На полных оборотах моторов мы перешли в набор высоты, левым боевым разворотом стремимся зайти противнику в хвост. Немцы за нами, однако не дотянулись, отстали, и мы их ударили сверху. Они не рассыпались, и бой разгорелся на вертикальном маневре, упорный, напряженный.
   А время идет. Наконец замечаю: переходя в набор высоты после снижения, строй фашистов начинает понемногу вытягиваться. Устали, значит, выдыхаются, отстают от ведущего. Еще одно усилие — и мы, разогнав скорость, заходим в боевой порядок вражеских летчиков, начинаем их бить.
   Бой разгорается. Удачным маневром захожу в хвост самолета противника, сближаюсь, сейчас открою огонь и вдруг… «мессер» резко бросается влево. Я среагировал в доли секунды. Поняв, что немец выполнил чью-то команду, тоже бросился влево. Правильно сделал: очередь, пущенная в хвост моего самолета, мелькнула мимо кабины.
   Переворотом иду в пике — вслед за фашистом, на мгновение теряю его, вновь нахожу, сближаюсь, вот-вот нажму на гашетку… О ужас! Это не немец, это Гаврилин. Серого цвета Як я принял за Ме-109.
   Это ошеломило меня, выбило из колеи. Не шутка сбить своего же товарища. Но голову вешать не время, иначе попадешь под огонь…
   Бой продолжался пятнадцать-двадцать минут. Непрерывные перегрузки, непрерывная моральная напряженность. Мы измотали вконец и себя, и противника. Но мы оказались сильнее, выносливее. Немцы не выдержали взятого нами темпа, рассыпались, бросились наутек. Последнего настиг Леонов и сбил.
   Мы победили, но впечатление после боя было таким, будто бой проиграли. Я чуть было не сбил своего же товарища. И вообще, такие бои вести ни к чему. Они лишь изнуряют, а толку мало. И надо было свернуть, когда я увидел фашистов в самом начале, свернуть и, не теряя их из виду, набрать высоту, запастись скоростью и только тогда ударить.
   Мы имели на это моральное право — свернуть. И потому что «мессершмитты» не бомбардировщики, нашим войскам не угрожают, и потому что их восемнадцать, а нас только восемь.
   А вывод? Вывод такой: быть осторожнее и не брать в свою группу «серых». Гаврилину надо было дать одну из наших машин. Правда, ресурс моторов нам дорог, но пятьдесят минут полета потеря не очень великая, и мы бы не обеднели.
* * *
   Наши войска замкнули кольцо вокруг Будапешта. Воздушные бои идут прямо над городом и западнее, откуда противник подтягивает резервы на помощь окруженной группировке. Мы господствуем в воздухе.
   Кишкун-Лацхаза — наш новый аэродром. Он расположен на Дунае, юго-западнее Будапешта, в пяти минутах полета от города.
   Над нами проходит группа Ла-5. Это наши соседи. Через три-четыре минуты передают: встретили большую группу вражеских самолетов, нужна помощь. Посылаю Леонова. Опять информация: сбит командир группы Ла-5. Да, видимо, бой разгорелся всерьез, а в группу Леонова я вкрапил одного из «серых» — Каманьяна. Скоро получим еще одну партию новых машин, и я решил понемногу, по одному-два человека, приобщать к группе «Меч», пускать их на задание. Не рано ли?
   Слышу: группа вступила в бой. По командам и репликам моего заместителя можно понять, что бой проходит успешно. Оттуда идут отдельные самолеты — истребители и штурмовики. Отбились, оторвались от групп — в воздухе плотная дымка. Неожиданно появляется наш самолет. Бреющим проходит над точкой, сбавляет обороты мотора и… садится. Но уже за границей летного поля, на фюзеляж. Я успел только заметить, что летчик сидит открытый, фонарь с кабины снесло.
   Посылаю туда аварийную группу, медицинскую помощь. Проходит десять минут. Жду, беспокоюсь, не ранен ли летчик, не побился ли во время посадки. Смотрю, оттуда идет «санитарка». Подъезжает к капэ… Не зря беспокоился: из кабины выходит лейтенант Каманьян, невредимый, но основательно перепуганный.
