она, - теперь или позже, я смогу
чем-нибудь быть вам полезна, помните, ради вашей жены я всегда с
радостью...
И с этим ушла. Ее слова и прощальный взгляд удивили его. Словно она
думала или надеялась, что окажется ему нужна. Он вернулся в комнату, и тут
у него мелькнула забавная, пожалуй, даже фантастическая мысль. Неужели все
эти годы, когда он едва замечал ее, она, как пишут в романах, питала к
нему тайную страсть? На ходу он поймал свое отражение в зеркале. За
пятьдесят, но нельзя не признать, что, по свидетельству зеркала, он все
еще весьма интересный мужчина.
- Бедная Сесси Миллер! - произнес он с усмешкой. Чего бы он ни дал,
чтобы посмеяться этой шутке вместе с женой. Невольно рука его потянулась к
ее дневнику. "Гилберт, - прочел он, открыв его наудачу, - выглядел просто
замечательно..." Она словно ответила на его вопрос. Словно сказала:
конечно, ты очень привлекателен как мужчина. Конечно, Сесси Миллер тоже
это чувствовала. Он стал читать дальше. "Как я горжусь тем, что я его
жена". А он всегда гордился тем, что он ее муж. Сколько раз, когда они
обедали в гостях, он смотрел на нее через стол и говорил себе: самая
прелестная женщина в этом сборище! Он читал дальше. В тот первый год он
баллотировался в парламент. Они вместе совершили поездку по его округу.
"Когда Гилберт сел, ему устроили овацию. Все встали с мест и стоя пели
"Ведь он хороший малый". Я была просто сражена". Это он тоже помнил. Она
сидела на эстраде рядом с ним. Он как сейчас видит ее глаза, обращенные на
него, и в глазах слезы. А потом? Он перелистал несколько страниц. Они
поехали в Венецию. Чудесный это был отпуск после выборов. "Ели мороженое у
Флориана". Он улыбнулся - она была еще совсем ребенком. Любила мороженое.
"Гилберт так интересно рассказывал мне историю Венеции. Оказывается,
дожи..." - так все и записала своим ученическим почерком. Путешествовать с
Анджелой было наслаждением еще и потому, что она так жаждала возможно
больше узнать. Любила толковать о своем "ужасающем невежестве", а ведь оно
только подчеркивало ее обаяние. А потом - он открыл следующий томик - они
возвратились в Лондон. "Мне так хотелось произвести хорошее впечатление. Я
надела мое подвенечное платье". Да, рядом с ней за столом сидел тогда
старый сэр Эдвард, и она прямо на глазах обворожила этого грозного
старика, его шефа. Он читал быстро, воскрешая по ее отрывочным фразам
сцену за сценой. "Обедали в палате общин... На рауте у Лавгроувзов. Леди
Л. спросила меня, сознаю ли я, какая это ответственность - быть женой
Гилберта?" А годы шли - он взял со стола еще томик, - и его все больше
затягивала работа. А она, конечно, все чаще оставалась дома... Для нее,
видимо, явилось серьезным горем, что у них не было детей. "Как бы мне
хотелось, - прочел он, - чтобы у Гилберта был сын!" Сам он почему-то
никогда об этом особенно не жалел. Жизнь и без того была так полна, так
насыщенна. В том году он получил свой первый, скромный пост в
правительстве. Очень скромный пост, но она записала: "Я совершенно
уверена, что он будет премьер-министром!" Что ж, если б дело обернулось
иначе, он, возможно, и стал бы премьером. Он прервал чтение, задумавшись о
том, что могло бы быть. Политика - лотерея, подумал он, азартная игра, но
для него игра еще не кончена, в пятьдесят-то лет! Он пробежал остальные
страницы, заполненные мелочами, теми невесомыми, счастливыми,
повседневными мелочами, из которых состояла ее жизнь.
Взял новый томик. Снова раскрыл наудачу. "Какая я трусиха! Опять
упустила случай. Но мне подумалось, что это эгоистично - приставать к нему
с моими делами, когда он так занят. А мы так редко проводим вечер вдвоем".
О чем это она? А-а, вот и объяснение, речь идет о ее работе в Ист-Энде. "Я
набралась храбрости и поговорила-таки с Гилбертом. Он проявил столько
доброты, столько понимания". Он помнил этот разговор. Она сказала, что
чувствует себя такой бездельницей, такой никчемной. Ей хочется тоже иметь
какую-нибудь работу, как-то помогать людям, и, помнится, так мило
покраснела, говоря это, сидя вот здесь, в этом кресле. Он тогда чуточку
подтрунил над ней. Мало ей, что ли, дела - заботиться о нем, вести
хозяйство? Но если ей нужно развлечение - на здоровье, конечно, он не
против. Что же именно? Какая-нибудь благотворительность? Какой-нибудь
комитет? Только, чур, чтобы не переутомляться. И вот она каждую среду
стала ездить в Уайтчепел. Он вспомнил, как его раздражало платье, которое
она надевала для этих поездок. А она, как видно, взялась за дело всерьез.
Дневник пестрел такими записями: "Побывала у миссис Джонс... у нее десять
человек детей... муж лишился руки в результате несчастного случая. Сделала
все возможное, чтобы устроить Лили на работу". Дальше, дальше. Его имя
стало попадаться реже. Читать стало не так интересно. Некоторые записи
были совсем непонятны, например: "Поспорили с Б.М. о социализме". Кто это
Б.М.? Инициалы ничего ему не подсказали: видимо, какая-то женщина, с
которой они вместе заседали в каком-нибудь комитете. "Б.М. неистово ругает
правящие классы... С собрания возвращалась с Б.М. и пыталась переубедить
его. Но он такой узколобый". Значит, Б.М. - мужчина, не иначе как из этих
"интеллигентов", как они себя называют, Анджела всегда говорила, что они и
неистовые и узколобые. Она, оказывается, даже пригласила его в гости? "К
обеду был Б.М. Он поздоровался с Минни за руку!" Этот восклицательный знак
добавил новый штрих к портрету, который уже начал складываться у него в
уме. Б.М., как видно, не привык иметь дело с горничными; он поздоровался с
Минни за руку. Надо полагать, он из тех прирученных рабочих, что
разглагольствуют о своих взглядах в светских гостиных. Гилберт знал этот
тип и не симпатизировал ему. Вот он опять. "Была с Б.М. в Тауэре... Он
сказал, что революция неизбежна... сказал, что все мы живем в выдуманном
мире". Да, да, вот такие истины этот Б.М. и должен был изрекать. Гилберт
словно слышал его голос. Он и видел его совершенно отчетливо: неотесанный
субъект с лохматой бородой, в красном галстуке и твидовом костюме, сам-то
небось работал спустя рукава. Не может быть, чтобы Анджела не раскусила
его. Он читал дальше. "Б.М. очень нехорошо отозвался о..." Имя было
старательно зачеркнуто. "Я ему сказала, что не желаю больше слышать ругани
по адресу..." - имя опять не прочесть. Неужели это было его собственное
имя? Неужели поэтому Анджела поспешила прикрыть рукой страницу, когда он
вошел? При этой мысли его неприязнь к Б.М. возросла. Имел наглость
обсуждать его здесь, в этой комнате! Почему Анджела ему не сказала? Утаила
от него такую вещь, а ведь всегда была до предела искренней. Он стал
листать страницы, выискивая все упоминания о Б.М. "Б.М. рассказал мне о
своем детстве. Его мать ходила на поденную работу... Как подумаю об этом,
просто нет сил жить в такой роскоши... Три гинеи за одну шляпу!" Лучше бы
она поговорила об этом с ним, а не забивала свою бедную головку вопросами,
явно недоступными ее пониманию! Он давал ей читать книги. Карл Маркс.
