* * *
   Николай обнаружил пару Ме-109 одновременно со мной. Уходя от огня «мессеров», я бросил машину влево, он — вправо. Ведущий пары фашистов, обгоняя Завражина, бросился вслед за мной, чтобы ударить в упор и добить. Мы не раз убеждались, что немцам это по вкусу — добить. Не раз доводилось видеть, как на наш самолет, смертельно подбитый, горящий, немцы бросались как волки — стаей, и каждый старался ударить, укусить напоследок.
   Очевидцы подобного, мы не могли понять: для чего это им? Зачем? Какая необходимость? Или у них такая страшная ненависть? А потом разобрались: им нужен снимок горящей машины. Труда никакого, а победа записана.
   На что рассчитывал немец, так смело идя на меня, оставив в хвосте машину Завражина? Что он не сможет меня защитить, боясь попасть под огонь идущего сзади «мессера»? Вполне вероятно, немец не знал психологию нашего летчика, неписаный наш закон: «Сам погибай, а товарища выручай». Что получилось?
   На прямой, идущей наклонно к земле, оказались четыре машины, четыре пилота, несущихся друг за другом с явным намерением сбить, уничтожить. Все совершилось в секунду. По мне открыл огонь ведущий немецкой пары. По нему — Коля Завражин. По Коле — второй фашист. Я кое-как приземлился. Первый немец сгорел. Завражин покинул самолет с парашютом. И лишь только один — ведомый вражеской пары — невредимым ушел восвояси.
   Артиллеристы приняли Колю Завражина как посланца с небес: о группе «Меч», прикрывающей их боевые порядки, они уже были наслышаны.
   — Просто не отпустили меня, — вспоминает Завражин, — отдохни, говорят, погости, все равно ведь летать пока не дадут.
   Морщась от боли, Николай осторожно трогает голову. Болит. Еще бы ей не болеть! Зацепиться парашютом за дерево и с размаху — о ствол головой. Мог расколоть вообще. Стараюсь успокоить его: «Ничего, Николай. Заживет. До свадьбы долго еще…» Он улыбается.
* * *
   Время близится к полночи. Тишина.
   — Товарищ командир! — тихонько окликает Завражин. — А товарищ командир!
   Мы лежим в маленькой комнатке — «командирском апартаменте» нашего лазарета. Две ночи я спал здесь один, — так настоял заботливый доктор, — скучал, переживал свою неудачу в бою, дожидался Завражина. Все время теплилась надежда, что он возвратится. Вот он приехал, и врач опять проявил свою, как он говорил, «чуткость к больному» — поместил Николая со мной. Да еще пошутил: «На досуге подумайте, обсудите свои ошибки».
   — Вы знаете, — говорит Николай, — что творилось в полку, когда вы не вернулись с задания?
   Мне хочется поправить его, сказать, что мы не вернулись вдвоем и что люди переживали за нас обоих. Но чувствую, он загорелся, хочет сказать о чем-то особом, важном, и если ему помешать — не скажет.
   — Все навалились на Федю Короткова и Юру Маковского. «Предатели, — сказал Воскресенский, — бросили в бою командира». — Завражин подумал, вздохнул и, видя, что я молчу, добавил: — Я тоже думал, что вы погибли. Не хотелось возвращаться домой. Когда артиллеристы попросили побыть у них денек-другой, так я даже обрадовался. — Николай опять помолчал, вероятно, решал, сказать или не говорить самого главного, и вдруг сказал: — Мы договорились оберегать вас в бою, а что получилось…
   Смешной он, Коля Завражин. Впрочем, нет, не смешной, скорее наивный. Наивный, честный, бесхитростный. Что думает, то и говорит. Пусть говорит. Мне хорошо и приятно. Чувствую, как тепло заливает мне грудь, голову, плечи. «Договорились оберегать». А я даже не думал, что немцы могут меня свалить. Не думал, и все. Так всегда получалось, что из боя выходил победителем. Самураи дрались не хуже фашистов, может, и лучше. Смело, зло и упорно. Фанатики! И все-таки на моем личном счету семь сбитых японских машин. А в то время я был куда менее опытным, чем сейчас.
