Страница:
Алеша теперь уже был в трех шагах расстояния от него. Он чуть приподнимается и быстро разматывает пояс, стягивающий кафтан. Сердце его стучит сильнее, стучит так, что вот-вот, мнится юноше, услышит его биение и киргиз… Но последний стоит спиной к Алексею… Если он вздумает сделать хоть шаг, то немедленно наступит на кудрявую голову подползшего к нему князя.
Еще пододвинулся к врагу Алеша. Теперь стоит ему протянуть руку, и он дотронется до мягких войлочных, обшитых верблюжьей шерстью, чобот татарина.
Затаив дыхание Алеша медленно и осторожно берет свой пояс в руки и, чуть дыша, окружает им ноги дикаря. Тот все еще стоит в задумчивости, не подозревая о грозящей ему опасности. А толстый, крепкий пояс незаметно окружает его ноги чуть выше щиколотки, поверх ступней… Совсем уже замерло дыханье в груди Алеши…
— Держись!… — неистово выкрикнул он вдруг, затягивая разом оба конца пояса обеими руками.
Ошеломленный неожиданным криком дикарь хотел рвануться вперед и в тот же миг тяжело рухнул в траву, связанный по ногам.
Не теряя минуты Алеша кошкой прыгнул ему на грудь и, не дав опомниться, свободным концом пояса скрутил его руки. Потом выхватил кривой нож из-за пояса дикаря. Последний лежал на траве беспомощный как ребенок и, дико вращая глазами, силился порвать пояс, плотно скрутивший ему ноги и руки. Но толстая холстина была соткана прочно. Да и Алексей следил зорко за каждым движением врага.
— Коли двинешься — убью!… — сверкнув на пленника грозным взором вскричал он, и, так как тот не мог понять его слов, приставил к груди дикаря его же нож.
Все это произошло не больше, как в минуту.
Глаза татарина вспыхнули злыми огоньками.
Алексей, все еще сидя на его груди и держа нож у сердца врага одной рукою, другую приставил ко рту и громко крикнул:
— Сюда, ребята, на помощь!…
Гулким раскатом пронесся его призыв по тайге. Вскоре из кустов орешника выглянула скуластая физиономия Ахметки.
— Ай, хорошо пленник!… Больно хорош!… Поймал пленника, бачка!… Князь Таузак это, самого Кучума ближний человек, — мотая головой и поблескивая глазами повторял он, разглядывая связанного татарина как диковинную, редкую вещицу.
Тот только метнул на него свирепым взором.
— Джан Кучик! [по-киргизски значит — собачья душа; приверженцы Кучума ненавидели перешедших в подданство русских своих соплеменников и поносили их] — произнес он хрипло и плюнул в сторону Ахметки.
— Што он лопочет? — заинтересовался Алексей.
— Ругается, бачка… Ну, да поругаешься ты у нас, постой, как поджаривать тебе пятки станем, — зловеще блеснув глазами прошипел Ахметка.
— К бачке-атаману сволокем его, бачка, на помощь только кликнем своих, — суетился проводник.
Но и скликать не пришлось прочих охотников. Они прорвались сквозь чащу, теперь были тут же и помогали связывать Таузака. Потом освободили его ноги и погнали вперед, прямо в стан Ермака, хваля по дороге своего юного товарища, сумевшего раздобыть атаману такого важного языка.
8. ДОПРОС. — ПОСОЛ К КУЧУМУ
9. ЗВЕЗДА ИСКЕРА. — БАЙГА. — СТРАШНОЕ ВИДЕНИЕ
Еще пододвинулся к врагу Алеша. Теперь стоит ему протянуть руку, и он дотронется до мягких войлочных, обшитых верблюжьей шерстью, чобот татарина.
Затаив дыхание Алеша медленно и осторожно берет свой пояс в руки и, чуть дыша, окружает им ноги дикаря. Тот все еще стоит в задумчивости, не подозревая о грозящей ему опасности. А толстый, крепкий пояс незаметно окружает его ноги чуть выше щиколотки, поверх ступней… Совсем уже замерло дыханье в груди Алеши…
— Держись!… — неистово выкрикнул он вдруг, затягивая разом оба конца пояса обеими руками.
Ошеломленный неожиданным криком дикарь хотел рвануться вперед и в тот же миг тяжело рухнул в траву, связанный по ногам.
Не теряя минуты Алеша кошкой прыгнул ему на грудь и, не дав опомниться, свободным концом пояса скрутил его руки. Потом выхватил кривой нож из-за пояса дикаря. Последний лежал на траве беспомощный как ребенок и, дико вращая глазами, силился порвать пояс, плотно скрутивший ему ноги и руки. Но толстая холстина была соткана прочно. Да и Алексей следил зорко за каждым движением врага.
— Коли двинешься — убью!… — сверкнув на пленника грозным взором вскричал он, и, так как тот не мог понять его слов, приставил к груди дикаря его же нож.
Все это произошло не больше, как в минуту.
Глаза татарина вспыхнули злыми огоньками.
Алексей, все еще сидя на его груди и держа нож у сердца врага одной рукою, другую приставил ко рту и громко крикнул:
— Сюда, ребята, на помощь!…
Гулким раскатом пронесся его призыв по тайге. Вскоре из кустов орешника выглянула скуластая физиономия Ахметки.
— Ай, хорошо пленник!… Больно хорош!… Поймал пленника, бачка!… Князь Таузак это, самого Кучума ближний человек, — мотая головой и поблескивая глазами повторял он, разглядывая связанного татарина как диковинную, редкую вещицу.
Тот только метнул на него свирепым взором.
— Джан Кучик! [по-киргизски значит — собачья душа; приверженцы Кучума ненавидели перешедших в подданство русских своих соплеменников и поносили их] — произнес он хрипло и плюнул в сторону Ахметки.
— Што он лопочет? — заинтересовался Алексей.
— Ругается, бачка… Ну, да поругаешься ты у нас, постой, как поджаривать тебе пятки станем, — зловеще блеснув глазами прошипел Ахметка.
— К бачке-атаману сволокем его, бачка, на помощь только кликнем своих, — суетился проводник.
Но и скликать не пришлось прочих охотников. Они прорвались сквозь чащу, теперь были тут же и помогали связывать Таузака. Потом освободили его ноги и погнали вперед, прямо в стан Ермака, хваля по дороге своего юного товарища, сумевшего раздобыть атаману такого важного языка.
8. ДОПРОС. — ПОСОЛ К КУЧУМУ
— Атаман, гляди, никак волокут наши особую дичину к твоей милости, — разглядев своими зоркими глазами приближающуюся к стану группу охотников произнес Кольцо.
Ермак, задремавший у костра на вдвое сложенном потнике, с живостью юноши вскочил на ноги.
