А теперь я вижу Проскурина. Он приходит в ужас от мысли о встрече с врагом, о бое.
   Вот и пойми человека…
   Будапешт пал. Наши войска, оставив часть сил в поверженной столице Венгрии, пошли по долине Дуная на северо-запад. Ради любопытства мы посмотрели на город. Он мертв. На улице ни одного человека. Даже собак не видно. Двери закрыты. На дверях магазинов — замки. Окна задраены жалюзи.
   — Такое впечатление, — удивляется Коля Леонов, — будто в столице действуют воры. Непрерывно, из года в год. И люди придумали жалюзи. Посмотрите, буквально на каждом окне.
   — Ничего не попишешь, — поясняет Саша Агдан цев, — Европа. Торгаши…
   Торгаши хоть и сидят за большими замками, не дремлют. Савелий Носов, самый форсистый парень из группы «Меч», купил для реглана прекрасную желтую кожу. Мотористы привезли хром и подметки, но хромовые сапоги им носить не положено. Они согласились со мной, и сапоги были сшиты для летчиков группы «Меч» и девушек-оружейниц. Кирза военного времени уступала место блестящему хрому, и полк, переобувшись, преобразился. В этот момент мне сообщили из штаба Подгорного:
   — Генерал выехал к вам. Принимайте.
   Смотрю на часы: время идет к обеду, и гостя надо чем-то кормить. Чем и, самое главное, где? И эти вопросы меня занимают не зря: наш генерал — человек с большими запросами, а в столовой у нас не очень уютно. Откуда же взяться ему, уюту, если наша столовая — обыкновенная развалюха-изба, только немного просторней других.
   После долгих раздумий решил: угощу генерала борщом и приму у себя на квартире. А пока решал да распоряжался, он уже прибыл. Мне передали: ждет на командном пункте. Прибегаю, докладываю: полк несет боевое дежурство, погоды нет, самолетов в воздухе нет.
   — Вижу, товарищ Якименко, — говорит генерал, — вы не ждали меня.
   — Прошу извинить, товарищ генерал, занимался хозяйственными вопросами, — отвечаю Подгорному и вдруг вспоминаю: в спешке уходя из столовой, забыл сказать, чтобы стол накрыли у меня на квартире. Что же мне делать?
   — Выходит, товарищ Якименко, что хозяйственные дела важнее для вас, чем встреча командира корпуса.
   Негромко говорит, безобидно, бесстрастно, будто о постороннем. Но я-то знаю своего генерала: недоволен. Молчу. А что говорить?
   — А вы знаете, что я хочу кушать?
   — Догадываюсь, товарищ генерал.
   — А где мы будем обедать?
   — У меня на квартире.
   — А почему на квартире?
   — Удобнее. Мой дом лучший в деревне, теплый, уютный.
   — Это хорошо, товарищ Якименко, командир полка должен жить в лучшем доме из всей деревни. Потому что он — командир. Я согласен обедать у вас.
   Как же мне от него отойти? Как передать, что обедать мы будем дома, а не в столовой. Но отойти не могу, оставить генерала одного — бестактно. Крикнуть, позвать кого-нибудь из офицеров командного пункта тоже нельзя — некультурно. Вижу, наконец, что один глядит на меня, знаком подзываю его, передаю, что нужно. Генерал глядит на часы, говорит:
   — А время идет, товарищ Якименко.
   — Так точно, товарищ генерал, не стоит.
   Наконец мы идем. Идем, потому что ехать нельзя — гололед испортил дороги. Идти даже трудно, скользим, хватаем воздух руками. Надо бы поддержать генерала, но не решаюсь: вдруг не захочет. Невольно вспоминаю генерала Рязанова, прежнего моего командира. Окажись сейчас Василий Георгиевич на месте Ивана Дмитриевича Подгорного, мы зашагали бы твердо, уверенно, не боясь поскользнуться, упасть, а если невзначай бы упали, то вместе, как и положено двум фронтовым товарищам независимо от чинов и рангов.