"Грядущая революция". Инициалы Б.М., Б.М. так и мелькали перед глазами. Но
почему ни разу нет полного имени? В этом было что-то неофициальное,
интимное, совсем не свойственное Анджеле. Что она, и в лицо называла его
Б.М.? Дальше. "Б.М. явился неожиданно, после обеда. К счастью, я была
одна". Это записано всего год назад. "К счастью" - почему к счастью? - "я
была одна". А сам он где был в тот вечер? Он проверил дату по книжке, куда
записывал деловые свидания и встречи. В тот вечер был званый обед у
лорд-мэра. А Б.М. и Анджела провели этот вечер вдвоем! Он попытался
восстановить все в памяти. Когда он вернулся, ждала она его или легла
спать? А как выглядела комната, как всегда? Были на столе бокалы или нет?
Были стулья сдвинуты или не были? Ничего не запомнилось, решительно
ничего, кроме речи, которую он сам произнес на обеде у лорд-мэра. Ситуация
становилась все более необъяснимой: его жена, одна, принимает у себя
незнакомого ему мужчину. Может быть, разгадка в следующей книжке. Он
схватил последний томик, тот, что остался не до конца заполненным, когда
она умерла. Вот он опять, будь он проклят, на первой же странице. "Обедала
одна с Б.М. Он был очень взволнован... сказал, что пора нам понять друг
друга... Я пыталась его образумить, но он ничего не слушал. Пригрозил, что
если я не..." Дальше все было густо зачеркнуто. По всей странице тянулось
"Египет, Египет, Египет". Не разобрать ни слова, но смысл ясен: этот
мерзавец склонял ее к незаконной связи. Одни в этой комнате! Кровь
бросилась в лицо Гилберту Клендону. Он стал лихорадочно листать страницы.
Что она ответила? Инициалы кончились. Теперь шло просто "он". "Он опять
приходил. Я сказала, что не могу решить... умоляла его уйти". Негодяй,
навязывался ей у нее же в доме. Но почему она сразу ему не сказала? Как
могла колебаться хоть минуту? А-а, вот: "Я написала ему письмо". Несколько
пустых страниц, а потом: "Ответа на мое письмо нет". Опять пустые
страницы, а потом: "Он выполнил свою угрозу". А потом, что было потом? Он
листал страницу за страницей. Ничего. Но вот, накануне ее смерти, еще одна
запись: "Хватит ли у меня мужества тоже это сделать?" И все.
Гилберт Клендон разжал пальцы, и дневник упал на пол. Перед глазами
возникла Анджела. Она стоит на Пиккадилли, на краю тротуара. Глаза широко
раскрыты, кулаки сжаты. Вот мчится машина...
Этого не вынести. Он должен узнать правду. В два прыжка он очутился у
телефона.
- Мисс Миллер? - Молчание. Потом кто-то там зашевелился.
- Сесси Миллер слушает, - раздался наконец ее голос.
- Кто такой Б.М.? - прорычал он.
Он услышал, как на камине у нее громко тикают дешевые часы; потом
глубокий вздох. Потом наконец ответ:
- Это был мой брат.
Значит, и правда, это был ее брат, и он покончил с собой.
- Может быть, мне нужно что-нибудь объяснить? - донесся до него вопрос
Сесси Миллер, и он крикнул:
- Нет! Ничего не нужно!
Он получил свою долю наследства. Она сказала правду. Она нарочно
ступила на мостовую, чтобы соединиться со своим любовником. Ступила на
мостовую, чтобы уйти от него.
Их познакомила миссис Дэллоуэй и добавила: он вам понравится. Разговор
начался, когда они еще молчали: и мистер Сэрль и мисс Аннинг смотрели в
небо, и для обоих небо лучилось чем-то непонятным и важным, впрочем, для
каждого своим, но вдруг мисс Аннинг так отчетливо ощутила рядом с собой
мистера Сэрля, что стало невозможно видеть небо, просто небо, но только
небо над высокой фигурой, над темными глазами и седеющими волосами и
сухим, грустным (ей говорили: притворно грустным) лицом Родерика Сэрля, и,
зная, что это глупо, она не удержалась и сказала:
- Какой чудесный вечер!
Глупо! Страшно глупо! Но можно ли не быть глупой в сорок лет и под этим
небом, пред которым все - несусветная чушь, а она и мистер Сэрль у окна
гостиной миссис Дэллоуэй - точки, пылинки в лунном свете, и вся их жизнь
не дольше жизни ночного мотылька.
- Да... - произнесла мисс Аннинг и многозначительно похлопала по
дивану. Он сел рядом с ней. Правду ли говорят, что он "притворно грустен"?
Впрочем - и это опять из-за неба, - ей было почти безразлично, что там
говорят и что делают, и она снова сказала нечто совсем банальное:
- Я знала одну мисс Сэрль, в Кентербери, когда была там девочкой.
Повинуясь чарам ночного неба, мистер Сэрль тотчас же увидел могилы
своих предков в голубовато-романтическом свете, глаза его расширились и
потемнели, и он ответил:
- Да. Мы ведем свой род от норманнов - тех, что приплыли с Вильгельмом.
В Кентерберийском соборе похоронен некто Ричард Сэрль. Он был кавалер
ордена Подвязки.