— И то, особая дичина, Иваныч! Языка раздобыли!… Эка, молодцы у меня ребята! — оживляясь вскричал он.
Вмиг стан засуетился и высыпал навстречу охотникам. Ахметка первый выскочил вперед и спешно стал докладывать, как «молодой бачка» полонил батыря и как позвал на помощь, и как связали они пленника, ровно барана.
— Неушто один одолел, Алеша? — ласково блеснув на юношу своими быстрыми глазами спросил Ермак.
— Один, атаман, — не без некоторой гордости отвечал тот.
— Ай да Алеша! Ай да князенька! Исполать тебе, друже! — обласкал еще раз Алексея Ермак и вмиг светившееся лаской лицо его приняло суровое, грозное выражение. Острые глаза, как две раскаленные иглы, впились в пленного киргиза.
— Гей, толмача мне! — крикнул он повелительно и сурово в толпу казаков.
Ахметка, владевший сносно по-русски, выступил вперед.
— Скажи твоему нехристю, штобы все без утайки нам поведал — где живет Кучум и как нам пройтить к евоному граду, и много ль там воинов припасено ноне у ево… Все штоб без утайки поведал сейчас же, не то тут же ему карачун придет. Так и скажи, — сурово и грозно приказал атаман.
Едва окончил свою речь Ермак, как Ахметка уже замахал руками, замотал головою и залопотал что-то быстро-быстро, обращаясь к татарину на своем родном языке.
Но чем больше горячился толмач, тем спокойнее становилось лицо пленника. Горделивая усмешка повела его губы. Он, словно нехотя, открыл рот и произнес одну только фразу, холодную и острую, как жало змеи:
«Не хочет Таузак говорить с изменником, с джаман-кишляром» [с подлецом].
Ахметка как мячик отскочил от него. Лицо толмача позеленело от злости. Зеленые же огни забегали в глазах.
— Пытай его, бачка-атаман… Убей его, собаку… Не скажет он ничего тебе… Не хочет собака ничего сказать, — так и ринулся он в ноги Ермака.
— Молчи! Знаю и без тебя, что делать надо, — сурово нахмурившись произнес тот. — Ей, Михалыч да Панушка, потеребите молодца малость, авось, угольки горячие развяжут ему язык, — заключил он, махнув рукою, отошел в сторону и отвернулся.
Яков Михайлов с Никитой Паном кликнули казаков и велели им стащить с ног татарина его мягкие чоботы. Потом, захватив на чекан несколько углей, старый разбойник плотно обложил им смуглые, желтые ножные пятки киргиза.
«Поджаривание» пяток было в то время самой обыкновенной пыткой и не одних только волжских разбойников. Ермак, вполне доверяясь Пану, не хотел смотреть на пытку. Он смолоду не выносил никакого вида страданий. Если бил ножом или пулей, то бил наотмашь, сразу пресекая жизнь без мук и пытки. В этом могучем и богатырском теле недавнего разбойника жила все-таки прямая, великодушная и добрая душа.
Достигший до него скрежет зубов и запах гари заставили его живо обернуться. Татарин лежал с обуглившимися пятками и с искаженным страданием лицом. Но глаза его по-прежнему презрительно и гордо смотрели на всех.
— Ну-кась, попытай еще раз спросить, Ахметка. Авось, теперь речистее будет, — приказал Ермак.
Последний снова наклонился над пленником. На этот раз лицо пытаемого приняло странное, почти радостное выражение. Побелевшие от страданий губы раскрылись. Он заговорил сразу много и часто какими-то гортанными звуками, поминутно прерывая свою речь.
— Ну, што? — обратился Ермак к Ахметке, когда пленник, — по-видимому, кончил.
Тот только покачал своей бритой головой.
— Артачится, господин… Слышь, что говорит-то… Говорит, что до Кучумова града идти нам еще долго: Тавдой, Тагилом, Тоболом да Иртышом… На Иртыше и будет Искер, сама столица Кучума… И еще говорит, что не допустят нас к Искеру ихние вои… Што больше ста тысяч набрал рати Кучум и велел окопаться в засеке, под Чувашьей горою… И еще говорит, бачка, што батырь у них есть. Мамет-Кул царевич, силы неописуемой, храбер и отважен, што степной орел… Не подпустит и близко к городу твою дружину… И што сам Кучум-салтан хошь и стар, и слеп, и дряхл годами, а мужества у его не занимать стать: разгромит он твою рать… Вот што говорит собака-Таузак.
Смертельная бледность покрыла при этих последних словах лицо атамана. Ермак вздрогнул от гнева и грозно топнул ногою.
— Ручницу сюда мне! — послал он снова зычным голосом в толпу казаков.
— Ишь, опалился атаман!… Самолично собаку-нехристя похерить желает, — тихим, чуть слышным рокотом пронеслось по рядам дружины. Между тем Ермак, не спеша, снял с себя железную кольчугу, повесил ее на ветку могучего кедра и, отойдя на несколько десятков шагов, вскинул ружье к плечу.
Едва успел прогреметь выстрел, как, словно юноша, бегом подбежал к пробитой навылет железной броне Ермак и, схватив ее, поднес к самому лицу татарина.
— Гляди… Видишь, што сделал пуля моя… Медь, железо, булат, что твой пергамент рвет она… Так и скажи твоему салтану: то же будет и с им, коли не сдастся сам добровольно и не сдаст Искера-столицы и всего царства сибирского нашему Государю… Передай ты ему все это доподлинно, толмач.
Ахметка немедля исполнил приказание атамана. Но бледный как смерть киргиз и без его разъяснения понял, казалось, в чем дело. Понял, что далеко было стрелам Кучума до этих могучих ручниц, извергающих из себя дым и пламя.
А Ермак, как ни в чем не бывало, говорил уже спокойно, стоя в кругу казаков.
— Так-то, ребята, не скоро очухается от такой-то пальбы нехристь… Полечи-ка ты ему разным снадобьем пятки, дедушка Волк, ты ведь у нас мастер на это… А как оправится, дать ему струг, да отпустить обратно в Искер к евоному салтану. Пускай попужает хорошенько старика, да порасскажет ворону старому каким оружием мы, вольные казаки, побеждать его будем…
И, весело усмехаясь, отошел к костру и занял свое прежнее место на войлоке могучий орел Поволжья.
В тот же вечер был отпущен в челне обратно к Кучуму в Искер князь Таузак…
Ермак, задремавший у костра на вдвое сложенном потнике, с живостью юноши вскочил на ноги.
— И то, особая дичина, Иваныч! Языка раздобыли!… Эка, молодцы у меня ребята! — оживляясь вскричал он.