   — Товарищ командир! А товарищ командир!
   Не отзываюсь. Молчу, будто уснул. Пусть отдыхает Завражин, пусть набирается сил. Впереди еще столько боев, столько работы, напряженной, сложной, опасной.
   Койка Завражина рядом с моей, но мне не видно его лица: я лежу на спине, а повернуть голову трудно и больно. Нас обволакивает темнота. Лампу мы не зажигаем, чтобы на свет не летели комары. Их здесь тучи.
   Наше окно выходит на запад. Я вижу редкие отдаленные всплески огня. Тревожным, мятущимся светом они пробиваются сквозь густые кроны деревьев, кустарник, и на фоне этого света все кажется мрачным, черным, зловещим.
   Завражин уснул. Я слышу его дыхание, спокойное, ровное. Бедняга! Вот почему он приехал таким утомленным, усталым: он провел бессонные ночи, переживал. «Боялся в полк возвращаться»…
   Тепло мне, покойно и чуточку грустно: на память приходит Рубцов. Ему никогда не скажут того, что сказал мне сегодня Завражин. Не потому, что Рубцов не летчик. Доктор Величко тоже сидит на земле, и Рубочкин тоже, а от них не отходят, люди их любят. Почему? Потому что они понимают: кем бы он ни был, он член коллектива. И ценен он не сам по себе, не тем, что он командир или начальник, а тем, какие люди его окружают, любят они его или не любят. Что он для них делает и что они для него делают. И что сила его, командира или начальника, в его подчиненных. В них же и слабость его. В них же и счастье.
   Да, в них же и счастье… Что они делают, летчики группы «Меч»? Наверное, спят — полночь уже. А может, не спят, пользуясь тем, что я нахожусь в лазарете? Сидят, слушают вздохи земли или тихо беседуют, позабыв, что летняя ночь коротка и на сон отводится минимум…
   Не слишком ли я залежался? Рана у меня пустяковая, не рана даже — ушиб, и я отдыхаю. Что ему, доктору, уложил командира полка — и трава не расти. А каково мне, командиру? Здесь ли мое место? Не здесь. Оно на командном пункте, на самолетной стоянке, у радиостанции. Если нельзя летать, я подожду, посижу на земле, пока не поправлюсь. Но я буду видеть, как летают мои пилоты, буду слушать эфир, следить за каждым шагом моих воздушных бойцов, подсказывать им, помогать. Добрый совет, поданный вовремя, неоценим. А им очень нужны советы, моим «меченосцам», молодым, отчаянным, не всегда здравомыслящим. Таким, как Демин, Кальченко, Иван Табаков. Да и Короткову тоже нужны, Иванову и Чувилеву, пожалуй. Дерутся смело, уверенно, но командирская зрелость, умение мыслить тактически, целенаправленно, безошибочно достигаются опытом, и этот опыт они должны обретать с моей помощью. Нет, дорогой мой доктор Величко, больше я не больной. Спасибо тебе за заботу, за теплую дружбу, но лучше, если мы будем видеться там, на капэ, на стоянке, где организуется бой, где все кипит, бурлит и грохочет.
   Еще не развеялся дым над гигантским побоищем танков на южном фасе Курского выступа, как наши войска начали новую наступательную операцию. И вот уже Белгород наш, войска устремились на Харьков, охватили его с запада и юго-запада, с востока и юго-востока и продолжают сжимать кольцо окружения.
   А мы прикрываем их с воздуха, охраняем от вражеской авиации. Я вижу горящий город. В маревой дымке различаю корпуса многотрубных заводов, жилые дома, массивы садов. В воздухе плотная дымка от пыли пожаров, гари, извергаемой моторами тысяч военных машин.
   — В воздухе «рама», — информирует пункт наведения.
   Кручу головой, смотрю, до предела напрягая зрение. Бесполезно. Не вижу. А «раму» обязательно надо увидеть: как правило, это или разведчик, или корректировщик огня. Маковский тоже не видит. Прошу у земли: помогите, наведите. Слышу команду:
   — Довернитесь вправо пятнадцать. Смотрите вперед.