   Дошли наконец. Вслед за нами вошла и наша официантка Лелька, боевая, красивая, острая на язык дивчина. Не вошла, а буквально ввалилась в валенках, в полушубке, румяная от мороза. Сверкнула озорными глазами, белозубой улыбкой:
   — Здравствуйте, товарищ генерал.
   Не поняв причину Лелькиного визита, Подгорный глядит недоуменно. Спрашивает:
   — Что вы хотите?
   — Я принесла обед, — ответила Лелька. Что-то хотела добавить, но воздержалась, очевидно решив: рано еще шутить. Но я уже чувствую: пришла на мою беду, что-нибудь она ляпнет. Это, конечно, комбат ее подослал, пускай, дескать, посмешит генерала. Но наш генерал человек не такой, он шутку не любит. Стараюсь его отвлечь, предлагаю помыть руки, даю полотенце. Берет, внимательно рассматривает на свет.
   — Когда стирали?
   — Свежее, товарищ генерал. Не беспокойтесь.
   — А чем будете угощать? Что приготовили?
   — Борщ украинский.
   — Почему борщ?
   — Так я решил. Думаю, не ошибся.
   Между тем Лелька накрыла стол, поставила два графина — с вином и водкой. Садимся. Лелька разливает вино, как и положено, сначала Подгорному, потом мне. Жду, когда он поднимет рюмку, но он будто не видит, начинает обед с закуски.
   — Пейте, товарищ генерал, — заботится Лелька. — На здоровье, с морозца.
   — Угощайте своего командира, — отвечает Подгорный, не притронувшись к рюмке. И Лелька, гостеприимная, веселая, добрая, повернувшись ко мне, восклицает: — Товарищ командир! А вы чего медлите? Я вас не узнаю!
   Я обмер. Чтобы тебе поперхнуться, Лелька, когда ты произносила эти слова. Чтобы тебе провалиться сквозь пол этой уютной деревенской избы. Будь ты проклят, предатель-комбат, подославший этого демона в юбке. Если бы я действительно пил…
   — Я так и знал, товарищ Якименко, что вы любите выпить, — говорит генерал, — только скрываете. Нельзя скрывать свои слабости от старших командиров.
   Обед закончился.
   — Понравилось ли? — беспокоится Лелька. — Что приготовить на ужин?
   Генерал молчал, подумал, ответил уклончиво:
   — Командир полка скажет.
   Так он говорил и вечером, после сытного ужина, так говорил после завтрака. «Изучает меня», — подумалось после первого обеда. Я было взъерошился, хотел сказать: «Давай, Леля, на свой вкус», — но, подумав, решил: пусть изучает, не жалко. Однако потом убедился, что это неприятная вещь — чувствовать, что тебя изучают, причем вполне откровенно, открыто. И когда Лелька спросила после второго обеда: «Что приготовить на ужин?», а Подгорный сказал: «Спасибо. Ужинать буду дома», я вздохнул облегченно и подумал, что лучше подраться с врагом, чем пообедать с моим командиром: там, откровенно говоря, посвободнее, там я хозяин…
   А как же с Проскуриным? Как сложилась его судьба? И как отнеслись к нему люди, бывшие его подчиненные, его боевые товарищи?
   Я убедился, что всякое горе — а то, что случилось с Проскуриным, иначе не назовешь — вызывает жалость. Я видал ее во взглядах людей, слышал в разговорах о бывшем комэске, я бы даже сказал, о бывшем Проскурине. Его жалели и сочувствовали. Трусость, результатом чего бы она ни была, не может вызывать сочувствия, ни тем более слова поддержки, слова участия, и Проскурин — герой, уважаемый, почитаемый ранее летчик, — растворился среди людей, стал незаметным, а потом и чужим в коллективе.
   А чужим он стал потому, что здесь же, в полку, находился Агданцев как живой пример героизма и неистовой духовной силы. Каждый невольно их сравнивал, Агданцева и Проскурина. И жалость к Саше Агданцеву, лицо которого бугрилось сплошными рубцами шрамов, к его обожженным, скрюченным пальцам прошла, уступила место глубочайшему уважению, а жалость к Проскурину постепенно сменилась отчужденностью, не броской, не контрастной, но все же заметной.