Вмиг стан засуетился и высыпал навстречу охотникам. Ахметка первый выскочил вперед и спешно стал докладывать, как «молодой бачка» полонил батыря и как позвал на помощь, и как связали они пленника, ровно барана.
— Неушто один одолел, Алеша? — ласково блеснув на юношу своими быстрыми глазами спросил Ермак.
— Один, атаман, — не без некоторой гордости отвечал тот.
— Ай да Алеша! Ай да князенька! Исполать тебе, друже! — обласкал еще раз Алексея Ермак и вмиг светившееся лаской лицо его приняло суровое, грозное выражение. Острые глаза, как две раскаленные иглы, впились в пленного киргиза.
— Гей, толмача мне! — крикнул он повелительно и сурово в толпу казаков.
Ахметка, владевший сносно по-русски, выступил вперед.
— Скажи твоему нехристю, штобы все без утайки нам поведал — где живет Кучум и как нам пройтить к евоному граду, и много ль там воинов припасено ноне у ево… Все штоб без утайки поведал сейчас же, не то тут же ему карачун придет. Так и скажи, — сурово и грозно приказал атаман.
Едва окончил свою речь Ермак, как Ахметка уже замахал руками, замотал головою и залопотал что-то быстро-быстро, обращаясь к татарину на своем родном языке.
Но чем больше горячился толмач, тем спокойнее становилось лицо пленника. Горделивая усмешка повела его губы. Он, словно нехотя, открыл рот и произнес одну только фразу, холодную и острую, как жало змеи:
«Не хочет Таузак говорить с изменником, с джаман-кишляром» [с подлецом].
Ахметка как мячик отскочил от него. Лицо толмача позеленело от злости. Зеленые же огни забегали в глазах.
— Пытай его, бачка-атаман… Убей его, собаку… Не скажет он ничего тебе… Не хочет собака ничего сказать, — так и ринулся он в ноги Ермака.
— Молчи! Знаю и без тебя, что делать надо, — сурово нахмурившись произнес тот. — Ей, Михалыч да Панушка, потеребите молодца малость, авось, угольки горячие развяжут ему язык, — заключил он, махнув рукою, отошел в сторону и отвернулся.
Яков Михайлов с Никитой Паном кликнули казаков и велели им стащить с ног татарина его мягкие чоботы. Потом, захватив на чекан несколько углей, старый разбойник плотно обложил им смуглые, желтые ножные пятки киргиза.
«Поджаривание» пяток было в то время самой обыкновенной пыткой и не одних только волжских разбойников. Ермак, вполне доверяясь Пану, не хотел смотреть на пытку. Он смолоду не выносил никакого вида страданий. Если бил ножом или пулей, то бил наотмашь, сразу пресекая жизнь без мук и пытки. В этом могучем и богатырском теле недавнего разбойника жила все-таки прямая, великодушная и добрая душа.
Достигший до него скрежет зубов и запах гари заставили его живо обернуться. Татарин лежал с обуглившимися пятками и с искаженным страданием лицом. Но глаза его по-прежнему презрительно и гордо смотрели на всех.
— Ну-кась, попытай еще раз спросить, Ахметка. Авось, теперь речистее будет, — приказал Ермак.
Последний снова наклонился над пленником. На этот раз лицо пытаемого приняло странное, почти радостное выражение. Побелевшие от страданий губы раскрылись. Он заговорил сразу много и часто какими-то гортанными звуками, поминутно прерывая свою речь.
— Ну, што? — обратился Ермак к Ахметке, когда пленник, — по-видимому, кончил.
Тот только покачал своей бритой головой.
— Артачится, господин… Слышь, что говорит-то… Говорит, что до Кучумова града идти нам еще долго: Тавдой, Тагилом, Тоболом да Иртышом… На Иртыше и будет Искер, сама столица Кучума… И еще говорит, что не допустят нас к Искеру ихние вои… Што больше ста тысяч набрал рати Кучум и велел окопаться в засеке, под Чувашьей горою… И еще говорит, бачка, што батырь у них есть. Мамет-Кул царевич, силы неописуемой, храбер и отважен, што степной орел… Не подпустит и близко к городу твою дружину… И што сам Кучум-салтан хошь и стар, и слеп, и дряхл годами, а мужества у его не занимать стать: разгромит он твою рать… Вот што говорит собака-Таузак.
Смертельная бледность покрыла при этих последних словах лицо атамана. Ермак вздрогнул от гнева и грозно топнул ногою.
— Ручницу сюда мне! — послал он снова зычным голосом в толпу казаков.
— Ишь, опалился атаман!… Самолично собаку-нехристя похерить желает, — тихим, чуть слышным рокотом пронеслось по рядам дружины. Между тем Ермак, не спеша, снял с себя железную кольчугу, повесил ее на ветку могучего кедра и, отойдя на несколько десятков шагов, вскинул ружье к плечу.
Едва успел прогреметь выстрел, как, словно юноша, бегом подбежал к пробитой навылет железной броне Ермак и, схватив ее, поднес к самому лицу татарина.
— Гляди… Видишь, што сделал пуля моя… Медь, железо, булат, что твой пергамент рвет она… Так и скажи твоему салтану: то же будет и с им, коли не сдастся сам добровольно и не сдаст Искера-столицы и всего царства сибирского нашему Государю… Передай ты ему все это доподлинно, толмач.
Ахметка немедля исполнил приказание атамана. Но бледный как смерть киргиз и без его разъяснения понял, казалось, в чем дело. Понял, что далеко было стрелам Кучума до этих могучих ручниц, извергающих из себя дым и пламя.
А Ермак, как ни в чем не бывало, говорил уже спокойно, стоя в кругу казаков.
— Так-то, ребята, не скоро очухается от такой-то пальбы нехристь… Полечи-ка ты ему разным снадобьем пятки, дедушка Волк, ты ведь у нас мастер на это… А как оправится, дать ему струг, да отпустить обратно в Искер к евоному салтану. Пускай попужает хорошенько старика, да порасскажет ворону старому каким оружием мы, вольные казаки, побеждать его будем…
И, весело усмехаясь, отошел к костру и занял свое прежнее место на войлоке могучий орел Поволжья.
В тот же вечер был отпущен в челне обратно к Кучуму в Искер князь Таузак…
9. ЗВЕЗДА ИСКЕРА. — БАЙГА. — СТРАШНОЕ ВИДЕНИЕ
Мягкая, теплая осенняя погода.