   Выполняю небольшой доворот, шарю по небу глазами. Вот она, «рама», в полутора-двух километрах. Ее не зря так называют. У машины два фюзеляжа, соединенных в передней части крылом, в задней — хвостовым оперением. И если смотреть на нее сверху или с земли, получается рама. Но дело не в том, как ее называют, а в том, что она очень маневренна, вертка и летчики не очень охотно с нею дерутся — враг вроде и несерьезный, а сбить нелегко. Больше того, упустить ее проще простого, из-под носа может уйти, а потом не оберешься позора и неприятностей.
   — Атакую! — передаю я Маковскому. — Прикрой.
   — Давайте!.. Бейте… — неторопливо рокочет Юра. Но я уже знаю: прежде чем это сказать, он осмотрелся и твердо уверен, что сзади нас никто не ударит.
   «Рама» в прицеле. Сближаюсь. Все идет хорошо, немец меня не видит, и мне нужно дать только одну хорошую очередь. Жму на гашетку. Противник увидел меня в самый последний момент, но этого было достаточно: вместо кабины пилота снаряды накрыли кабину стрелка.
   Пикируем. Фашист впереди, я — сзади. Настигаю его, он маневрирует. Открываю огонь. Мимо! Еще одна очередь. Мимо! Нет, так не годится. Надо поймать машину в прицел, надо взять упреждение… Короче, надо все делать по закону воздушной стрельбы. Однако немец так маневрирует, что в прицеле его не удержишь. А снарядов осталось немного — на одну хорошую очередь. Промахнуться нельзя, иначе придется таранить. Правда, несколько сзади идет Маковский, у него, как мне известно, патронов немного осталось, но нас теперь лимитирует время: секунды, и мы попадем под огонь фашистских зениток. Туда, под их защиту несется «рама».
   Будь ты проклят, фашист! Доставил ты нам хлопот. Я уже понял, уже проследил, как ты маневрируешь. Быстро, резко, но… однообразно: слева направо, справа налево… Сейчас я пойду в атаку, и ты бросишься вправо, но я не открою огонь, я выжду. А когда ты пойдешь налево, я уже буду ждать…
   Атакую. Немец уходит вправо и вниз. Небольшой доворот самолета в левую сторону, секундная выдержка, открываю огонь. Пушки умолкли раньше, чем я отпустил гашетку, — боезапас иссяк. Но эта последняя очередь решает исход поединка: «рама» горит, падает, ударившись о землю, взрывается.
   Фашист уничтожен, но получилось довольно нескладно: я чуть было не врезался в лес. И только теперь понимаю, что немец, пикируя, не только уходил от огня, не только спасался, но и умышленно тянул меня вниз. Фашист хитрил. ФВ-189, более легкий, чем Як, по весу, меньше терял высоты при выводе из пикирования. На это фашист и рассчитывал: увлекшись погоней, я неминуемо столкнусь с землей. Однако он просчитался, я сбил его раньше, чем он дошел до земли.
   Да, этот бой поучителен. И я должен сегодня о нем рассказать на разборе полетов.

С микрофоном у линии фронта

   Утро. Наш небольшой вездеходик, кашляя дымом, шустро объезжает воронки, рвы и надолбы, упрямо бежит на запад, точнее, на юго-запад. Компас в кармане, но я на него не гляжу, направление чувствую левым плечом — его пригревает солнце. Вместе со мной идут двое пилотов: Шаменков и Воскресенский.
   Вчера, после разбора полетов, боев, начальник штаба полка передал мне приказ командира дивизии: завтра, то есть сегодня с утра, быть на ВНП — выносном наблюдательном пункте. Хорошая это идея — ВНП. Находясь в непосредственной близости от линии фронта, командир авиачасти или соединения, оценив обстановку, может вызывать своих истребителей для прикрытия наземных войск с воздуха.
   Где же он, ВНП? Знаю, что где то в этом районе, но найти его трудно — он замаскирован. Впереди показался бугор. Мы с него и посмотрим. Подъезжаем, выходим из «газика».