   — Что там случилось? Рассказывай.
   С сильным акцентом южанина, пересыпая русскую речь армянской, летчик рассказывает:
   — Понимаешь, командир, иду, смотрю, вижу: противник. Да? Потом смотрю, нет противника. Да? И командира нет. Вперед смотрю — не вижу, назад смотрю… — Схватившись за голову, округлив огромные, цвета темного бархата глаза, Каманьян говорит: — Назад повернулся, а ко мне в кабину «своим мордом» «Фокке-Вульф» смотрит. Что делать? Посмотрел еще раз, а он стреляет. Смотрю, кабина у меня нет.
   Непостижимо уму, как он остался живым. С кабины снесло фонарь, козырек, разбило прицел. Снаряды буквально вились вокруг головы Каманья-на. Он так растерялся, что не увидел свой аэродром, хоть и над ним проходил, а когда увидел, сел прямо перед собой, в поле. У него не хватило выдержки развернуться, зайти на посадку, сесть как положено. Короче, сделать то, что в обычных условиях делает летчик почти машинально, автоматически, в силу выработавшейся привычки.
   И смешно мне слушать рассказ Каманьяна, и зло берет. Так непростительно ошибиться! Человека чуть не погубил. Подорвал авторитет группы «Меч» — немец расскажет, как он легко расправился с летчиком особой авиагруппы. «Авантюризм чистейшей воды допустил ты, дорогой Антон Дмитриевич, — ругаю я сам себя, — непростительно. Три с половиной года полком командуешь, пора бы уже научиться…»
* * *
   Кончилось наше блаженство: после аэродрома Кишкун-Лацхаза мы оказались на небольшой, окруженной домами площадке — Будапештском ипподроме. На старом аэродроме хоть и не было рулежных дорожек, зато была настоящая взлетно-посадочная полоса шириной в шестьдесят метров (она казалась нам очень узкой). Здесь же ширина полосы в два раза меньше, но грязи на ней — по колено.
   Вчера, 5 декабря 1944 года, на старом аэродроме я отметил свой день рождения — тридцать лет. Ординарец привез со склада крепкий, ароматный ликер, летчики поздравили меня, а Коля Леонов провозгласил тост: «За здоровье командира!»
   Тост очень короткий, но емкий, содержательный, потому что здоровье для летчика — это самое главное. Мы закусили, я предложил налить еще по одной чарке и выпить за нашу победу. Летчики трижды прокричали «Ура!», механик растянул аккордеон, пробежался по клавишам, а Коля Кнут сплясал «Барыню». На этом торжественный ужин закончился — надо было идти отдыхать, готовиться к бою.
   Бой кипит прямо над Будапештом и особенно над Эстергомом, где наши войска, форсировав Грон, рвутся в направлении Вены — столицы Австрии, еще одного сателлита фашистской Германии.
   Вчера командир эскадрильи Петр Савченко возвратился с тылового аэродрома во главе десяти совсем еще новеньких самолетов Як-3, а сейчас ушел на боевое задание во главе десяти экипажей. Жду, когда возвратятся, хочу послушать мнение летчиков о новой машине. По радио слышал — бой провели удачно, победно, поэтому иду не волнуясь. Вот и они пришли в плотном строю, как на параде. И это меня беспокоит, настораживает: упоенные удачей летчики могут расслабиться, потерять бдительность, что на фронте недопустимо. После посадки собрались у самолета ведущего.
   — Как дела? — спрашиваю. — Что делали? Что видели?
   — Задание выполнили, — отвечает Савченко, — сбили два «фокке-вульфа», сорвали бомбоудар по нашим войскам, «фоккера» ушли в направлении Вены.
   Сначала сказал: «Ушли», а потом поправился: «Сбежали». Получилось немного пренебрежительно, и это насторожило меня еще больше. Летчики восторгаются новой машиной, ее скоростью, маневренностью. «Поздно получили», — сожалеет один. «Вот бы подрались! Вот бы погоняли фашистов!» — восклицает другой.