В окрестных урманах и тайгах, среди зеленой пышной хвои, сиротливо жались лиственницы, как безобразные скелеты мертвецов среди кудрявых и стройных красавиц. Кое-где листва еще не опала, и красная осина, багровый тополь и золотые пихты и березы, убранные прихотливым капризом старой осени, умирали, одетые в багрянец и пурпур, нарядные, как на пиру. Зеленая степь стала желтой. Цветы багульника, богородицыной травки и кукушкиных слез давно поблекли. Отцвели и восковые белые цветы брусники. Красные, как кровь, ягоды кое-где оживляли поседевшую, постаревшую степь. Там, севернее к Ледовитому морю, в непроходимых тундрах было их царство. Здесь, в степи, они являлись редкими румяными улыбками среди вымиравшей степной флоры. Ряд холмов, еще зеленоватых от пышного мха, убегал в даль волнующейся грядой.
Иртыш еще не замерз [Иртыш замерзает от 23 октября или 25 ноября по 19 апреля — 13 мая]. В своем извилистом русле, среди целой бездны течений, замкнутый высоким холмистым правым и плоским левым берегами, он бежит, стремительно роя землю в каменистом, глинистом дне. Обычно голубой и красивый Иртыш в своих верховьях, он покрыт тиною и плесенью на нижнем течении. Но в это позднее, глухое время он потемнел и надулся, точно недовольный предстоящим близким заточением в глубоких, холодных льдах.
В окрестных холмах и возвышенностях клубился серовато-сизый туман. Старый Урал покрылся, точно траурным флером, его синим покрывалом. О чем грустил старый Урал в это мглистое утро?… О чем пел тихо-тихо однотонно ропчущий Иртыш?… Никто бы не объяснил тайну каменного великана и потемневших от гнева бурливых вод…
Искер давно проснулся.
Несколько десятков юрт, сложенных из глины и нежженого кирпича да вереска со мхом, наполовину тесно прижатые друг к другу и обнесенные высоким валом с двух сторон — вот что представляла тогда недосягаемая для врагов столица Кучума. Гигантские горы, окружая ложбину, предохраняли ее от набегов неприятелей, образуя естественную стену, более непобедимую, чем все сооружения рук людей. И только скат к реке, сбегавший мхом и вереском, не был защищен. С трех сторон столицы высился тройной вал, окруженный глубокими рвами. Гордо поднималась к небу сторожем-исполином огромная Чувашья гора, окруженная засеками и окопанная рвами. С этой горы были хорошо видны окрестные городки и улусы подвластных Кучуму оседлых племен.
Искер проснулся. В степи, за валом паслись стреноженные кони и овцы, под присмотром, словно зашитого в меховую куртку, молодого киргиза-пастуха, с кожаной камчи [нагайка] в руках. Из боязни какого-нибудь джюрюга [степной вор] бдительно караулит коней пастух. Вокруг Искера лежат вспаханные под весеннюю пшеницу поля. На берегу разложены сети. Из юрт струится синеватый дымок от шора [огонь]. Видно по всему, что давно и прочно насижено туземцами это хорошо защищенное самой природой гнездо.
В одной из юрт, разгороженной на несколько частей войлочными коврами и шкурами убитых медведей и лосей, уютнее чем во всех остальных жилищах Искера. Стены юрты или керече, как их называют киргизы, поверх темных замшившихся кошм и шкур убитых медведей, покрыты персидскими коврами. Входной иссык [дверь] или, вернее, простое отверстие в кошме завешано такими же коврами. Ими покрыт и земляной пол юрты. Что-то ароматное варится в котле над шором, синий дымок которого частью выходит в верхнее отверстие юрты, частью стелется в ней легким туманом, придавая жилищу сибиряка таинственно странный и красивый вид. На стенах юрты висят кувшины, чашки и турсуки кумыса — единственного любимого питья киргизов. У входа стоят безобразные маленькие изображения домашних шайтанчиков или идолов, охраняющих семейный очаг. Сам Кучум издавна исповедует мусульманскую веру и всем своим подданным, не говоря уже о домашних, велит молиться Аллаху и Магомету, пророку его, но, тем не менее, шайтанчики украшают каждую юрту сибиряка. В этой роскошно убранной юрте их более, нежели следует. На них с верой и упованием обращена пара красивых, тоскующих глаз. На нескольких кошмах, свернутых вместе и образующих низкое ложе, покрытое мехами, лежит смуглая девушка лет шестнадцати.
Тонкая, ровная, укутанная в какую-то фантастическую одежду, род чапана [халата] из бухарских пестрых шелков, с черными, как смоль косами, перевитыми ракушками и золотыми пластинками, с головой, покрытой остроконечной шапочкой, унизанной бисером, царевна Ханджар, любимая дочь Кучума, кажется нарядной не менее своей юрты. Несмотря на чуть выдвинувшиеся скулы и небольшие, узкие черные глаза, юная царевна прекрасна. Ее взор непроницаем и глубок как дремучая сибирская тайга. Ее смуглое личико алеет краской нежного румянца, которому позавидовали бы самые алые цветы Ишимских степей. Не столько, однако, красотой, яркой как полярная звезда, сколько беззаветной отвагой и удалью пленяет царевна… Но сейчас она печальна и тиха. Туманом легла тоска на черные глаза царевны, хотя под этим туманом так и сияют, так и горят они, эти черные, блестящие, восточные глаза. Недаром молоденькую Ханджар зовут звездою Искера. Недаром пуще зеницы ока бережет и лелеет дочку старый Кучум. Гордостью сибирского юрта считают Ханджар и сами жители Искера.
У ног царевны лежит широкое, коренастое, все зашитое в оленьи меха, существо. Плоское лицо этого существа и маленькие карие глазки с явным восторгом впиваются в лицо царевны. Это Алызга, остяцкая княжна Алызга, бежавшая от Строгановых к своей обожаемой царевне. Чисто собачьей преданностью дышит каждая черта ее некрасивого, скуластого, широкого лица.
Царевна молчит. Бог знает, какие думы тревожат под расшитым бисером уке [девичий головной убор] эту дивную чернокудрую головку. Те же мысли отражаются и в преданных глазах Алызги…
Вдруг неожиданно вскочила на ноги царевна. Жалобно зазвенели все ожерелья из ракушек и пластинок на ее смуглой шее.
— Слушай, бийкем [княжна], — вскричала она, вспыхнув вся, начиная с высокого чела и кончая краями смуглой точеной, тоненькой шейки. — Слушай, бийкем… Я не могу понять, чего хочет отец… Идет русский батырь со своими воями… Надо бы встретить его с найзами [пиками] и стрелами — мало их што ль у нас? — выслать рать великую, преградить путь батырю, биться с ним, одну ночь, две, три ночи, — но непременно одолеть, в полон взять, привязать к хвостам кобыльим и пустить в степь…
Ханджар топнула маленькой ножкой, обутой в мягкий козий башмак, и бешено сверкнула очами. Она едва не задохнулась от захватившего ее порыва. Потом, помолчав немного, снова заговорила так же возбужденно со сверкающими глазами и порывистыми движениями рук:
— А победят наши, пускай дальше идут, за горы, на русские улусы нападут, кулов [пленников] наберут — того синеокого, что вызволил тебя из неволи, да девчонку ту, что держала тебя шесть лет на запоре, Алызга моя, — с худо скрытою злобою закончила царевна.