Мисс Аннинг почувствовала, что случайно задела настоящего мистера
Сэрля, того, на котором выстроен второй, притворный. Зачарованная луной (а
луна виделась ей как символ мужского начала, и, глядя на нее сквозь щелку
между занавесками, мисс Аннинг плескалась в лунном свете), она могла
сказать почти все что угодно и решилась выкопать настоящего мистера Сэрля
из-под притворного, говоря себе: "Вперед, Стэнли, вперед!" - это у нее был
такой боевой клич, тайная хитрость, чтобы себя пришпорить, подхлестнуть,
как это делают иногда немолодые люди, страдающие неисправимым пороком, а
она страдала от страшной застенчивости, вернее, лени, ибо ей не хватало
даже не смелости, а скорее энергии, особенно в разговоре с мужчинами,
которых она побаивалась, и чаще всего разговор с ее стороны выливался в
поток банальностей, и у нее было очень мало друзей-мужчин, вообще очень
мало близких друзей, подумала она, но если честно, так ли они ей нужны? У
нее есть Сара, Артур, дом и собака, и "это", думала она, сидя на диване
рядом с мистером Сэрлем и в то же время купаясь, нежась в "этом", в том
чувстве, которое охватывало ее всякий раз, когда она возвращалась домой,
уверенная, что дома ждут чудеса, заповедное царство, такое, чего ни у кого
больше нет и быть не может (ведь только у нее одной есть Артур, Сара, дом
и собака), и, снова погружаясь в сладостное чувство обладания, она
понимала, что "этого" и луны (а луна - чудная музыка) ей довольно и не
нужен ей этот человек с его гордостью за умерших Сэрлей. Нет! В этом
главная опасность - нельзя, нельзя в ее возрасте давать волю сладкой
дремоте. "Вперед, Стэнли, вперед!" - сказала она себе и спросила его:
- А сами вы знаете Кентербери?
Знает ли он Кентербери! Мистер Сэрль улыбнулся, подумав, какой это
нелепый вопрос - как мало она знает, эта милая тихая женщина с добрыми
глазами и, кажется, умная, с очень красивым старинным ожерельем и,
говорят, музыкантша, - как плохо она знает, о чем спрашивает. Спросить у
него, знает ли он Кентербери! Когда лучшие годы его жизни, все его
воспоминания, все, чего он никогда за всю жизнь не смог рассказать, что
пробовал описать - м-да, пробовал описать (он вздохнул), все это было в
Кентербери; просто смех.
Его вздох, а потом смех, его грусть и веселость нравились людям, и он
это знал, но сознание того, что он нравится, не утолило разочарования, и
хотя он использовал всеобщее расположение (и наносил длинные визиты
участливым дамам - длинные, длинные визиты), но не без горечи душевной -
ибо он не достиг и десятой доли того, чего мог бы достичь, о чем мечтал
когда-то мальчиком в Кентербери. При всяком новом знакомстве он оживлялся:
тот, кто лишь теперь узнал его, не ведал о несбывшихся надеждах и,
поддаваясь его обаянию, позволял начать все сначала - это в пятьдесят-то
лет! Она напала на родник. Цветы, и поля, и дома из серого камня тонкой
струйкой потекли по его сознанию, собираясь в серебристые капли на его
темных, иссохших стенах и стекая на дно. С такого образа часто начинались
его стихи. И сейчас ему страстно захотелось создавать образы, здесь, рядом
с этой тихой женщиной.
- Да, я знаю Кентербери, - произнес он с задумчивым, сентиментальным
выражением, ожидая, как почувствовала мисс Аннинг, новых, не слишком
нескромных вопросов, и вот почему всем с ним так интересно, и эта-то
удивительная способность легко и остро реагировать на чужие слова погубила
его, как часто думал он сам, отстегивая запонки и складывая ключи и мелочь
на столик у кровати после очередного приема (а во время лондонского сезона
ему случалось бывать в гостях чуть ли не каждый день), а наутро, спускаясь
к завтраку, становился совсем другим, злым и раздражительным, и резко
говорил с женой; жена его была очень больна и никогда не выходила из дому,
но ее порой навещали знакомые - главным образом знакомые женщины, которые
интересовались индийской философией, разными лекарствами и докторами, о
чем Родерик Сэрль любил бросить едкую, уничтожающую фразу, слишком для нее
остроумную, так что в ответ она могла лишь горько покачать головой да тихо
всплакнуть, - он потому ничего не достиг, часто думалось ему, что не смог
полностью покинуть свет и общество женщин, столь нужное ему, и писать. Он
слишком дал жизни захлестнуть себя - тут он перебрасывал ногу на ногу (все
его движения были изысканны и немного оригинальны) - и не винил себя -
нет, он винил скорее богатство своей натуры и в этом смысле считал себя
лучше, чем, скажем, Вордсворт, он слишком много отдал людям, и теперь,
думал он, подперев голову руками, они тоже должны помочь ему - такова была
прелюдия, трепетная, чарующая, вдохновенная прелюдия к разговору; и образы
переполняли его.
- Она похожа на белое дерево - на вишню в цвету, - сказал он, глядя на
молодую женщину с пышными светлыми волосами. Красивый образ, подумала Рут
Аннинг, очень приятный образ, и все-таки она не уверена, что ей нравится
этот изысканно грустный человек и его жесты; странно, как безотчетны наши
чувства, подумала она. Ей не нравится он, но понравилось это его сравнение
женщины с цветущей вишней. Тонкие нити ее ощущений произвольно относило то
туда, то сюда, как щупальца морского цветка, рождая то трепет, то
недоуменье, в то время как мозг ее, вдали от метущихся страстей, в
прохладной одинокой тиши получал сигналы, которые надлежит обработать, с
тем чтобы, когда речь зайдет о Родерике Сэрле (а он был своего рода
личность), она могла сразу и определенно сказать: "Он мне нравится" или
"Он мне не нравится", раз и навсегда составив свое мнение. Какая странная
мысль, какая важная мысль; в ней, словно сквозь зеленую толщу воды,
проглядывает суть наших взаимоотношений.
- Как странно, что вы знаете Кентербери, - сказал мистер Сэрль. - Так
трудно бывает понять, - продолжал он (светловолосая женщина уже затерялась
среди других гостей), - когда вот так кого-нибудь встретишь (они никогда
раньше не встречались), случайно, казалось бы, и вдруг он мимоходом
затронет нечто такое, что много значило для тебя, затронет не думая, ведь
Кентербери для вас всего лишь милый старый городок, не так ли? Вы там,
наверное, провели одно лето, в гостях у тетушки. (Как раз это, только это,
Рут Аннинг и собиралась рассказать ему о своей поездке в Кентербери.) Вы
осмотрели достопримечательности и уехали, и больше об этом никогда не
вспоминали.