   — Товарищ командир! — вдруг вспоминает Савченко. — Станции Дьер и Комарно немцы прикрыли аэростатами.
   — Ого! — догадывается кто-то из летчиков. — Это не от хорошей жизни. Не хватает самолетов у Гитлера.
   И этот в общем-то правильный вывод подливает масла в огонь, будоражит незрелые головы.
   — Братцы! — говорит один из пилотов. — Мы опоздали. Противник уже не тот, не с кем серьезно помериться силами.
   Будто ножом кольнул. Откуда оно, такое самомнение? Откуда такое пренебрежение к противнику, пока еще очень сильному? Нет, с этим мириться нельзя. С этим недалеко до беды. Меня всегда возмущает нескромность, всегда беспокоит недооценка противника. Строго говорю:
   — Летчики! Вы абсолютно не правы. Пока существует враг, существует и угроза. Будьте внимательны и осторожны. Будьте бдительны в воздухе. Вспомните, сколько мы потеряли людей, и каких! Настоящих воздушных бойцов.
   Надо посмотреть, что там творится над Эстергомом. Почему у пилотов сложилось такое мнение, что «противник уже не тот…»
   Взлетаем звеном. Я и Иван Табаков идем впереди. Правее, сзади и выше нас — Иван Шаменков и Юра Орлов. Высота две с половиной тысячи метров. Оглянувшись назад, неожиданно вижу пару Ме-109. Вот это нас подловили! Они бы уже открыли огонь по замыкающей паре, но дистанция пока еще велика — не менее тысячи метров.
   — Шаменков? Орлов? Сзади пара «худых»…
   Вот незадача — не слышат меня. Ни тот, ни другой на предупреждение не реагируют. Как хорошо, что мы идем на повышенной скорости — атака фашистов затянется, и я успею помочь Шаменкову, отсеку от них вражеских летчиков. Кажется, они не видят меня, и мне это сделать будет не трудно.
   Резким боевым разворотом выхожу в заднюю полусферу Ме 109. А где Табаков? Где мой напарник? Кручу головой, осматриваюсь. Нет Табакова, будто в воду канул. Очевидно, я резковато пошел в разворот и ведомый, мягко говоря, от меня оторвался. Ладно, потом разберемся, а сейчас захожу в атаку. Увидев меня, немцы кидаются вниз. Не теряя мгновений, бросаю машину в пике, устремляюсь за ними.
   Бой начался, можно сказать, на равных: скорость у нас была почти одинаковой (у меня даже немного поменьше), пикировать начали одновременно (я даже чуть-чуть попозже), и все же мой Як заметно настигает Ме-109. Еще немного, и можно открыть огонь… Сначала ударю ведомого, потом догоню и ведущего. И вдруг, очевидно, поняв мои намерения, ведущий резко ломает свою траекторию, задирает машину вверх…
   Обстановка меняется в корне. Подумав, что я увлекся погоней и жертву свою не брошу, решил ударить меня, я разгадал его замысел и устремляюсь теперь за ним. Будто договорившись состязаться в силе наших машин и уже убедившись, что «мессер» на пике уступает самолету Як-3, мы несемся теперь в высоту: проверяем, кто сильнее из нас на вертикальном маневре. Но исход этой проверки для кого то из нас может стать роковым. Тот, у кого быстрее иссякнут силы мотора, кто зависнет без скорости, тот проиграл и расплатится жизнью.
   Я уверен в силе своей машины, уверен в ее преимуществах, но всякое может случиться: забарахлит внезапно мотор, откажет оружие… Но пока все нормально. Мотор стремительно тянет меня в высоту, и я все быстрее и быстрее настигаю машину врага. Нас разделяют пятьсот, четыреста метров, триста… Мне стоит только слегка довернуть самолет, и немец будет сражен, но я иду пока по прямой, я хочу посмотреть, как он зависнет, качнется с крыла на крыло, бессильно повалится вниз.