   Наше место — северо восточнее Харькова. Вокруг, насколько хватает глаз, раскинулось поле недавнего боя. Оно усеяно подбитыми и обгоревшими танками, пушками и минометами… Страшное зрелище. По земле будто прошелся огромных размеров плуг с зазубренным лемехом, оставляя после себя черные глыбы — так выглядит сгоревшая техника.
   Трупы немецких солдат на каждом шагу. Рыжие, огромные, раздувшиеся до невероятных размеров, они напоминают туши каких-то животных. Солнце, жара делают свое дело, превращают их в тлен. Живого ничего не осталось. Все мертвое такое. Впечатление, будто на этом поле осталась вся немецкая армия.
   — А земля то так и была невспаханной, — говорит Воскресенский.
   Не удивление в голосе Левы — сожаление и что-то еще очень глубокое, скорбное. Я понимаю его: целых два года земля не родила хлеб, пустовала, зарастала бурьяном, а люди умирали от голода.
   — Немало мы положили, — Шаменков кивает на трупы фашистских солдат. — Хочешь не хочешь, а убирать надо. Сколько рук потребуется, сколько труда.
   Верно, думаю, придется. Но это не самое страшное. Зароем, запашем. Взлелеем нашу землицу, еще богаче станет, еще плодороднее. Теперь мы можем загадывать, строить планы, мечтать о победе, о жизни. Ушли те времена, когда наши пилоты, взлетев в составе шести-восьми самолетов, возвращались в составе пары. А то и вовсе не возвращались, оставались на поле боя. Изменились условия, изменилась военная ситуация, время стало работать на нас. И за это спасибо народу. За труд его, равный ратному. За подвиг, равный военному. За танки спасибо, за пушки, за самолеты.
   Сейчас сорок третий, а в сорок втором в это же время повел капитан Черненко восьмерку на боевое задание. Вспоминаю, как я стоял у командного пункта, ежеминутно глядел на часы, дожидался. Рядом стояли летчики, тоже считали минуты, слушали небо. Оно молчало зловеще. Кто то сказал: «Все горючее кончилось»…
   Да, в тот день не вернулись все восемь. Возвращались по одному и все в разное время, из разных мест: кто из госпиталя, кто с вынужденной посадки. Это было в районе Купянска. Фашисты рвались к Сталинграду, а мы его защищали. Мы стояли живой стеной, но враги пробивали ее, прорывали.
   Ушли те времена, когда немцы летали на лучших, чем мы, самолетах, когда схватки, как правило, были неравными: на каждого нашего летчика приходилось по два, четыре, а то и по шесть немецких. Пока я не знаю, сколько было наших и немцев на Курской дуге, но я уже видел — преимущество наше. И верно, спустя какое-то время после войны наши историки будут копаться в томах боевых документов, будут подсчитывать, напишут историю Великой Отечественной, и мы увидим, что в сорок третьем году в районе Курской дуги у немцев было 2050 боевых самолетов, у нас же — сейчас это трудно даже представить — на тысячу больше. Мы увидим, что из этой огромной цифры — 2050 немцы потеряли 1400 и что 1320 из 1400 были уничтожены в воздухе, в жестоких воздушных боях.
   Историки скажут: «Все попытки гитлеровского командования вернуть утерянную инициативу закончились провалом. Советские ВВС прочно удерживали господство в воздухе». А мы уже говорим: «Немец пошел не тот»… «Жидкий немец пошел и на земле, и в воздухе»… И это верно. Но это, конечно, не значит, что он ослаб окончательно. Нет, он еще очень силен, и нам предстоят жестокие схватки, бои и сражения, и список неисчислимых потерь еще далеко-далеко не закончен…
   Харьков скоро освободим. Вокруг него много аэродромов, площадок. Один из них будет нашим. Возможно, что после освобождения Харькова нам дадут отдохнуть. На Курской дуге группа «Меч» получила хороший опыт боев, но летчики очень устали…
   — Вижу радиостанцию, — говорит Воскресенский. — Может быть, наша?