— Она любила меня, повелительница, — тихо произнесла остячка.
— Пускай в Хала-Турм провалится ее любовь! — еще с большим гневом крикнула молоденькая ханша. — Для себя любила, как забаву любила мою джясырь [рабыня]…
— Твоя джясырь с тобою снова, — произнесла с чувством Алызга. — Видишь, к отцу в Назым не поскакала я, сюда, к тебе пришла. И брата привела с собою… О, большой человек брат Имзега!… Сам грозный Уртэ-Игэ внимал ему у Ендырского потока… Великий бакса — Имзега, мой брат…
— А что говорит брат твой, как кончится поход неверного батыря? До каких пор дойдут русские вои? — нетерпеливо спрашивала Ханджар.
— Не ведаю, царевна. Кабы ведала, все пересказала тебе, звезда очей моих, цветок Ишимской степи, белая лилия Иртыша, — искренно сорвалось с уст Алызги. — Одно скажу, коли придет грозный батырь к Искеру, возьму я, найду брата Имзегу, встану в ряды наших батырей и до последней капли крови буду защищать тебя, царевна моя.
Карие глазки Алызги при этих словах зажглись воодушевлением. Скуластое, широкое лицо озарилось теплым светом. Но на Ханджар иначе подействовали слова Алызги.
— Коли придут сюда неверные собаки, — вся бледнея от гнева и ненависти вскричала она, — я выйду с братьями, Абдул-Хаиром и юным Алеем, на городской вал и только по трупам нашим проникнут в Искер собаки!… Недаром зовут меня Ханджар!… [Ханджар значит нож; по киргизским обычаям дают новорожденным имя — название первого попавшегося на глаза предмета] — заключила она, дрожа всем телом и крепко сжимая в кулаки свои смуглые руки.
— О, царевна, сладкий коралл души моей, звезда страны сибирской, вместе жили, вместе и умрем!
И Алызга, упав на мягкие кошмы, коснулась горячим лбом маленькой ножки ханши.
Та оценила преданность своей подруги, положила смуглую ручку на голову остячки и произнесла тихо и ласково, точно воркуя, своим звонким голоском:
— У тебя, бийкем-Алызга, хорошая, светлая душа. Твои речи звучат, как серебряный сыбызсой [флейта]. Так может говорить не купленная рабыня, а ак-сюянь [благородная белая кость], благородное, преданное сердце. Спасибо, Алызга… А теперь прикажи Искендеру седлать айгара [жеребца]. На байге [состязание в роде джигитовки] хочет сегодня, как станет падать солнце, скакать Ханджар… Скажи брату, пускай скличет наших батырей.
Едва только проронила последнее слово Ханджар, как Алызга уже исчезла за тяжелым ковром иссыка, привыкшая стрелою носиться по приказанию своей госпожи.
— На байгу!… На байгу!… — веселым гулом пронеслось по степи, и целая ватага Искерских молодцов вылетела на своих лихих скакунах из ворот улуса.
Вихрем облетела Искер радостная весть — царевна Ханджар зовет на байгу.
О смелости, удали и ловкости царевны Ханджар стоустая молва разнесла весть далеко. На крупе удалого киргизского коня выросла царевна. Сама степь вложила силу и ловкость в это тонкое, изящное тело, в эти смуглые руки, умеющие лучше любого наездника управлять скакуном.
В то время, как жены ее отца пряли ткани, одежды, гнали кумыс и сводили сплетни, да перебранивались между собою, царевна Ханджар дикой птицей носилась по степи с нагайкой в руке, подставляя ветру и солнцу свое прелестное, юное лицо, полное удали и восторга.
И сейчас среди девушек-прислужниц она вылетела в степь, подобная быстрой молнии, на своем коне.
Туман расплылся, и пожелтевшая ложбина, с высохшей от осени травой и цветами, казалась золотою.
У городского вала толпилась группа всадников. Это были первые батыри Искера, удалая молодежь, гордость Кучумова юрта.
Впереди всех красовались два брата Ханджар от первого брака: старший Абдул-Хаир и младший Алей, красивый, стройный мальчик, соперничавший в удали с сестрою Ханджар.
Последняя выскочила на своем айгаре вперед. Сменив легкий бухарский чапан на меховую куртку и узкие кожаные шаровары, в своей остроконечной шапке, она скорее походила на красивого мальчика-удальца, нежели на девушку-царевну. Только черные змеи ее кос, вырываясь из-под шапки, десятком тонких прядей разбегались вдоль спины и бедер.
Легким ударом нагайки она заставила своего коня подскочить к группе мужчин.
— Гей, батыри Искера и вольных Ишимских степей, кто хочет словить меня сегодня?… Кто угонится за моим айгаром? Кто схватит меня на лету из седла?… Кто захочет отведать моей нагайки? — кричала она весело и разразилась веселым смехом.
Рассмеялись эхом за нею и девушки ее свиты.
Смеялись громко, задорно.
Ропот прошел по группе мужчин. Не ударов нагаек боялись юноши Искера, тех безжалостных, могучих ударов, которые наносила, спасаясь от преследования невеста-девушка во время игры. Дело в том, что байга не была простым развлечением молодежи. Ей придавалось особое значение. Тот молодец, который догнал бы на всем скаку девушку-наездницу, по установленному среди киргизов обычаю, делался ее обладателем, супругом. Но никто из самых близких карочей [вельможи] двора Кучума не посмел бы дерзнуть погнаться за любимой дочерью, «зеницей ока», своего хана в надежде, что она станет его женой. Надо было быть царской крови, чтобы явиться искателем руки красавицы Ханджар. Вот почему нерешительность и робость царили в группе мужчин.
Царевна Ханджар между тем смеялась все обиднее и резче:
— Эй, батыри! — кричала звонким голосом она, — аль приросли к земле?… Выезжай, кому любо… Или, может, приближение кяфыров [то же, что урусы на Кавказе — неверные] лишило вас удали, друзья?… Так они еще далече, трусы… Далеко им до нас… В пух и прах разобьют их отцовские дружины, как посмеют приблизиться к нам… Выезжайте же смелей… Аль нет такого?… Перевелись, знать, алактаи [богатыри] в нашем юрту… Эх, кумыс вам с бабами гнать, трусы, пряжу ткать, а не на айгарах молнией носиться!