   Я видел, что ему тяжело, что служба у него не пойдет, и попросил командира дивизии о переводе его в другую авиачасть, подальше от нашей, и Проскурин вскоре уехал. Лет через пять или шесть после войны мы встретились в одном из военных училищ. Я думал, что он на меня в обиде, но, увидев неподдельную радость в его глазах, успокоился: человек нашел в себе силы летать и летает, учит курсантов, приносит большую пользу. Я посмотрел на его ордена — три ордена Красного Знамени — и подумал о том, что он, очевидно, в авторитете.
   Ну что ж, тем лучше. И для него, и для тех, кого он обучает. А то, что случилось под Будапештом, тень на ордена не бросает, он заслужил их значительно раньше, заслужил в жестоких воздушных боях.

Жизнь продолжается

   Наши войска устремились через Карпаты. Видно, война подходит к концу, Австрия и Чехословакия вот вот отвернутся от фашистской Германии, но немцы дерутся упорно, не хотят терять сателлитов и, вполне очевидно, ждут, когда подойдут наши союзники — американцы и англичане — и раньше нас захватят Прагу и Вену. Немцы боятся их значительно меньше, чем нас. Так мы думаем, а вскоре и убедимся.
   Противник остановился под Братиславой, уперся, но продержался недолго. Вскоре его опрокинули, и в прорыв вошла подвижная конно-механизи рованная группа генерала Плиева — наши подшефные войска. Работать с ними непросто. Они растянулись на сто километров (попробуй прикрыть!), а лошадь на фронте — самая уязвимая цель. Кроме того, солдаты хотят, чтобы мы висели точно над ними и гудели своими моторами, а начальство, уважая их просьбу, требует, чтобы мы именно так и делали.
   Но это чисто психологическое и довольно обманчивое впечатление: видеть над собой самолеты и думать, что они тебя защитят. Мы делаем так: выходим вперед, к переднему краю, там встречаем фашистов, там заставляем сбрасывать бомбы. И отважное войско Плиева хоть и не видит нас, но зато и не видит немецкие самолеты.
   Бои над землей идут непрерывно. Завязавшись еще на рассвете, утихают только под вечер. Моя особая группа частью сил летает по графику, прикрывает войска, а частью — по вызову с линии фронта, для отражения налетов вражеской авиации. А так как вызовы следуют один за другим, то полк на земле почти не бывает. Летчики делают по пять шесть вылетов в день. От неимоверной усталости спасает только одно — малый запас «горючки». Пока техники хлопочут возле машин, летчики хоть немного, но отдыхают.
   В воздух уходит группа лейтенанта Егорова — вызвали с линии фронта. Егоров теперь командир эскадрильи, назначен вместо Проскурина. Совсем молодой летчик. Он окончил училище в мае прошлого года, но дерется уверенно, смело, награжден орденами Красного Знамени и Отечественной войны и вполне соответствует этой большой, ответственной должности. Помню, как Егоров легко и свободно освоил Як-3. Глубоко изучил, сдал зачеты и, выполнив два полета по кругу и в зону, стал помогать своим летчикам как консультант. А в первом бою на Як-3 уничтожил «фоккера». Тот «Фокке-Вульф» был уже не первой машиной, сбитой Егоровым, и оказался не последней. А теперь, слушая радио, я представляю, как восьмерка Егорова, встретив шестнадцать ФВ-190, с ходу вступила в бой, сбила три самолета, остальных разогнала.
   Подошла еще одна группа фашистов — и бой вспыхнул опять, с новой силой. Слышу Егорова, руководившего боем. Слышу командира звена Коновалова. Но вот кому-то крикнули: «Прыгай», и командовать боем стал Сергей Коновалов. Все ясно: сбили Егорова.