   Нас разделяют двести метров, сто, пятьдесят… Все, выдохся «мессер», качнулся слева направо, падает. Победно рокочет мотор моего самолета, я обгоняю врага, плавно ложусь на крыло, направляю нос своего самолета на жертву, открываю огонь. Пахнув дымком, «мессер» несется к земле.
   А где же второй? Вижу. Мотается выше и чуть в стороне, ищет напарника. Потерял его, очевидно, тогда, когда он рванулся вверх. И наш поединок не видел. И сейчас ничего не видит. Подхожу к нему снизу, открываю огонь. Вражеский самолет горит.
   — Чем бы кончилась встреча, если бы я не увидел пару Ме-109?
   Я возмущен, Шаменков и Орлов молчат, не знают, куда смотреть. Стыдно. Командир полка выбил у них из хвоста пару фашистов, сбил одного за другим, а они вели себя, как на прогулке. Потеряна бдительность, потеряно чувство ответственности.
   — Поберегли бы себя… Войне скоро конец, а вас посбивают, как куропаток.
   Молчат, уставились в землю. А что говорить? Нечего. Истребитель, не умеющий видеть, — не истребитель, мишень. Табаков глядит куда-то мимо меня, ежится, переминается с ноги на ногу — тоже не доблестно вел себя в этом полете. Отстал, не прикрыл командира в бою.
   — Стыдно тебе, — говорю Табакову, — два года воюешь. Если бы это случилось на Калининском фронте, когда ты был несмышленышем, можно простить. А теперь непростительно. Сколько вылетов сделал за эти два года? Сотни! Сколько фашистов сбил? Наверно, не меньше десятка. И вдруг отрывается на самом простом маневре, на боевом развороте. Недобросовестный ты, Табаков, легкомысленный.
   Обидно Ивану, летчик-то он хброший и человек неплохой, но и мне тоже обидно, и я, раз уж пришлось к слову, напоминаю ему тот случай…
   — Я еще раньше заметил твою несерьезность. Помнишь? Когда изучали Як-3…
   Непривычно и неприятно было для летчиков: самолет проседал при пробе мотора на больших оборотах. Казалось, что винт вот-вот чиркнет о землю. Подобного не было, когда мы летали еще на Як-1. Что делать? Кто-то додумался, и летчики начали уговаривать техников добавить порцию воздуха в амортизационные стойки шасси. Добавили. Самолет проседать перестал, а стойки при грубых посадках, выражаясь техническим языком, стали лететь, то есть ломаться.
   Узнав о «нововведении» летчиков и их боевых друзей, мы с инженером полка собрали всех в класс, чтобы в процессе занятий на научной основе разъяснить экипажам, что к чему. Все это поняли так, как надо, и только Иван Табаков понял совсем по-иному. Он считал, что занятия в классе — пустая трата времени, что это выдумка инженера полка, поэтому всячески их игнорировал и я бы даже сказал — саботировал.
   Как-то раз я решил посмотреть, как проходят занятия. Когда я вошел в класс, все летчики внимательно слушали инженера полка. Все, как и положено, если заходит старший, встали, и лишь Табаков как сидел, так и остался сидеть. Оказывается, чтобы не видеть схем, которые объяснял инженер, Табаков, примостившись в уголке на полу, спрятался за спины товарищей и даже закрыл глаза. А чтобы не слышать — уши заткнул пальцами. Под общий смех я его потолкал, он ошалело вскочил, но сразу нашелся и обвинил во всем инженера.
   — Вот, товарищ командир, — пожаловался Иван, — вы говорили, надо летать и бить фашистов, а он придумал занятия и целый час пхает нам в уши самолетные ноги…
   Я строго предупредил Табакова. Еще бы! Такая недобросовестность! Да вдобавок ко всему — шутовство. Люди в тот день не могли заниматься, они буквально катались со смеху.
   — Помнишь? — строго спрашиваю Табакова.
   — Не надо, — просит он, — вы за это уже ругали. Нас обступают летчики эскадрильи Саламатина, слушают, стараясь вникнуть в наш разговор. Коротко ввожу их в суть обстановки, пусть учатся, пусть мотают на ус, а то и вправду подумают, что «не с кем помериться силами».