— с новым взрывом смеха заключила она.
Заскрипели от судорожной злобы зубы батырей. Не одна смуглая рука впилась в рукоятку ножа. Не один взор сверкнул бешенством в лицо царевны. В открытый гул переходил ропот. Юноша Алей, сверкая глазами, ринулся вперед.
— Не поноси наших удальцов, сестра! Сама знаешь, не смеют дерзнуть они, — запальчиво крикнул он.
— А ты найди такого, который смеет, — усмехнулась Ханджар своими черными глазами и тут же испустила легкий крик.
Из толпы выделился всадник на красивом гнедом жеребце. Огромный, широкоплечий, могучий, он точно придавливал коня всей своей тяжестью. Его огромная голова и широкое, характерное, скуластое лицо, казалось, принадлежали какому-то великану!
Царевна Ханджар вздрогнула при виде его. Богатырь Мамет-Кул был царской крови, потому что приходился дальним племянником Кучуму. Царевич Мамет-Кул мог участвовать в погоне за царскою дочерью. Но этого-то и боялась более всего Ханджар. Его безобразное, скуластое лицо, исполненное свирепости и злобы, внушало ей отвращение и отталкивало от него.
— Если он увяжется за мною, велю прекратить байгу, — вихрем пронеслось в ее мыслях, но тут же она отбросила свое намерение, как недостойное царевны Ханджар.
— Отступить от байги, значит струсить… Пусть знают, что ничего не трушу я никогда, — гордо выпрямляясь в седле мысленно решила девушка.
И, быстро налетев чуть ли не на самого Мамет-Кула, она крикнула задорно и громко во весь голос:
— Бирк-буль!
Потом изо всей силы ударила своего айгара нагайкой и стрелою помчалась в степь.
Царевич Мамет-Кул поскакал за нею.
Вихрем, молнией летели кони: Ханджаров айгар впереди, Маметкулов — сзади. Пыль клубами вылетала из-под копыт. Вся изогнувшись змейкой, почти лежа на спине коня, мчалась Ханджар с пылающими от жгучего удовольствия щеками. Ее черные глаза сыпали мириады искр. Изредка срывался с побелевших от волнения губок резкий гортанный окрик, и удары камчи один за другим сыпались на лоснящиеся от пены бока коня… Но и царевич Мамет-Кул не отставал от красавицы. Он давно и тайно вздыхал по черным очам «Звезды Искера» и только медлил засылать дженге [свах], избегая гнева Кучума, дружбой которого очень дорожил. Похитить, просто выкрасть, по обычаям юрта, Ханджар он тоже опасался: хан мог распалиться за это гневом на него. И вообще отчаянно смелый в набегах и стычках с врагами, бесстрашный Мамет-Кул боялся этой тоненькой, как стройная пихта, гибкой девочки с насмешливо искрящимися глазами.
Но теперь ему представляется чудесный случай по древнему киргизскому обычаю добыть себе эту девочку в жены посредством байги, и он, загораясь счастьем, как бешеный скакал за ней. Вот все меньше и меньше делается расстояние между ними. Морда его лошади приходится почти у крупа ее коня. Стоит ему только протянуть руку… Но в тот же миг удар нагайки ошеломляет царевича. Кровавый рубец ложится полосою на его щеку и шею. Ханджар, как змейка, с хохотом выскользает из его рук и, новым ударом попотчевав своего айгара, уносится далеко в степь.
Бешенство, глухая злоба и обида разрывают на части душу Мамет-Кула. Обезумевший, ожесточенный, он ринулся за Ханджар, изо всей силы хлеща своего коня нагайкой… Но Ханджар трудно было нагнать. Она была далеко… Мамет-Кул взвыл от злобы… Еще и еще удар… Удары без числа и счету… Дикая киргизская лошадь несется теперь, чуть касаясь ногами земли.
В окрестных урманах и тайгах, среди зеленой пышной хвои, сиротливо жались лиственницы, как безобразные скелеты мертвецов среди кудрявых и стройных красавиц. Кое-где листва еще не опала, и красная осина, багровый тополь и золотые пихты и березы, убранные прихотливым капризом старой осени, умирали, одетые в багрянец и пурпур, нарядные, как на пиру. Зеленая степь стала желтой. Цветы багульника, богородицыной травки и кукушкиных слез давно поблекли. Отцвели и восковые белые цветы брусники. Красные, как кровь, ягоды кое-где оживляли поседевшую, постаревшую степь. Там, севернее к Ледовитому морю, в непроходимых тундрах было их царство. Здесь, в степи, они являлись редкими румяными улыбками среди вымиравшей степной флоры. Ряд холмов, еще зеленоватых от пышного мха, убегал в даль волнующейся грядой.
Иртыш еще не замерз [Иртыш замерзает от 23 октября или 25 ноября по 19 апреля — 13 мая]. В своем извилистом русле, среди целой бездны течений, замкнутый высоким холмистым правым и плоским левым берегами, он бежит, стремительно роя землю в каменистом, глинистом дне. Обычно голубой и красивый Иртыш в своих верховьях, он покрыт тиною и плесенью на нижнем течении. Но в это позднее, глухое время он потемнел и надулся, точно недовольный предстоящим близким заточением в глубоких, холодных льдах.
В окрестных холмах и возвышенностях клубился серовато-сизый туман. Старый Урал покрылся, точно траурным флером, его синим покрывалом. О чем грустил старый Урал в это мглистое утро?… О чем пел тихо-тихо однотонно ропчущий Иртыш?… Никто бы не объяснил тайну каменного великана и потемневших от гнева бурливых вод…
Искер давно проснулся.
Несколько десятков юрт, сложенных из глины и нежженого кирпича да вереска со мхом, наполовину тесно прижатые друг к другу и обнесенные высоким валом с двух сторон — вот что представляла тогда недосягаемая для врагов столица Кучума. Гигантские горы, окружая ложбину, предохраняли ее от набегов неприятелей, образуя естественную стену, более непобедимую, чем все сооружения рук людей. И только скат к реке, сбегавший мхом и вереском, не был защищен. С трех сторон столицы высился тройной вал, окруженный глубокими рвами. Гордо поднималась к небу сторожем-исполином огромная Чувашья гора, окруженная засеками и окопанная рвами. С этой горы были хорошо видны окрестные городки и улусы подвластных Кучуму оседлых племен.
Искер проснулся. В степи, за валом паслись стреноженные кони и овцы, под присмотром, словно зашитого в меховую куртку, молодого киргиза-пастуха, с кожаной камчи [нагайка] в руках. Из боязни какого-нибудь джюрюга [степной вор] бдительно караулит коней пастух. Вокруг Искера лежат вспаханные под весеннюю пшеницу поля. На берегу разложены сети. Из юрт струится синеватый дымок от шора [огонь]. Видно по всему, что давно и прочно насижено туземцами это хорошо защищенное самой природой гнездо.