   Выхожу на стоянку, смотрю. Вместо восьми приближаются семь самолетов. Садятся. Машины Егорова нет.
   — Товарищ командир, — доложил Коновалов, — задание выполнили, отразили четыре волны «фокке-вульфов». Бой вели до прихода группы, действующей по графику.
   Досталось хлопцам. Четыре волны, четыре воздушных боя. Но противник подходил все время с новыми силами, и четыре сложнейших воздушных боя превратились в один нескончаемый…
   — Что случилось с Егоровым?
   — Сбили, — понурившись, отвечает Коновалов. — Очевидно, немец ударил из всех пушек. Самолет развалился в воздухе, летчик раскрыл парашют, но приземлился к фашистам. Как и куда, сказать не могу, смотреть было некогда.
   Молчат летчики. Минуту, другую. Думают, и знаю о чем. Уколоть людей в такую минуту жестоко. Но надо. Для дела надо. Говорю:
   — Кто-то недавно жалел, что мы опоздали, что противник уже не тот и не с кем серьезно помериться силами…
   Молчат. Кто-то вздохнул. И хоть мне тяжело, но я командир, и задача моя сделать так, чтобы люди не падали духом.
   — Ладно, — говорю, — не отчаивайтесь. Найдем Николая, если он жив. Возможно, он ранен, а немцам сейчас не до раненых, с собой не потащат. Да и тащить некуда, с востока мы напираем, с запада наши союзники.
   Я запросил все войска нашего фронта, все госпитали. Безрезультатно… Егорова нет, но люди живут надеждой: может, еще вернется. Каких чудес не бывает во время войны. С того света и то, говорят, возвращаются. Действительно, человека считают погибшим, сообщают о нем в родные края — жене или родителям, — а он вдруг появляется.
   На следующий день после того, как не вернулся Егоров, мы поменяли место базирования — сели в том районе, где его сбили. Несколько дней не летали из за плохих метеоусловий, и все это время было отдано поискам. Когда погода улучшилась, оказалось, что мы отстали от войск, и мы сели на землю Чехословакии, на полоску вблизи населенного пункта Немецкий Гроб.
   Как нас встретили чехи? Свободно, приветливо, не прятались, как прятались венгры, не закрывали жалюзи, не вешали замки. Я жил в доме попа, он принимал меня, как славянин славянина. Поп говорил:
   — Бог поможет восстановить мир на земле.
   Я отвечал:
   — Бог богом, но и сам не плошай, на пушки надейся.
   Каждый из нас оставался на своих позициях, но это не мешало нашему добрососедству.
   А теперь мы сидим под Веной, на поляне, рядом с деревней Кухыня. Апрель теплый, сухой. Распускаются листья, появились цветы, зазеленело летное поле. Все как у нас, в России. Все располагает к отдыху, мирной работе. Но война продолжается.
   Наши войска вышли на подступы к Вене, и немцы, потеряв сразу четыре-пять аэродромов, перевели свою авиацию в Брно, на север. Воздушное напряжение спало: оттуда много не налетаешь. Вот когда наступил момент, когда можно сказать, что противник уже не тот и помериться силами не с кем.
   У нас наконец появился локатор. Расчет командного пункта обнаружил (или, как теперь говорят, «засек») группу вражеских самолетов севернее Вены, и мы, вылетев по засечке, идем на перехват в составе восьмерки. Леонов в моем звене, второе звено ведет Коновалов. Высота четыре тысячи метров. Чудесная вещь локатор. Человек сидит на земле и, глядя на поле экрана, наблюдает и нас, и врага. Предупреждает:
   — Внимание, противник подходит справа.
   Верно, ФВ-190 появляются справа, идут с курсом на Вену. Не очень удобно бить спереди сбоку, но выхода нет, они уже рядом, и мы атакуем. Потеряв пару машин, истребители бросаются вправо. Такое впечатление, будто им дали команду: «Спасайся кто может!», но не сказали, как это сделать.