   — Вы сбили два самолета, — говорю я Саламати ну, — но не тешьте себя надеждой, что вы схватили бога за бороду. Просто вам повезло. У вас на пути оказались два слабака, вроде вот этих, Орлова и Шаменкова. Тем, наверное, тоже кричали, что Яки у них в хвосте. А они ничего не слышали и ничего не видели. Поэтому не тешьте себя надеждой, что «немец пошел не тот». В этом бою, что мы сейчас провели, ваши друзья остались живыми совершенно случайно.
* * *
   Впервые вижу душевный надлом человека. Не усталость, нет. Надлом. Настоящий, бесповоротный…
   Будапешт пока что не наш. Бои идут за окраины, кварталы, заводы, дома. Немцы окружены, но они не теряют надежду на помощь извне, со стороны Комарно — Эстергома. На станции Комарно идет разгрузка вражеских войск. Наши планируют налет ночных бомбардировщиков, но немцы прикрыли место разгрузки аэростатами.
   — Вам не приходилось сбивать эту технику? — спрашивает командир дивизии. — Нет? Жаль. Но ничего, дело не сложное: она не стреляет. Подумайте, как это лучше сделать, и вылетайте.
   Летим. Я и Орлов, Агданцев и Лапшин, Коновалов и Виргинский, Проскурин и Носов. Два звена. Четыре пары. Подходим к станции, смотрим. Аэростаты — двадцать штук — висят этажеркой на высоте до тысячи метров. Как их лучше всего сбивать? Смотрю, приказываю, принимаю решение. Будем ходить по кругу и бить внешние. Так дойдем до середины. Передаю решение летчикам.
   Интересное это занятие — сбивать аэростаты. Прицелишься, очередь дашь и огромная неподвижная туша снижается, сплющивается, медленно оседает. Проходит десять минут, и аэростаты спокойно улеглись на земле.
   Задание выполнено. Даю команду «Сбор», беру курс на свою территорию. Уже темнеет. И вдруг впереди, значительно выше нас, вижу пару Як-3. Она стоит в вираже точно на нашем пути. Такое впечатление, будто летчики дожидаются нас. Это насторожило меня, неприятно кольнуло. Я оглянулся назад… Точно, двух не хватает. Значит, пара от нас ушла, боевую задачу не выполняла. Кто? Даже не верится: командир эскадрильи Проскурин и летчик Носов.
   Где же была эта пара и что она делала? После посадки подзываю к своему самолету Савелия Носова, спрашиваю. Он объясняет:
   — Когда вы пошли в атаку на аэростаты, Проскурин развернулся в сторону своей территории, пересек линию фронта и встал в вираж. Я, как и положено, находился рядом с ведущим.
   Страшно неприятная вещь у молодого пилота выспрашивать о действиях его командира, боевого и всеми уважаемого летчика, каким я знаю Проскурина. Но Савелий толковый, смышленый летчик, он, как говорится, все прочитал между строк. Он понял суть моего вопроса и понял Проскурина. Савелий пожимает плечами:
   — Я думал, что мы выполняем приказ… Подходит Проскурин. Задаю ему тот же вопрос.
   Отвечает:
   — Я отошел для прикрытия группы и все время вас наблюдал. Потерял только в последний момент, когда вы отходили от станции.
   — Ладно, — говорю, — идите.
   «Отошел для прикрытия группы…» Но ведь я не приказывал. Наоборот, я поставил задачу всем: уничтожать аэростаты. А если ты принял такое решение, то почему не спросил? И если ты проявил такую полезную инициативу, то надо было держаться не восточнее станции, а западнее, откуда могли прийти немецкие истребители. От кого же ты нас охранял, уйдя на свою территорию?
   Так я думаю. Рассуждаю.
   Нет, здесь что-то не вяжется, не стыкуется. Вдруг вспоминаю: подобное с Проскуриным было, подобное я уже слышал. Теперь понимаю: Проскурин «терял» свою группу так же, как и сегодня. Но об этом знала только его эскадрилья. Летчики молчали, не решаясь обвинить своего командира в чем-то предосудительном. Все остальные просто не знали: Проскурин возвращался домой вместе со всеми. Кроме того, это была не система — случай-другой.