В одной из юрт, разгороженной на несколько частей войлочными коврами и шкурами убитых медведей и лосей, уютнее чем во всех остальных жилищах Искера. Стены юрты или керече, как их называют киргизы, поверх темных замшившихся кошм и шкур убитых медведей, покрыты персидскими коврами. Входной иссык [дверь] или, вернее, простое отверстие в кошме завешано такими же коврами. Ими покрыт и земляной пол юрты. Что-то ароматное варится в котле над шором, синий дымок которого частью выходит в верхнее отверстие юрты, частью стелется в ней легким туманом, придавая жилищу сибиряка таинственно странный и красивый вид. На стенах юрты висят кувшины, чашки и турсуки кумыса — единственного любимого питья киргизов. У входа стоят безобразные маленькие изображения домашних шайтанчиков или идолов, охраняющих семейный очаг. Сам Кучум издавна исповедует мусульманскую веру и всем своим подданным, не говоря уже о домашних, велит молиться Аллаху и Магомету, пророку его, но, тем не менее, шайтанчики украшают каждую юрту сибиряка. В этой роскошно убранной юрте их более, нежели следует. На них с верой и упованием обращена пара красивых, тоскующих глаз. На нескольких кошмах, свернутых вместе и образующих низкое ложе, покрытое мехами, лежит смуглая девушка лет шестнадцати.
Тонкая, ровная, укутанная в какую-то фантастическую одежду, род чапана [халата] из бухарских пестрых шелков, с черными, как смоль косами, перевитыми ракушками и золотыми пластинками, с головой, покрытой остроконечной шапочкой, унизанной бисером, царевна Ханджар, любимая дочь Кучума, кажется нарядной не менее своей юрты. Несмотря на чуть выдвинувшиеся скулы и небольшие, узкие черные глаза, юная царевна прекрасна. Ее взор непроницаем и глубок как дремучая сибирская тайга. Ее смуглое личико алеет краской нежного румянца, которому позавидовали бы самые алые цветы Ишимских степей. Не столько, однако, красотой, яркой как полярная звезда, сколько беззаветной отвагой и удалью пленяет царевна… Но сейчас она печальна и тиха. Туманом легла тоска на черные глаза царевны, хотя под этим туманом так и сияют, так и горят они, эти черные, блестящие, восточные глаза. Недаром молоденькую Ханджар зовут звездою Искера. Недаром пуще зеницы ока бережет и лелеет дочку старый Кучум. Гордостью сибирского юрта считают Ханджар и сами жители Искера.
У ног царевны лежит широкое, коренастое, все зашитое в оленьи меха, существо. Плоское лицо этого существа и маленькие карие глазки с явным восторгом впиваются в лицо царевны. Это Алызга, остяцкая княжна Алызга, бежавшая от Строгановых к своей обожаемой царевне. Чисто собачьей преданностью дышит каждая черта ее некрасивого, скуластого, широкого лица.
Царевна молчит. Бог знает, какие думы тревожат под расшитым бисером уке [девичий головной убор] эту дивную чернокудрую головку. Те же мысли отражаются и в преданных глазах Алызги…
Вдруг неожиданно вскочила на ноги царевна. Жалобно зазвенели все ожерелья из ракушек и пластинок на ее смуглой шее.
— Слушай, бийкем [княжна], — вскричала она, вспыхнув вся, начиная с высокого чела и кончая краями смуглой точеной, тоненькой шейки. — Слушай, бийкем… Я не могу понять, чего хочет отец… Идет русский батырь со своими воями… Надо бы встретить его с найзами [пиками] и стрелами — мало их што ль у нас? — выслать рать великую, преградить путь батырю, биться с ним, одну ночь, две, три ночи, — но непременно одолеть, в полон взять, привязать к хвостам кобыльим и пустить в степь…
Ханджар топнула маленькой ножкой, обутой в мягкий козий башмак, и бешено сверкнула очами. Она едва не задохнулась от захватившего ее порыва. Потом, помолчав немного, снова заговорила так же возбужденно со сверкающими глазами и порывистыми движениями рук:
— А победят наши, пускай дальше идут, за горы, на русские улусы нападут, кулов [пленников] наберут — того синеокого, что вызволил тебя из неволи, да девчонку ту, что держала тебя шесть лет на запоре, Алызга моя, — с худо скрытою злобою закончила царевна.
— Она любила меня, повелительница, — тихо произнесла остячка.
— Пускай в Хала-Турм провалится ее любовь! — еще с большим гневом крикнула молоденькая ханша. — Для себя любила, как забаву любила мою джясырь [рабыня]…
— Твоя джясырь с тобою снова, — произнесла с чувством Алызга. — Видишь, к отцу в Назым не поскакала я, сюда, к тебе пришла. И брата привела с собою… О, большой человек брат Имзега!… Сам грозный Уртэ-Игэ внимал ему у Ендырского потока… Великий бакса — Имзега, мой брат…
— А что говорит брат твой, как кончится поход неверного батыря? До каких пор дойдут русские вои? — нетерпеливо спрашивала Ханджар.
— Не ведаю, царевна. Кабы ведала, все пересказала тебе, звезда очей моих, цветок Ишимской степи, белая лилия Иртыша, — искренно сорвалось с уст Алызги. — Одно скажу, коли придет грозный батырь к Искеру, возьму я, найду брата Имзегу, встану в ряды наших батырей и до последней капли крови буду защищать тебя, царевна моя.
Карие глазки Алызги при этих словах зажглись воодушевлением. Скуластое, широкое лицо озарилось теплым светом. Но на Ханджар иначе подействовали слова Алызги.
— Коли придут сюда неверные собаки, — вся бледнея от гнева и ненависти вскричала она, — я выйду с братьями, Абдул-Хаиром и юным Алеем, на городской вал и только по трупам нашим проникнут в Искер собаки!… Недаром зовут меня Ханджар!… [Ханджар значит нож; по киргизским обычаям дают новорожденным имя — название первого попавшегося на глаза предмета] — заключила она, дрожа всем телом и крепко сжимая в кулаки свои смуглые руки.
— О, царевна, сладкий коралл души моей, звезда страны сибирской, вместе жили, вместе и умрем!
И Алызга, упав на мягкие кошмы, коснулась горячим лбом маленькой ножки ханши.