   И они сделали так, как не надо: сбросили бомбы и подставили нам хвосты. Хочешь не хочешь, бей. На догоне мы сбили еще шесть самолетов. Немцы даже не оборонялись. А могли бы не только обороняться, но и дать настоящий бой — их было в два раза больше, чем нас.
   — Никакого удовлетворения, — говорит на обратном пути Коля Леонов, — непоучительно.
   И я так думаю. Увеличили счет, и все. Каждый запишет себе по одному самолету, а чему научились? Ничему абсолютно. Характерно, что такие бои стали обычным делом. «Бьем безоружных», — мелькнула однажды мысль. Почему безоружных? Потому что вера в правое дело, пожалуй, сильнее пушек. А вера всех сателлитов фашистской Германии давно пошатнулась, теперь же в «правое» дело не верят и немцы. Теперь они думают лишь об одном: как бы им выжить, спастись в завершающей битве. Не все, безусловно, так думают — есть и фанатики, но большинство именно так. Поэтому и бегут с поля боя.
   Впрочем, бегай не бегай, конец один, наша победа не за горами. Но если хочешь остаться в живых — сдавайся, садись на наше летное поле, заученно вздергивай руку, кричи. Но не «Хайль Гитлер», как прежде, а «Гитлер капут». И мы сохраним тебе жизнь. А пока не сдаетесь, будем сбивать, и чем больше собьем, тем лучше: скорее закончим войну.
   На днях был митинг, на котором кто-то из летчиков, говоря примерно в том же аспекте, сказал: «Их надо бить, бить и бить. Встретил пару — не упускай ни одного. Встретил звено — сбей всех четверых. Восьмерку — тоже. Чтобы скорее закончить войну, удовлетворить нашу месть». Вначале меня неприятно кольнул смысл этой фразы — удовлетворить чувство мести, но, подумав, я понял: ничего ужасного здесь, пожалуй, и нет, надо только представить себе, что натворили фашисты, пройдя по нашей земле туда и обратно. И самая страшная месть станет святой местью. Я думаю: может, один из фашистов, которых мы уничтожили в этом бою, сбил Николая Егорова. И чувствую, что, если бы сбили не восемь, а всех до единого, все равно было бы мало.
   Где он, Коля Егоров?
* * *
   Мы живем на территории Австрии, а наши машины стоят на территории Чехии. Дважды в течение дня — утром, когда идем к самолетам, и вечером, когда возвращаемся, — пересекаем границу двух сателлитов Германии.
   — Странно, хожу по Европе, — говорит мне Коля Леонов, — и никакого впечатления. Будто всю жизнь ходил. Я что, таким бесчувственным стал?
   — Нет, Коля, — отвечаю Леонову, — скорее наоборот, ты обрел чувство хозяина, силу свою почувствовал. Это естественно. Румыны сдались, венгры и чехи сдались, немцы бегут и скоро поднимут руки. Все законно.
   Действительно, немцы бегут. Оставив Вену, они спешат навстречу нашим союзникам, и спешат так основательно, что наши бомбардировщики и штурмовики бьют не последних, а первых, делают на дорогах завалы и пробки, чтобы уменьшить скорость гонимых страхом вояк. Для чего это нужно? Для того, чтобы преступники не ушли от возмездия, чтобы они держали ответ перед нашим народом.
   А как ведут себя чехи по отношению к так называемым немцам «цивильным», гражданским, тем, что осели на их земле еще в конце двадцатых и начале тридцатых годов? Повсеместно выдворяют их со своей территории. Сажают на подводы, подвозят к границе, сурово произносят какое-то слово. Мне перевели это слово на русский: «Туда». И правильно делают, выгоняя цивильных туда, откуда они пришли, притеснители чехов, словаков.
   Слышу звонок телефона, но никак не проснусь. А он все звонит, звонит. Открываю глаза. Темно. Рассвет, очевидно, не скоро. Кому это там не спится? Кто меня разбудил? Беру телефонную трубку.
   — Слушаю вас.
   — Товарищ командир, — говорит оперативный дежурный, — позвонили из штаба дивизии, сообщили: война кончилась.