   Неужели Проскурин трус? Не верю.
   Утро. Немецкие транспортные самолеты Ю-52 начиная с рассвета пытаются прорваться к своим окруженным войскам. Им надо перебросить оружие, боеприпасы, продукты. Получаем задачу — уничтожить. Сбивать тихоходные самолеты, да к тому же и безоружные — задача несложная. Можно действовать парами, и лучше всего методом свободной охоты, то есть свободного поиска целей. Можно и звеньями, но, принимая решение, я думал о том, что надо проверить Проскурина, а для этого лучше лететь вдвоем, без свидетелей.
   Посвящаю напарника в замысел:
   — Уйдем за линию фронта, к горам, и там устроим засаду. Предполагаю, что Ю-52 пойдут через ущелье. Задача ясна?
   — Ясна, — отвечает Проскурин.
   Взлетаем, небольшой доворот, две минуты полета, и вот он, Дунай. На той стороне — противник, на этой наши войска. Идем. Я впереди, Проскурин сзади справа. Под нами береговая черта, середина реки… Внезапно ведомый выходит вперед, пересекая мой курс, разворачивается на свою территорию. Молча иду за ним. Подходим к аэродрому. Проскурин выпускает шасси, идет на посадку. Я — следом.
   — В чем дело, — спрашиваю, — что случилось?
   — Плохо тянет мотор, — отвечает Проскурин, — винт не переходит на большой шаг.
   Смотрю на него. Статный, красивый, грудь в орденах. Чем не летчик? Чем не командир эскадрильи? Взгляд ясный, твердый, на лице ни тени смущения. Плохо тянет мотор?.. А обогнал-то меня легко. И на винт сваливать нечего. Зачем он тебе, большой шаг? Была бы зима, дело другое: летчик манипулирует шагом, чтобы не застывало масло во втулке. А сейчас для чего? Все мне понятно, дорогой капитан, все ясно.
   — Ничего, — говорю, — выход найдем. Ты поле тишь на моем самолете, я на твоем.
   Летим, подходим к Дунаю, пересекаем его… А дальше все повторяется так, как и в первом полете: Проскурин обгоняет меня, разворачивается, следует на свою территорию. Черт с тобой, думаю, иди, а я останусь, не срывать же из за тебя, труса, и этот полет.
   Подо мной южная окраина Будапешта. В воздухе никого. Встаю в широкий круг, слежу за ущельем, откуда должны появиться немецкие транспортные самолеты. Слежу, а мыслям тесно в голове…
   Эх, Проскурин, Проскурин. Дело идет к концу, к победе, и вдруг такая откровенная трусость. А ведь я собирался представить тебя на Героя. Помню, как воевал ты на Курской дуге. И потом хорошо воевал. Поди уж штук тринадцать свалил. И вдруг трусость. Не верится. Не укладывается в сознании.
   Смотрю на часы. Еще один круг, и я пойду на посадку. Разворачиваюсь и прямо по курсу вижу Ю 52. Идет прямо ко мне. Иди, иди, жду! Спасибо тебе, небо: есть на ком зло сорвать. Но немец меня увидел. На полном газу, с дымом, завернув крутой разворот, он спешит обратно к ущелью. Обстановка слегка изменилась, но враг уже не спасется, только оттянет время. Быстро его настигаю. Уже лредвкушаю победу. Неожиданно, будто снег в летнюю пору, сверху камнем падает пара Ла-5 и буквально у меня, на глазах «съедает» мою «добычу».
   Вот это денек у меня! Конечно, хлопцы сработали чисто, прямо скажу, молодцы, но мне-то не стало легче. Больше того, стало еще неприятнее: впереди встреча с Проскуриным. «Трус! — скажу я Проскурину. — Жалкий, ничтожный трус. Будем тебя судить». Я вижу его поникшим, раздавленным грузом тяжкого обвинения. «Трус!» И это летчик из группы «Меч»!.. Гордость моя и совесть. Группа, которой отдано все: опыт, знания, силы. И даже кровь…
   Вечер. Звездное небо. Тишь. В тишине лучше думается… Я не назвал его трусом. Не сказал, что будем его судить.