Пусть он так думает: он ей не нравится, к чему его разубеждать? На
самом-то деле три месяца, проведенные в Кентербери, потрясли ее. Она
помнила до последней мелочи, хотя это был самый обыкновенный визит, как
они ходили в гости к мисс Шарлотте Сэрль, знакомой ее тетки. Даже теперь
она могла бы наизусть повторить слова мисс Сэрль о громе: "Когда я
просыпаюсь и слышу гром среди ночи, я всегда думаю: кого-то убило". И в
памяти у нее - жесткий мохнатый ковер с ромбиками и мигающие, слезящиеся
глаза старушки, когда она, держа перед собой пустую чашку, говорит о
громе. И всегда, вспоминая Кентербери, ока видела грозовые тучи, и лиловые
отблески на цветах яблонь, и длинные серые стены зданий.
Гром пробудил ее от припадка старческого безразличия. "Вперед, Стэнли,
вперед!" - проговорила она про себя, что значило: нет, этот от меня не
ускользнет, как все остальные, истолковав все превратно; я скажу ему
правду.
- Я полюбила Кентербери, - сказала она.
Он сразу весь как-то загорелся. В этом был его дар, его беда, его
судьба.
- Полюбили? - переспросил он. - Да-да, я понимаю.
Ее щупальца метнули новый сигнал: ей приятно общество Родерика Сэрля.
Их глаза встретились: скорее - столкнулись, ибо каждый почувствовал,
что кто-то там, в глубине, во мраке вечного уединения, тот, кто всегда
невидим позади бойкого и болтливого, броского и вертлявого своего
двойника, вдруг поднялся во весь рост, сбросил капюшон и шагнул навстречу.
Было страшно, было чудесно. Они оба немолоды, и жизнь отполировала их до
ровного блеска, так что Родерик Сэрль ходил порой на десяток приемов за
сезон и ничего при этом не испытывал, кроме разве туманных сожалений и
потребности в красивых образах - вроде этого, с цветущей вишней, - и все
время в нем бродило застарелое чувство превосходства над теми, кто его
окружает, чувство неиспользованных возможностей, которое, по возвращении
домой, выливалось в недовольство жизнью и самим собой, в пустоту, скуку и
раздражительность. Но теперь вдруг, как белая стрела сквозь туман (этот-то
образ возник сам собою, метнувшись, как молния с небес), явилось оно,
старое опьянение жизнью, явилось и обрушилось на него; и это было
неприятно, хотя и наполняло радостью и молодостью, и рассыпало по всему
телу лед и огонь, это было ужасно.
- Кентербери двадцать лет назад... - сказала мисс Аннинг, как
прикрывают рукой нестерпимо яркий свет, как прячут пламенеющий персик под
зеленым листком, ибо он уже слишком сочен, слишком нежен, слишком спел.
Порой она жалела, что не вышла замуж. Порой ей казалось, что покой и
прохлада середины жизни и хорошо отлаженный механизм для защиты души и
тела от ударов - все это в сравнении с грозовым небом и яблочным цветом
Кентербери - низость. Она могла себе представить нечто другое, нечто
пронзительное, громоподобное. Какое-то физическое ощущение. Что-то
такое... Теперь - и это странно, потому что она впервые видела его, - ее
чувства, эти щупальца, которые только недавно вздрагивали и колыхались,
больше не передавали сигналов, а лежали неподвижно, словно она и Сэрль
настолько близки, что могут спокойно плыть бок о бок вниз по течению.
Самое странное, что есть на свете, - это человеческое общение, подумала
она, настолько оно изменчиво, настолько лишено всякой логики, вот и ее
неприязнь превратилась в самую что ни на есть пылкую и восторженную
любовь, но только лишь слово "любовь" пришло ей на ум, как она его
отбросила, опять подумав, как непонятно то, что с нами происходит, и как
мало у нас слов для всех этих удивительных ощущений, этой смены боли и
наслаждения. Как назвать то, что с ней творится? Она утратила способность
быть доброй и понимать других, и Сэрль куда-то исчез, и оба испытывают
нестерпимое желание скрыть то, что так тлетворно, так губительно для
человеческой природы, то, что всякий старается как-нибудь поприличнее
схоронить, - этот порыв, стремление выйти из игры, наплевав на всех, - и,
подыскивая какой-нибудь приличный, известный и общепринятый способ
захоронения, она проговорила:
- Конечно, как бы там ни было, а Кентербери испортить невозможно.
Он улыбнулся; он принял это; он перебросил ногу на ногу. Она сделала
свое дело, он - свое. Вот и все. И сразу же их обоих сковала та полная,
непроницаемая пустота, которая, кажется, обволакивает сознание, не
пропуская ни мысли, ни чувства сквозь свою плотную завесу, от которой
испытываешь почти физическую боль, и глаза, застыв, неподвижно смотрят в
одну точку - будь то рисунок на ковре или уголек в камине - и видят с
пугающей ясностью, от которой делается не по себе, ибо нет ни мысли, ни
впечатления, способного изменить, повернуть, приукрасить то, что открыто
глазу, ибо источник чувств наглухо закупорен и мозг онемел, а за ним и
тело замерло, как изваяние, так что мистер Сэрль и мисс Аннинг не могли ни
заговорить, ни шевельнуться, и им показалось, что с них слетело страшное
колдовство и живительная сила хлынула по венам, когда Майра Картрайт
работали, она и Анджела. Ведь и Анджела, как жена видного политического
деятеля, несла свою долю обязанностей. В его карьере она была ему главной
помощницей. Сколько раз он их видел здесь вместе - Сесси за машинкой,
пишет письмо под ее диктовку. Ясно, что и мисс Миллер это сейчас
вспоминает. Теперь остается только вручить ей брошку, завещанную его
женой. Да, малоподходящий подарок. Наверное, лучше было бы оставить ей
какую-то сумму денег или даже пишущую машинку. Но что поделаешь - "Дорогой
Сесси Миллер, с любовью". И, вручая ей брошь, он произнес коротенькую
речь, которую заранее приготовил. Он знает, говорил он, что она сумеет
оценить этот подарок. Жена часто ее носила... И мисс Миллер, принимая
брошь, ответила, словно тоже заранее подготовленными словами, что теперь
это будет самое дорогое ее достояние... Надо надеяться, подумал он, что у
нее есть какое-нибудь платье, на котором жемчужная брошь не будет
выглядеть так нелепо. Сейчас на ней был черный костюм, можно сказать -
форменная одежда женщин ее профессии. А потом вспомнил - конечно же, она в
трауре. Она тоже пережила трагедию - брат, в котором она души не чаяла,
погиб всего за неделю или две до Анджелы. Кажется, в какой-то аварии?