   — Как это кончилась? Выдумал?
   — Нет. Передали из штаба.
   Удивительно странное чувство: верю и вроде не верю, будто через меня передали об этом кому-то другому. И тот, другой, воевать больше не будет. А я буду. И на память приходит позавчерашний воздушный бой шестерки из группы «Меч». Во главе был Коля Леонов. Они прикрывали наши войска и где то в районе Брно встретили восемь ФВ 190 и Ме 109. Немцы направлялись на запад. Они все уходили на запад, к нашим союзникам. Сопровождая на боевые задания штурмовиков и бомбардировщиков, мы в последнее время редко встречали немецких истребителей. Проходя над вражескими аэродромами, мы видели на них только спортивные или учебные самолеты. И эта восьмерка «мессов» и «фоккеров», вероятно, была последней восьмеркой в этом районе. Как и положено старшему, Коля возглавил атаку, по немцы так поспешно удрали, что наши успели сбить лишь один ФВ-190.
   — Не дали нам показать силу русского медведя, — смеялся, потирая руки, Леонов.
   Неужели тот бой, возглавленный Колей Леоновым, был самым последним боем нашей особой группы? Получается так. Выходит, что войну завершил не я, а мой заместитель. И мне становится грустно. Чувствую, как все мое существо заполняет обида, но обида какая-то странная: легкая, тихая. Что это сегодня со мной? Неужели нервы? Даже странно: у меня расшатались нервы…
   Поднимаюсь, иду в соседнюю комнату, где отдыхает мой замполит Георгий Чернов. Трясу его за плечо.
   — Вставай, — говорю, — проспишь мирную ЖИЗНЬ.
   Тоже не верит — идет к телефону, звонит. Убедившись, что война действительно кончилась, берет пистолет, открывает окно и выпускает в небо обойму. Сразу все ожило, послышался шум, треск автоматов, зашипели, устремляясь в небо, ракеты: зеленые, белые, красные.
   — Победа! — кричит Георгий. — Салют!..
   Быстро нагнувшись, вырывает из под койки свой чемодан и, потрясая бутылкой, кричит:
   — Командир! На слове ловлю, теперь грешно отказаться.
   Месяца два назад Чернов раздобыл бутылку нашей «Московской» и хотел меня угостить. Но я отказался: бои шли ежедневно. «В день нашей победы», — сказал я тогда Чернову, и вот этот день наступил.
   — Верно, Жора, грешно.
   Мы поднимаем стаканы, чокаемся.
   — За победу!
   — За нашу победу!
   Интересно, что бы сказал Подгорный?
* * *
   Где же Егоров? Куда он делся? В страшном горниле войны погибли миллионы людей. Миллионы. А я все ищу одного человека. Может, напрасно? Может. Но не искать не могу. Чувствует сердце: жив Николай и ждет не дождется.
   Кто-то сказал, что в городе Баден, за Веной, остался немецкий госпиталь с русскими военнопленными. Над ними делали опыты, отступая, всех умертвить не успели. Сажусь на По-2 и лечу. Может, он там? Может, он жив?
   Прилетел. Спрашиваю: «Летчики есть среди раненых?» Отвечают: есть один тяжелый. Иду, куда указали. Люди лежат на полу. Люди лежат на нарах. Изможденные, страшные. Меня окружает тяжелый, тягучий смрад: запах лекарств и гниения.
   — Егоров есть? Летчик?
   — Есть, — отвечает сестра, — но очень тяжел. Безнадежен.
   Не скажи, что это Егоров, не подведи к нему — прошел бы мимо: так он изменился, так похудел. Лицо иссиня-белое, нос заострился…
   Понимаю, что сделать это не просто, — он ведь военнопленный, — спрашиваю:
   — Если пришлю за ним самолет, отдадите? Завтра пришлю.
   — Берите, — отвечает сестра, — только до завтра ему не дожить. Он не ест и не пьет.
   Даю сестре шоколад.