   Проскурин ждал меня на стоянке и… улыбался. Но это была не его, проскуринская улыбка — улыбка смелого и гордого воина. Он улыбался жалко и, как это ни странно, радостно. Он был рад, что я, наконец, его понял. Он согласен на все. Пусть его называют трусом, предателем, пусть его судят. Но этот кошмар — полеты за линию фронта — кончились. Это ужасное состояние, это насилие над собой, когда он вынужден был обманывать меня и свою эскадрилью, — кончилось.
   — Эскадрилью придется сдать, — сказал я Проскурину. — Придется уйти из группы. Сам понимаешь…
   Он благодарно кивнул. Спасибо, дескать, за справедливость, за чуткость. И… опять улыбнулся. От этой жалкой улыбки-гримасы у меня заломило в висках.
   В случившемся виноваты и я, и Проскурин. Я опять говорю о моральной усталости. Болезнь началась у Проскурина раньше, до прихода в особую группу. Он видел, что с ним творится неладное — начал бояться, постепенно теряя веру в свои силы, — но былые гордость и смелость мешали в этом признаться даже себе. Он скрывал от всех свое состояние, а недуг все зрел, точил его испод воль, и в этот тяжелый момент — надо же такому случиться! — его подбили.
   Это было в Румынии, во время Турдо Клужской операции. Румынские летчики стали действовать против гитлеровских в качестве наших союзников. Но они, как и прежде, летали на немецких машинах, и мы оказались в весьма затруднительном положении. Встретив группу Ме 109, мы бросались в атаку и только в последний момент различали румынские знаки вместо фашистских крестов. И было наоборот. От группы румын внезапно отделялась пара Ме 109, наносила удар и, мелькнув крестами на плоскостях, пропадала во мгле. Так они сбили Проскурина, а за ним — Голубенке. Александр Голубенке погиб, а Проскурин вернулся, но с душой вконец искалеченной…
   До чего же все люди разные. Два человека, два летчика: Александр Проскурин и Александр Агдан цев. Люди одного поколения, одного воспитания. Короче, юность того и другого — миллионорусская: школа, комсомол, военная школа, полк. Здесь они обретали характер, закалку, взгляды на жизнь. Но вот тот и другой попадают под пушки врага, и они уже разные. Не только не похожи один на другого — на себя не похожи. Стали совершенно иными.
   Я вижу Агданцева, вижу тот бой, в котором он потерпел поражение. Это было в районе Люботина. Шестерка наших во главе с Колей Леоновым встретила группу немецких бомбардировщиков. Их сопровождали истребители. Начался бой. Агданцев атаковал «Юнкерс», открыл по нему огонь, но не сбил — дистанция была велика. Сближаясь, дал еще две очереди. Бил и видел, как трассы входят в корпус машины. И ждал, что она вот-вот загорится. Желание, конечно, законное, но война есть война: когда внимание летчика было приковано к цели, подоспел истребитель противника.
   Он ударил из пушки и попал в крюльевой бензиновый бак. Крыло загорелось, затем последовал взрыв. Летчика обдало бензином и выбросило из самолета. Он несся к земле и горел. И даже в эти секунды, секунды боли и ужаса, он не терял рассудок. Он думал. Если открыть парашют, то ревущий воздушный поток сразу смирится и пламя немного утихнет. Но потом, когда спуск будет плавным и медленным, парашютные стропы сгорят.
   В правой руке Агданцев держал вытяжное кольцо парашюта, левой смахивал пламя с лица. И считал — делал затяжку, как говорят спортсмены-парашютисты. Он вырвал кольцо у самой земли, и это его спасло. Правда, он весь обгорел, вдобавок был ранен в ногу и в сознание пришел только в госпитале. Мысль, что врачи лишат его права на бой, закроют дорогу в небо, приводила Агданцева в ужас, отчаяние.