Забыл, помнит только, что Анджела что-то ему говорила. Анджела с ее даром
отзывчивости невероятно тогда разогорчилась. Сесси Миллер между тем
поднялась. Уже надевает перчатки. Наверное, почувствовала, что лишняя. Но
он не мог ее отпустить, не сказав нескольких слов о ее будущем. Каковы ее
планы? Может он ей чем-нибудь помочь?
Она задумчиво смотрела на стол, на машинку, за которой провела столько
часов, на дневник. И, погрузившись в воспоминания об Анджеле, не сразу
ответила на последний вопрос, как будто не поняла. Он повторил:
- Каковы ваши планы, мисс Миллер?
- Планы? О, все в порядке, мистер Клендон! - воскликнула она. - Прошу
вас, обо мне не беспокойтесь.
Из ее слов он заключил, что в финансовой поддержке она не нуждается.
Лучше было бы, сообразил он, такое предложение изложить в письме. Теперь
он мог только сказать, пожимая ей руку:
- Помните, мисс Миллер, если я хоть чем-нибудь могу вам быть полезен, я
с удовольствием... - И открыл дверь. На секунду она задержалась, словно
что-то вдруг вспомнив.
- Мистер Клендон, - сказала она, впервые взглянув ему прямо в глаза, и
впервые его поразило выражение ее глаз - сочувственное, но и пытливое. -
Если когда-нибудь, - продолжала она, - теперь или позже, я смогу
чем-нибудь быть вам полезна, помните, ради вашей жены я всегда с
радостью...
И с этим ушла. Ее слова и прощальный взгляд удивили его. Словно она
думала или надеялась, что окажется ему нужна. Он вернулся в комнату, и тут
у него мелькнула забавная, пожалуй, даже фантастическая мысль. Неужели все
эти годы, когда он едва замечал ее, она, как пишут в романах, питала к
нему тайную страсть? На ходу он поймал свое отражение в зеркале. За
пятьдесят, но нельзя не признать, что, по свидетельству зеркала, он все
еще весьма интересный мужчина.
- Бедная Сесси Миллер! - произнес он с усмешкой. Чего бы он ни дал,
чтобы посмеяться этой шутке вместе с женой. Невольно рука его потянулась к
ее дневнику. "Гилберт, - прочел он, открыв его наудачу, - выглядел просто
замечательно..." Она словно ответила на его вопрос. Словно сказала:
конечно, ты очень привлекателен как мужчина. Конечно, Сесси Миллер тоже
это чувствовала. Он стал читать дальше. "Как я горжусь тем, что я его
жена". А он всегда гордился тем, что он ее муж. Сколько раз, когда они
обедали в гостях, он смотрел на нее через стол и говорил себе: самая
прелестная женщина в этом сборище! Он читал дальше. В тот первый год он
баллотировался в парламент. Они вместе совершили поездку по его округу.
"Когда Гилберт сел, ему устроили овацию. Все встали с мест и стоя пели
"Ведь он хороший малый". Я была просто сражена". Это он тоже помнил. Она
сидела на эстраде рядом с ним. Он как сейчас видит ее глаза, обращенные на
него, и в глазах слезы. А потом? Он перелистал несколько страниц. Они
поехали в Венецию. Чудесный это был отпуск после выборов. "Ели мороженое у
Флориана". Он улыбнулся - она была еще совсем ребенком. Любила мороженое.
"Гилберт так интересно рассказывал мне историю Венеции. Оказывается,
дожи..." - так все и записала своим ученическим почерком. Путешествовать с
Анджелой было наслаждением еще и потому, что она так жаждала возможно
больше узнать. Любила толковать о своем "ужасающем невежестве", а ведь оно
только подчеркивало ее обаяние. А потом - он открыл следующий томик - они
возвратились в Лондон. "Мне так хотелось произвести хорошее впечатление. Я
надела мое подвенечное платье". Да, рядом с ней за столом сидел тогда
старый сэр Эдвард, и она прямо на глазах обворожила этого грозного
старика, его шефа. Он читал быстро, воскрешая по ее отрывочным фразам
сцену за сценой. "Обедали в палате общин... На рауте у Лавгроувзов. Леди
Л. спросила меня, сознаю ли я, какая это ответственность - быть женой
Гилберта?" А годы шли - он взял со стола еще томик, - и его все больше
затягивала работа. А она, конечно, все чаще оставалась дома... Для нее,
видимо, явилось серьезным горем, что у них не было детей. "Как бы мне
хотелось, - прочел он, - чтобы у Гилберта был сын!" Сам он почему-то
никогда об этом особенно не жалел. Жизнь и без того была так полна, так
насыщенна. В том году он получил свой первый, скромный пост в
правительстве. Очень скромный пост, но она записала: "Я совершенно
уверена, что он будет премьер-министром!" Что ж, если б дело обернулось
иначе, он, возможно, и стал бы премьером. Он прервал чтение, задумавшись о
том, что могло бы быть. Политика - лотерея, подумал он, азартная игра, но
для него игра еще не кончена, в пятьдесят-то лет! Он пробежал остальные
страницы, заполненные мелочами, теми невесомыми, счастливыми,
повседневными мелочами, из которых состояла ее жизнь.
Взял новый томик. Снова раскрыл наудачу. "Какая я трусиха! Опять
упустила случай. Но мне подумалось, что это эгоистично - приставать к нему
с моими делами, когда он так занят. А мы так редко проводим вечер вдвоем".
О чем это она? А-а, вот и объяснение, речь идет о ее работе в Ист-Энде. "Я
набралась храбрости и поговорила-таки с Гилбертом. Он проявил столько
доброты, столько понимания". Он помнил этот разговор. Она сказала, что
чувствует себя такой бездельницей, такой никчемной. Ей хочется тоже иметь
какую-нибудь работу, как-то помогать людям, и, помнится, так мило
покраснела, говоря это, сидя вот здесь, в этом кресле. Он тогда чуточку
подтрунил над ней. Мало ей, что ли, дела - заботиться о нем, вести
хозяйство? Но если ей нужно развлечение - на здоровье, конечно, он не
против. Что же именно? Какая-нибудь благотворительность? Какой-нибудь
комитет? Только, чур, чтобы не переутомляться. И вот она каждую среду
стала ездить в Уайтчепел. Он вспомнил, как его раздражало платье, которое
она надевала для этих поездок. А она, как видно, взялась за дело всерьез.