   Вот и я теперь вижу, не радиостанцию, а пока что антенну. Она поднялась над кустами. Может, и наша. «Садитесь, — говорю, — поедем туда, уточним». И верно, наша. Вот и солдат-радист Григорь-ян. С момента, как возникла идея создать ВНП, Григорьян все время на передовой.
   — Привет, Гриша, — говорю я солдату, — станция к работе готова?
   Сверкнув белозубой улыбкой, — рад, новые люди приехали, да сразу четверо, — Григорьян докладывает, путая все падежи и лица:
   — Мой станций всегда работа готов!
   — С кем связь держишь?
   — Истребитель, канэщно.
   — Немцы летают? Беспокоят тебя?
   Солдат улыбнулся, что-то хотел сказать, но в этот момент послышался рокот мотора и в небе появился ФВ-189, немецкий корректировщик-разведчик.
   — «Рама», — говорит Воскресенский.
   Интересно, в каком она качестве в данный момент: корректировщика или разведчика? Скорее всего — разведчика. Самолет не повис над каким-то пунктом, он идет по прямой, прямо на нас. Вероятно, немецкому командованию нужны данные о наземной обстановке. Точно, это разведчик.
   Не дойдя до нашей стоянки, немец сделал вираж над полем недавнего боя, опять пошел по прямой, под углом девяносто к прежнему курсу. Все ясно, надо его ловить, а то чего доброго еще увидит нашу радиостанцию. Беру микрофон, запрашиваю барражирующих неподалеку истребителей:
   — «Ястребки», «ястребки»! Я «Днепр». Кто меня слышит, покачайте крылом.
   Вижу: качает. Значит, контакт установлен, можно командовать. Передаю:
   — Смотрите вперед и ниже… Видите «раму»?
   — Вижу! — отвечает летчик.
   — Уничтожить! Действуйте парой! Четверке быть надо мной.
   Пара бросается вниз, но немец уже увидел, понесся к земле, завертелся юлой. Через минуту все растаяли в дымке, и Яки, и «рама». Надо мной осталось звено. Запрашиваю:
   — Я «Днепр», сообщите свой позывной. Слышу негромкий тенор:
   — Я «Сокол-13», какова обстановка?
   Отвечаю, что в небе пока спокойно, но летчикам надо быть настороже: дымка мешает мне наблюдать, а канонада — слушать. Неподалеку «работают» наши артиллеристы.
   Неожиданно появляется пара Ме-109. Они идут очень низко, метров на семьдесят. Предупреждаю об этом летчиков. «Понял», — отвечает «тринадцатый». Не успела исчезнуть пара, как справа, несколько выше, появляются еще четыре Ме-109. Все ясно, понятно: быть бою. «Мессершмитты» пришли для расчистки пространства, а за ними появятся «юнкерсы». Это уже известно.
   Информирую летчиков о подходе четверки «мес-сов», о возможном налете бомбардировщиков. Командую:
   — Набрать высоту! Приготовиться к бою!
   Звено уходит в сторону солнца. Не теряя времени, вызываю с аэродрома Варваровка шесть истребителей. Меньше, пожалуй, нельзя: чувствую, что бомбардировщиков будет много.
   Слышу доклад Иванова: «Шестерка в воздухе, следую к вам». Значит, он уже на подходе, и я направляю его на бомбардировщиков, как только они появятся. Вот и они, легки, как говорят, на помине. Их сопровождает шесть «мессеров». Ветер относит моторный гул, и немцы летят в тишине, будто крадутся. Откуда они, с Основы или из Чугуева? Впрочем, это не важно, откуда. Важно их перехватить, разбить, разогнать, помешать ударить по нашим войскам. Сейчас наведу на них «Тринадцатого», слышу его доклад:
   — Я «Сокол-13», высота четыре тысячи метров.
   И вслед за этим доклад Иванова: «Подхожу к пункту…» Отлично, Иванов уже рядом, ему и бить «юнкерсов». А звено «Тринадцатого» я направил на Ме-109, группу сопровождения. Четыре против шести — это приемлемо, если, конечно, летчики настоящие. Командую:
   — «Сокол 13», связать боем истребителей!