   — Растворите, накормите больного. Это ему поможет. Прошу, не отправляйте Егорова. Я заберу его сам, лично. Будут настаивать, скажите, что я приказал. Запишите мою фамилию.
   Погоны и моя Золотая Звезда впечатляют, и сестричка, девушка лет девятнадцати, красивая, но очень уставшая, обещает сберечь мне Егорова.
   — Все равно ведь умрет, — говорит она с сожалением, — у него нет ноги, он истощен, желудок не принимает пищу. Немцы вывернули ему руки. Зачем? Чтобы узнать, сможет ли сам больной ликвидировать вывих…
   Утро еще, а мы уже возвращаемся. Наши По-2 скользят по верхушкам деревьев, домов, тот, что летит впереди, — санитарный. На нем везут Николая. Я держусь несколько сзади. Вот и аэродром. Выхожу вперед, строю маневр на посадку.
   Летчики бережно сняли носилки, положили на землю. Николай, очевидно, привык, что рядом всегда посторонние, и лежит ко всему безучастный. Но свежий весенний ветер, солнце и тишина обласкали его лицо, коснулись сознания, веки дрогнули и приподнялись…
   Медленным, но осмысленным взглядом Николай обводит лица товарищей, останавливается на каждом. Он неподвижен, беспомощен, а глаза… В них боль, надежда, исступленная радость. Он хочет что-то сказать, спросить, но не может. Слезы ползут к заросшим вискам.
   — Не беспокойся, — говорю я Егорову. — Ты будешь с нами. Будешь работать, учиться. Война закончилась.
   Вот тебе и закончилась! Я думал, что все зависит от нас, от меня и Вари, а судьба распорядилась иначе. Несколько дней назад мы встретились с нею в Брно. Я специально летал туда на По-2, чтобы ее разыскать и решить наконец наши семейные дела.
   — Ты знаешь, — сказал я Варе, — пора решить непростую задачу. Как будем жить теперь, когда кончилась война?
   Варя смеялась и, конечно, не верила, что я прилетел специально, что решение мое продуманно, выношено. Но я знал, что она меня любит, и легко ее убедил.
   — Завтра за тобой прилетит самолет, — обещал я на прощание. — Жди. Вопрос о твоем переводе, можно сказать, решен.
   Назавтра, с врачом на борту, в Брно ушел По-2. Он улетел еще утром, а вернулся после полудня. И все это время я волновался. Особенно после того, как часы отсчитали срок возвращения. Меня охватила тревога. Не случилось ли что с самолетом? Не случилась ли какая беда? Самолет наконец появился, и стало смешно от внезапно мелькнувшей мысли: во время войны волновался за летчиков, теперь волнуюсь за Варю. И тогда на запад смотрел, и сейчас. Но я волновался не зря, а смеялся напрасно… Варя не прилетела. Я мог предполагать что угодно: не отпустили, задержали, заболела…
   — Госпиталя нет и войск нет, куда убыли, неизвестно, — сказал Колосков.
   — Как же так?
   Но врач не ответил, только пожал плечами: что, дескать, здесь отвечать, сам понимать должен. Я подумал и понял, куда убыли: на востоке — Япония. Последний, еще не погашенный нами очаг войны и агрессии. Все стало ясно, понятно. Вот тебе и закончилась война. Я ждал весточку от Вари целый месяц, а потом получил письмо и связь восстановилась.
   Москва. Декабрь. Народ в ожидании Нового года, первого мирного года. И я в ожидании. Мы сегодня встречаемся с Варей. Она приедет с востока. «Жди, — сообщила она, — приеду в Москву. Война закончилась. Служба закончилась. Будем строить мирную жизнь».
   Вспоминаю, как меня успокаивал Коля Леонов, когда Варя внезапно улетела в Монголию и мое семейное счастье из почти реального стало призрачным.
   — Это даже хорошо, командир, — говорил Николай, — что Варя сейчас на востоке. Это нужно для равноправия в доме. Вы-то японцев били, а она еще нет.