Дневник пестрел такими записями: "Побывала у миссис Джонс... у нее десять
человек детей... муж лишился руки в результате несчастного случая. Сделала
все возможное, чтобы устроить Лили на работу". Дальше, дальше. Его имя
стало попадаться реже. Читать стало не так интересно. Некоторые записи
были совсем непонятны, например: "Поспорили с Б.М. о социализме". Кто это
Б.М.? Инициалы ничего ему не подсказали: видимо, какая-то женщина, с
которой они вместе заседали в каком-нибудь комитете. "Б.М. неистово ругает
правящие классы... С собрания возвращалась с Б.М. и пыталась переубедить
его. Но он такой узколобый". Значит, Б.М. - мужчина, не иначе как из этих
"интеллигентов", как они себя называют, Анджела всегда говорила, что они и
неистовые и узколобые. Она, оказывается, даже пригласила его в гости? "К
обеду был Б.М. Он поздоровался с Минни за руку!" Этот восклицательный знак
добавил новый штрих к портрету, который уже начал складываться у него в
уме. Б.М., как видно, не привык иметь дело с горничными; он поздоровался с
Минни за руку. Надо полагать, он из тех прирученных рабочих, что
разглагольствуют о своих взглядах в светских гостиных. Гилберт знал этот
тип и не симпатизировал ему. Вот он опять. "Была с Б.М. в Тауэре... Он
сказал, что революция неизбежна... сказал, что все мы живем в выдуманном
мире". Да, да, вот такие истины этот Б.М. и должен был изрекать. Гилберт
словно слышал его голос. Он и видел его совершенно отчетливо: неотесанный
субъект с лохматой бородой, в красном галстуке и твидовом костюме, сам-то
небось работал спустя рукава. Не может быть, чтобы Анджела не раскусила
его. Он читал дальше. "Б.М. очень нехорошо отозвался о..." Имя было
старательно зачеркнуто. "Я ему сказала, что не желаю больше слышать ругани
по адресу..." - имя опять не прочесть. Неужели это было его собственное
имя? Неужели поэтому Анджела поспешила прикрыть рукой страницу, когда он
вошел? При этой мысли его неприязнь к Б.М. возросла. Имел наглость
обсуждать его здесь, в этой комнате! Почему Анджела ему не сказала? Утаила
от него такую вещь, а ведь всегда была до предела искренней. Он стал
листать страницы, выискивая все упоминания о Б.М. "Б.М. рассказал мне о
своем детстве. Его мать ходила на поденную работу... Как подумаю об этом,
просто нет сил жить в такой роскоши... Три гинеи за одну шляпу!" Лучше бы
она поговорила об этом с ним, а не забивала свою бедную головку вопросами,
явно недоступными ее пониманию! Он давал ей читать книги. Карл Маркс.
"Грядущая революция". Инициалы Б.М., Б.М. так и мелькали перед глазами. Но
почему ни разу нет полного имени? В этом было что-то неофициальное,
интимное, совсем не свойственное Анджеле. Что она, и в лицо называла его
Б.М.? Дальше. "Б.М. явился неожиданно, после обеда. К счастью, я была
одна". Это записано всего год назад. "К счастью" - почему к счастью? - "я
была одна". А сам он где был в тот вечер? Он проверил дату по книжке, куда
записывал деловые свидания и встречи. В тот вечер был званый обед у
лорд-мэра. А Б.М. и Анджела провели этот вечер вдвоем! Он попытался
восстановить все в памяти. Когда он вернулся, ждала она его или легла
спать? А как выглядела комната, как всегда? Были на столе бокалы или нет?
Были стулья сдвинуты или не были? Ничего не запомнилось, решительно
ничего, кроме речи, которую он сам произнес на обеде у лорд-мэра. Ситуация
становилась все более необъяснимой: его жена, одна, принимает у себя
незнакомого ему мужчину. Может быть, разгадка в следующей книжке. Он
схватил последний томик, тот, что остался не до конца заполненным, когда
она умерла. Вот он опять, будь он проклят, на первой же странице. "Обедала
одна с Б.М. Он был очень взволнован... сказал, что пора нам понять друг
друга... Я пыталась его образумить, но он ничего не слушал. Пригрозил, что
если я не..." Дальше все было густо зачеркнуто. По всей странице тянулось
"Египет, Египет, Египет". Не разобрать ни слова, но смысл ясен: этот
мерзавец склонял ее к незаконной связи. Одни в этой комнате! Кровь
бросилась в лицо Гилберту Клендону. Он стал лихорадочно листать страницы.
Что она ответила? Инициалы кончились. Теперь шло просто "он". "Он опять
приходил. Я сказала, что не могу решить... умоляла его уйти". Негодяй,
навязывался ей у нее же в доме. Но почему она сразу ему не сказала? Как
могла колебаться хоть минуту? А-а, вот: "Я написала ему письмо". Несколько
пустых страниц, а потом: "Ответа на мое письмо нет". Опять пустые
страницы, а потом: "Он выполнил свою угрозу". А потом, что было потом? Он
листал страницу за страницей. Ничего. Но вот, накануне ее смерти, еще одна
запись: "Хватит ли у меня мужества тоже это сделать?" И все.
Гилберт Клендон разжал пальцы, и дневник упал на пол. Перед глазами
возникла Анджела. Она стоит на Пиккадилли, на краю тротуара. Глаза широко
раскрыты, кулаки сжаты. Вот мчится машина...
Этого не вынести. Он должен узнать правду. В два прыжка он очутился у
телефона.
- Мисс Миллер? - Молчание. Потом кто-то там зашевелился.
- Сесси Миллер слушает, - раздался наконец ее голос.
- Кто такой Б.М.? - прорычал он.
Он услышал, как на камине у нее громко тикают дешевые часы; потом
глубокий вздох. Потом наконец ответ:
- Это был мой брат.
Значит, и правда, это был ее брат, и он покончил с собой.
- Может быть, мне нужно что-нибудь объяснить? - донесся до него вопрос
Сесси Миллер, и он крикнул:
- Нет! Ничего не нужно!
Он получил свою долю наследства. Она сказала правду. Она нарочно
ступила на мостовую, чтобы соединиться со своим любовником. Ступила на
мостовую, чтобы уйти от него.
Их познакомила миссис Дэллоуэй и добавила: он вам понравится. Разговор
начался, когда они еще молчали: и мистер Сэрль и мисс Аннинг смотрели в
небо, и для обоих небо лучилось чем-то непонятным и важным, впрочем, для
каждого своим, но вдруг мисс Аннинг так отчетливо ощутила рядом с собой
мистера Сэрля, что стало невозможно видеть небо, просто небо, но только
небо над высокой фигурой, над темными глазами и седеющими волосами и
сухим, грустным (ей говорили: притворно грустным) лицом Родерика Сэрля, и,
зная, что это глупо, она не удержалась и сказала:
- Какой чудесный вечер!