   Хорошо атакует звено. Будто ястребы падают сверху — грозно, стремительно. Жду, хочу посмотреть, как они откроют огонь, как запылают машины противника. Однако главарь фашистской шестерки оказался умелым бойцом. Он подал команду, и группа мгновенно разлетелась на пары. Одна отскочила вправо, другая — влево, третья бросилась вниз. Третья — это приманка. Плохо, если наши пойдут за ней. Пары, что остались вверху, сразу возьмут их в клещи. Так и случилось…
   Командир второй пары — горячая голова! — «клюнул», метнулся вслед за приманкой. Предупреждаю его, что сзади фашисты, требую прекратить атаку. Бесполезно… Не слышит. Не видит. Все происходит в секунды. Два Ме-109 переходят в пике, открывают огонь. Самолет командира горит, ведомый, мгновенно оценив ситуацию, бросается вправо и вверх, под защиту своих товарищей.
   Так и бывает: секунда, и нет человека, а причины — горячность, необдуманный шаг. А все могло быть иначе. Надо было звеном ударить правую пару — в ней находился ведущий, — и успех обеспечен. Но «Сокол-13» не так оценил обстановку, он, очевидно, подумал, что немцы, попав под огонь звена, просто рассыпались, бросившись в панику. Так же, вероятно, решил и тот, что упал у нас на глазах. Все верно, война не прощает ошибок, список еще далеко не закончен…
   — «Днепр», бомбардировщиков вижу! — сообщает мне Иванов. Отвечаю ему:
   — Вас понял. Работайте. Будьте внимательны, возможна атака шестерки Ме-109.
   Вижу: с юга, на высоте порядка тысячи метров, приближается пара Яков. Скорее всего это из группы «Тринадцатого», те, кого я повел на «раму». Слышу:
   — «Днепр», я «Сокол-15», разведчик сбит, наведите меня на наше звено.
   Спасибо тебе, дружище! Но звена уже нет, от звена осталось три самолета. И то хорошо, могло быть и хуже. Передаю, что группа сейчас надо мной, свожу их друг с другом, командую:
   — «Пятнадцатый»! Идите к бомбардировщикам. Там работает наша шестерка, прикройте ее.
   А бой уже разгорелся. Перекрывая гул артканонады, в небе гремит бортовое оружие: пушки и пулеметы. И наши, и немецкие. Бомбардировщики сбиты с курса, мечутся под огнем моих летчиков. Один бомбардировщик уже горит. С диким воем падают бомбы. В четырех-пяти километрах от нашей точки гулко ухают взрывы, взлетают фонтаны дыма и пыли. Мороз продирает по коже. Представляю, как себя чувствуют люди — наша пехота, танкисты, артиллеристы, когда бомбы падают прямо на них. Говорят, что это не так уж и страшно, что можно привыкнуть. Только я сомневаюсь. Можно привыкнуть к постоянной фронтовой обстановке, к опасности боя, но привыкнуть к визгу авиабомбы, сверлящему душу и мозг, леденящему кровь, привыкнуть к точкам над «1» — взрывам, от которых содрогается и стонет земля, — сомневаюсь…
   Можно изучить действия противника и принимать правильные контрмеры.
   Шестерка Ме-109, собравшись, спешит на выручку «юнкерсам». Поздно, их уже разогнали. Парами, тройками, одиночно, на разных высотах — от полутора тысяч метров до бреющего — «юнкерсы» уходят в сторону Харькова. В этом полете их было не так уж и много — всего две девятки, и наша шестерка сравнительно быстро с ними расправилась.
   «Мессера» налетают на группу «Тринадцатого», стараясь отсечь «третьего лишнего» в звене командира. Представляю, как ему трудно. Он переходит то влево, то вправо… А ведь долгое время, вплоть до битвы на Волге, наше звено состояло из трех самолетов и все время третий был «лишним»… Передаю Иванову:
   — Бой с бомбардировщиками прекратить! Помочь «Тринадцатому»!