Глупо! Страшно глупо! Но можно ли не быть глупой в сорок лет и под этим
небом, пред которым все - несусветная чушь, а она и мистер Сэрль у окна
гостиной миссис Дэллоуэй - точки, пылинки в лунном свете, и вся их жизнь
не дольше жизни ночного мотылька.
- Да... - произнесла мисс Аннинг и многозначительно похлопала по
дивану. Он сел рядом с ней. Правду ли говорят, что он "притворно грустен"?
Впрочем - и это опять из-за неба, - ей было почти безразлично, что там
говорят и что делают, и она снова сказала нечто совсем банальное:
- Я знала одну мисс Сэрль, в Кентербери, когда была там девочкой.
Повинуясь чарам ночного неба, мистер Сэрль тотчас же увидел могилы
своих предков в голубовато-романтическом свете, глаза его расширились и
потемнели, и он ответил:
- Да. Мы ведем свой род от норманнов - тех, что приплыли с Вильгельмом.
В Кентерберийском соборе похоронен некто Ричард Сэрль. Он был кавалер
ордена Подвязки.
Мисс Аннинг почувствовала, что случайно задела настоящего мистера
Сэрля, того, на котором выстроен второй, притворный. Зачарованная луной (а
луна виделась ей как символ мужского начала, и, глядя на нее сквозь щелку
между занавесками, мисс Аннинг плескалась в лунном свете), она могла
сказать почти все что угодно и решилась выкопать настоящего мистера Сэрля
из-под притворного, говоря себе: "Вперед, Стэнли, вперед!" - это у нее был
такой боевой клич, тайная хитрость, чтобы себя пришпорить, подхлестнуть,
как это делают иногда немолодые люди, страдающие неисправимым пороком, а
она страдала от страшной застенчивости, вернее, лени, ибо ей не хватало
даже не смелости, а скорее энергии, особенно в разговоре с мужчинами,
которых она побаивалась, и чаще всего разговор с ее стороны выливался в
поток банальностей, и у нее было очень мало друзей-мужчин, вообще очень
мало близких друзей, подумала она, но если честно, так ли они ей нужны? У
нее есть Сара, Артур, дом и собака, и "это", думала она, сидя на диване
рядом с мистером Сэрлем и в то же время купаясь, нежась в "этом", в том
чувстве, которое охватывало ее всякий раз, когда она возвращалась домой,
уверенная, что дома ждут чудеса, заповедное царство, такое, чего ни у кого
больше нет и быть не может (ведь только у нее одной есть Артур, Сара, дом
и собака), и, снова погружаясь в сладостное чувство обладания, она
понимала, что "этого" и луны (а луна - чудная музыка) ей довольно и не
нужен ей этот человек с его гордостью за умерших Сэрлей. Нет! В этом
главная опасность - нельзя, нельзя в ее возрасте давать волю сладкой
дремоте. "Вперед, Стэнли, вперед!" - сказала она себе и спросила его:
- А сами вы знаете Кентербери?
Знает ли он Кентербери! Мистер Сэрль улыбнулся, подумав, какой это
нелепый вопрос - как мало она знает, эта милая тихая женщина с добрыми
глазами и, кажется, умная, с очень красивым старинным ожерельем и,
говорят, музыкантша, - как плохо она знает, о чем спрашивает. Спросить у
него, знает ли он Кентербери! Когда лучшие годы его жизни, все его
воспоминания, все, чего он никогда за всю жизнь не смог рассказать, что
пробовал описать - м-да, пробовал описать (он вздохнул), все это было в
Кентербери; просто смех.
Его вздох, а потом смех, его грусть и веселость нравились людям, и он
это знал, но сознание того, что он нравится, не утолило разочарования, и
хотя он использовал всеобщее расположение (и наносил длинные визиты
участливым дамам - длинные, длинные визиты), но не без горечи душевной -
ибо он не достиг и десятой доли того, чего мог бы достичь, о чем мечтал
когда-то мальчиком в Кентербери. При всяком новом знакомстве он оживлялся:
тот, кто лишь теперь узнал его, не ведал о несбывшихся надеждах и,
поддаваясь его обаянию, позволял начать все сначала - это в пятьдесят-то
лет! Она напала на родник. Цветы, и поля, и дома из серого камня тонкой
струйкой потекли по его сознанию, собираясь в серебристые капли на его
темных, иссохших стенах и стекая на дно. С такого образа часто начинались
его стихи. И сейчас ему страстно захотелось создавать образы, здесь, рядом
с этой тихой женщиной.
- Да, я знаю Кентербери, - произнес он с задумчивым, сентиментальным
выражением, ожидая, как почувствовала мисс Аннинг, новых, не слишком
нескромных вопросов, и вот почему всем с ним так интересно, и эта-то
удивительная способность легко и остро реагировать на чужие слова погубила
его, как часто думал он сам, отстегивая запонки и складывая ключи и мелочь
на столик у кровати после очередного приема (а во время лондонского сезона
ему случалось бывать в гостях чуть ли не каждый день), а наутро, спускаясь
к завтраку, становился совсем другим, злым и раздражительным, и резко
говорил с женой; жена его была очень больна и никогда не выходила из дому,
но ее порой навещали знакомые - главным образом знакомые женщины, которые
интересовались индийской философией, разными лекарствами и докторами, о
чем Родерик Сэрль любил бросить едкую, уничтожающую фразу, слишком для нее
остроумную, так что в ответ она могла лишь горько покачать головой да тихо
всплакнуть, - он потому ничего не достиг, часто думалось ему, что не смог
полностью покинуть свет и общество женщин, столь нужное ему, и писать. Он
слишком дал жизни захлестнуть себя - тут он перебрасывал ногу на ногу (все
его движения были изысканны и немного оригинальны) - и не винил себя -
нет, он винил скорее богатство своей натуры и в этом смысле считал себя
лучше, чем, скажем, Вордсворт, он слишком много отдал людям, и теперь,
думал он, подперев голову руками, они тоже должны помочь ему - такова была
прелюдия, трепетная, чарующая, вдохновенная прелюдия к разговору; и образы
переполняли его.
- Она похожа на белое дерево - на вишню в цвету, - сказал он, глядя на
молодую женщину с пышными светлыми волосами. Красивый образ, подумала Рут
Аннинг, очень приятный образ, и все-таки она не уверена, что ей нравится
этот изысканно грустный человек и его жесты; странно, как безотчетны наши
чувства, подумала она. Ей не нравится он, но понравилось это его сравнение
женщины с цветущей вишней. Тонкие нити ее ощущений произвольно относило то
туда, то сюда, как щупальца морского цветка, рождая то трепет, то
недоуменье, в то время как мозг ее, вдали от метущихся страстей, в
прохладной одинокой тиши получал сигналы, которые надлежит обработать, с
тем чтобы, когда речь зайдет о Родерике Сэрле (а он был своего рода
личность), она могла сразу и определенно сказать: "Он мне нравится" или
"Он мне не нравится", раз и навсегда составив свое мнение. Какая странная
мысль, какая важная мысль; в ней, словно сквозь зеленую толщу воды,
проглядывает суть наших взаимоотношений.
- Как странно, что вы знаете Кентербери, - сказал мистер Сэрль. - Так
трудно бывает понять, - продолжал он (светловолосая женщина уже затерялась
среди других гостей), - когда вот так кого-нибудь встретишь (они никогда
раньше не встречались), случайно, казалось бы, и вдруг он мимоходом
затронет нечто такое, что много значило для тебя, затронет не думая, ведь
Кентербери для вас всего лишь милый старый городок, не так ли? Вы там,
наверное, провели одно лето, в гостях у тетушки. (Как раз это, только это,
Рут Аннинг и собиралась рассказать ему о своей поездке в Кентербери.) Вы
осмотрели достопримечательности и уехали, и больше об этом никогда не
вспоминали.
Пусть он так думает: он ей не нравится, к чему его разубеждать? На
самом-то деле три месяца, проведенные в Кентербери, потрясли ее. Она
помнила до последней мелочи, хотя это был самый обыкновенный визит, как
они ходили в гости к мисс Шарлотте Сэрль, знакомой ее тетки. Даже теперь
она могла бы наизусть повторить слова мисс Сэрль о громе: "Когда я
просыпаюсь и слышу гром среди ночи, я всегда думаю: кого-то убило". И в
памяти у нее - жесткий мохнатый ковер с ромбиками и мигающие, слезящиеся
глаза старушки, когда она, держа перед собой пустую чашку, говорит о
громе. И всегда, вспоминая Кентербери, ока видела грозовые тучи, и лиловые
отблески на цветах яблонь, и длинные серые стены зданий.
Гром пробудил ее от припадка старческого безразличия. "Вперед, Стэнли,
вперед!" - проговорила она про себя, что значило: нет, этот от меня не
ускользнет, как все остальные, истолковав все превратно; я скажу ему
правду.
- Я полюбила Кентербери, - сказала она.
Он сразу весь как-то загорелся. В этом был его дар, его беда, его
судьба.
- Полюбили? - переспросил он. - Да-да, я понимаю.
Ее щупальца метнули новый сигнал: ей приятно общество Родерика Сэрля.
Их глаза встретились: скорее - столкнулись, ибо каждый почувствовал,
что кто-то там, в глубине, во мраке вечного уединения, тот, кто всегда
невидим позади бойкого и болтливого, броского и вертлявого своего
двойника, вдруг поднялся во весь рост, сбросил капюшон и шагнул навстречу.
Было страшно, было чудесно. Они оба немолоды, и жизнь отполировала их до
ровного блеска, так что Родерик Сэрль ходил порой на десяток приемов за
сезон и ничего при этом не испытывал, кроме разве туманных сожалений и
потребности в красивых образах - вроде этого, с цветущей вишней, - и все
время в нем бродило застарелое чувство превосходства над теми, кто его
окружает, чувство неиспользованных возможностей, которое, по возвращении
домой, выливалось в недовольство жизнью и самим собой, в пустоту, скуку и
раздражительность. Но теперь вдруг, как белая стрела сквозь туман (этот-то
образ возник сам собою, метнувшись, как молния с небес), явилось оно,
старое опьянение жизнью, явилось и обрушилось на него; и это было
неприятно, хотя и наполняло радостью и молодостью, и рассыпало по всему
телу лед и огонь, это было ужасно.
- Кентербери двадцать лет назад... - сказала мисс Аннинг, как
прикрывают рукой нестерпимо яркий свет, как прячут пламенеющий персик под
зеленым листком, ибо он уже слишком сочен, слишком нежен, слишком спел.
Порой она жалела, что не вышла замуж. Порой ей казалось, что покой и
прохлада середины жизни и хорошо отлаженный механизм для защиты души и
тела от ударов - все это в сравнении с грозовым небом и яблочным цветом
Кентербери - низость. Она могла себе представить нечто другое, нечто
пронзительное, громоподобное. Какое-то физическое ощущение. Что-то
такое... Теперь - и это странно, потому что она впервые видела его, - ее
чувства, эти щупальца, которые только недавно вздрагивали и колыхались,
больше не передавали сигналов, а лежали неподвижно, словно она и Сэрль
настолько близки, что могут спокойно плыть бок о бок вниз по течению.
Самое странное, что есть на свете, - это человеческое общение, подумала
она, настолько оно изменчиво, настолько лишено всякой логики, вот и ее
неприязнь превратилась в самую что ни на есть пылкую и восторженную
любовь, но только лишь слово "любовь" пришло ей на ум, как она его
отбросила, опять подумав, как непонятно то, что с нами происходит, и как
мало у нас слов для всех этих удивительных ощущений, этой смены боли и
наслаждения. Как назвать то, что с ней творится? Она утратила способность
быть доброй и понимать других, и Сэрль куда-то исчез, и оба испытывают
нестерпимое желание скрыть то, что так тлетворно, так губительно для
человеческой природы, то, что всякий старается как-нибудь поприличнее
схоронить, - этот порыв, стремление выйти из игры, наплевав на всех, - и,
подыскивая какой-нибудь приличный, известный и общепринятый способ
захоронения, она проговорила:
- Конечно, как бы там ни было, а Кентербери испортить невозможно.
Он улыбнулся; он принял это; он перебросил ногу на ногу. Она сделала
свое дело, он - свое. Вот и все. И сразу же их обоих сковала та полная,
непроницаемая пустота, которая, кажется, обволакивает сознание, не
пропуская ни мысли, ни чувства сквозь свою плотную завесу, от которой
испытываешь почти физическую боль, и глаза, застыв, неподвижно смотрят в
одну точку - будь то рисунок на ковре или уголек в камине - и видят с
пугающей ясностью, от которой делается не по себе, ибо нет ни мысли, ни
впечатления, способного изменить, повернуть, приукрасить то, что открыто
глазу, ибо источник чувств наглухо закупорен и мозг онемел, а за ним и
тело замерло, как изваяние, так что мистер Сэрль и мисс Аннинг не могли ни
заговорить, ни шевельнуться, и им показалось, что с них слетело страшное
колдовство и живительная сила хлынула по венам, когда Майра Картрайт