   Проходит минута, и шестерка из группы «Меч» переходит в атаку. Для фашистов этот удар — сверху, да еще и с их территории, — как снег в летнюю пору. Верхняя пара подбита. Ведущий круто идет к земле, оставляя белый вьющийся шлейф — то ли пары бензина, то ли воды. Ведомый тянет в сторону Харькова, но начинает дымить, загорается, и фашист покидает его с парашютом. Остальные, разбившись на пары, пикируют, уходят в направлении Харькова. Налет отражен, бой закончен, в воздухе только наши.
   — «Сокол-13», идите на базу. Иванову быть надо мной, набрать высоту.
   В небе слышится звук: нудный, ворчаще-хлюпающий, ни с чем не сравнимый. Это летит снаряд. К нам или не к нам? К нам. Взрывается в поле, в семидесяти метрах от радиостанции. По кому это бьют фашисты? А может, ни по кому? Может, это случайность? Нет, не случайность. Ветер сорвал чехол с передней части радиостанции, и стекла кабины сверкают на солнце. Вот тебе и случайность! Надо срочно менять позицию.
   — Быстро! Машину — за бугор!
   Приказать, конечно, легко, а сделать не очень. Надо опустить антенну радиостанции, иначе при движении автомашины она может выйти из строя. Надо завести мотор, надо отъехать. На все нужно время.
   — Товарищ командир, — говорит радист, — из-за бугра мы никого не услышим.
   Верно, конечно. Но не это сейчас главное. Главное в эту минуту — убрать радиостанцию. Я повторяю:
   — Немедленно! Иначе ничего не услышишь…
   Смысл последней фразы доходит до сознания всех: летчиков, шофера, радиста. Все кидаются к радиостанции…
   Еще один хлюпает. Тоже к нам. Падает немного правее первого, но ближе к радиостанции. Теперь уже точно ищут нас. Все это поняли. Ни шофера, ни летчиков торопить больше не надо. Уже свернули антенну, запустили мотор…
   Быстро меняем позицию: отъезжаем на пятьдесят-семьдесят метров. Стоим, ждем. Опять хлюпают. По спине побежали мурашки. Кажется, что снаряд нацелен не куда-то, а прямо в тебя. В сердце. В душу…
   — Рассредоточиться!
   Бежим от машины. Сзади оглушительный взрыв. Все, бежать уже незачем. В пяти-семи метрах от прежней стоянки машины фонтаном взметнулась земля. Ждем, что будет дальше. Еще летит. Падает с перелетом. Значит, станции больше не видно. И хорошо это, и плохо: будут искать…
   И вдруг захлюпали наши. Один, второй, третий… Летят прямо над головой. Спасибо, артиллеристы, выручили! За догадку спасибо, за дружбу. Пролетело десять-двенадцать снарядов. Вероятно, угодили туда, куда надо: стрелять перестали.
   Тишина. И в небе, и на земле. Даже не верится, что четверть часа назад над нами утихла воздушная схватка и только что перестали рваться снаряды, вздыматься фонтаны огня и земли. Об этом напоминают только воронки и желтый тротиловый дым, стоящий над ними.
   — Позавтракать бы!.. — говорит Воскресенский. Радист улыбается, глядит на летчика снизу вверх. Здоров Лева, могуч, и покушать любит, и подраться с фашистами.
   Как правило, люди большой физической силы добродушны, спокойны и смелы. Такой и Лева. Он и в бою такой: смелый и… добродушный. Дерется без гнева и как бы без злобы. Он, будто боксер тяжелого веса, спокойно и методически обрушивает на противника свои сокрушающие удары.
   Единственное, чего Воскресенский боится, — это уколов, прививок. При виде врача со шприцем в руках Лева бледнеет.
   Ветер шевелит светлые Левины волосы, он поправляет их неторопливым привычным жестом, добродушно глядит на солдата-радиста, затем за меня.
   — А? Товарищ командир? С помидорчиками… В полкилометре от нашей стоянки — небольшая плантация. Я увидел ее в бинокль, а вездесущие деревенские хлопцы сказали, что в деревне располагается комендатура и что немец-комендант любит помидоры.