Та оценила преданность своей подруги, положила смуглую ручку на голову остячки и произнесла тихо и ласково, точно воркуя, своим звонким голоском:
— У тебя, бийкем-Алызга, хорошая, светлая душа. Твои речи звучат, как серебряный сыбызсой [флейта]. Так может говорить не купленная рабыня, а ак-сюянь [благородная белая кость], благородное, преданное сердце. Спасибо, Алызга… А теперь прикажи Искендеру седлать айгара [жеребца]. На байге [состязание в роде джигитовки] хочет сегодня, как станет падать солнце, скакать Ханджар… Скажи брату, пускай скличет наших батырей.
Едва только проронила последнее слово Ханджар, как Алызга уже исчезла за тяжелым ковром иссыка, привыкшая стрелою носиться по приказанию своей госпожи.
— На байгу!… На байгу!… — веселым гулом пронеслось по степи, и целая ватага Искерских молодцов вылетела на своих лихих скакунах из ворот улуса.
Вихрем облетела Искер радостная весть — царевна Ханджар зовет на байгу.
О смелости, удали и ловкости царевны Ханджар стоустая молва разнесла весть далеко. На крупе удалого киргизского коня выросла царевна. Сама степь вложила силу и ловкость в это тонкое, изящное тело, в эти смуглые руки, умеющие лучше любого наездника управлять скакуном.
В то время, как жены ее отца пряли ткани, одежды, гнали кумыс и сводили сплетни, да перебранивались между собою, царевна Ханджар дикой птицей носилась по степи с нагайкой в руке, подставляя ветру и солнцу свое прелестное, юное лицо, полное удали и восторга.
И сейчас среди девушек-прислужниц она вылетела в степь, подобная быстрой молнии, на своем коне.
Туман расплылся, и пожелтевшая ложбина, с высохшей от осени травой и цветами, казалась золотою.
У городского вала толпилась группа всадников. Это были первые батыри Искера, удалая молодежь, гордость Кучумова юрта.
Впереди всех красовались два брата Ханджар от первого брака: старший Абдул-Хаир и младший Алей, красивый, стройный мальчик, соперничавший в удали с сестрою Ханджар.
Последняя выскочила на своем айгаре вперед. Сменив легкий бухарский чапан на меховую куртку и узкие кожаные шаровары, в своей остроконечной шапке, она скорее походила на красивого мальчика-удальца, нежели на девушку-царевну. Только черные змеи ее кос, вырываясь из-под шапки, десятком тонких прядей разбегались вдоль спины и бедер.
Легким ударом нагайки она заставила своего коня подскочить к группе мужчин.
— Гей, батыри Искера и вольных Ишимских степей, кто хочет словить меня сегодня?… Кто угонится за моим айгаром? Кто схватит меня на лету из седла?… Кто захочет отведать моей нагайки? — кричала она весело и разразилась веселым смехом.
Рассмеялись эхом за нею и девушки ее свиты.
Смеялись громко, задорно.
Ропот прошел по группе мужчин. Не ударов нагаек боялись юноши Искера, тех безжалостных, могучих ударов, которые наносила, спасаясь от преследования невеста-девушка во время игры. Дело в том, что байга не была простым развлечением молодежи. Ей придавалось особое значение. Тот молодец, который догнал бы на всем скаку девушку-наездницу, по установленному среди киргизов обычаю, делался ее обладателем, супругом. Но никто из самых близких карочей [вельможи] двора Кучума не посмел бы дерзнуть погнаться за любимой дочерью, «зеницей ока», своего хана в надежде, что она станет его женой. Надо было быть царской крови, чтобы явиться искателем руки красавицы Ханджар. Вот почему нерешительность и робость царили в группе мужчин.
Царевна Ханджар между тем смеялась все обиднее и резче:
— Эй, батыри! — кричала звонким голосом она, — аль приросли к земле?… Выезжай, кому любо… Или, может, приближение кяфыров [то же, что урусы на Кавказе — неверные] лишило вас удали, друзья?… Так они еще далече, трусы… Далеко им до нас… В пух и прах разобьют их отцовские дружины, как посмеют приблизиться к нам… Выезжайте же смелей… Аль нет такого?… Перевелись, знать, алактаи [богатыри] в нашем юрту… Эх, кумыс вам с бабами гнать, трусы, пряжу ткать, а не на айгарах молнией носиться!
— с новым взрывом смеха заключила она.
Заскрипели от судорожной злобы зубы батырей. Не одна смуглая рука впилась в рукоятку ножа. Не один взор сверкнул бешенством в лицо царевны. В открытый гул переходил ропот. Юноша Алей, сверкая глазами, ринулся вперед.
— Не поноси наших удальцов, сестра! Сама знаешь, не смеют дерзнуть они, — запальчиво крикнул он.
— А ты найди такого, который смеет, — усмехнулась Ханджар своими черными глазами и тут же испустила легкий крик.
Из толпы выделился всадник на красивом гнедом жеребце. Огромный, широкоплечий, могучий, он точно придавливал коня всей своей тяжестью. Его огромная голова и широкое, характерное, скуластое лицо, казалось, принадлежали какому-то великану!
Царевна Ханджар вздрогнула при виде его. Богатырь Мамет-Кул был царской крови, потому что приходился дальним племянником Кучуму. Царевич Мамет-Кул мог участвовать в погоне за царскою дочерью. Но этого-то и боялась более всего Ханджар. Его безобразное, скуластое лицо, исполненное свирепости и злобы, внушало ей отвращение и отталкивало от него.
— Если он увяжется за мною, велю прекратить байгу, — вихрем пронеслось в ее мыслях, но тут же она отбросила свое намерение, как недостойное царевны Ханджар.
— Отступить от байги, значит струсить… Пусть знают, что ничего не трушу я никогда, — гордо выпрямляясь в седле мысленно решила девушка.
И, быстро налетев чуть ли не на самого Мамет-Кула, она крикнула задорно и громко во весь голос:
— Бирк-буль!
Потом изо всей силы ударила своего айгара нагайкой и стрелою помчалась в степь.
Царевич Мамет-Кул поскакал за нею.
Вихрем, молнией летели кони: Ханджаров айгар впереди, Маметкулов — сзади. Пыль клубами вылетала из-под копыт. Вся изогнувшись змейкой, почти лежа на спине коня, мчалась Ханджар с пылающими от жгучего удовольствия щеками. Ее черные глаза сыпали мириады искр. Изредка срывался с побелевших от волнения губок резкий гортанный окрик, и удары камчи один за другим сыпались на лоснящиеся от пены бока коня… Но и царевич Мамет-Кул не отставал от красавицы. Он давно и тайно вздыхал по черным очам «Звезды Искера» и только медлил засылать дженге [свах], избегая гнева Кучума, дружбой которого очень дорожил. Похитить, просто выкрасть, по обычаям юрта, Ханджар он тоже опасался: хан мог распалиться за это гневом на него. И вообще отчаянно смелый в набегах и стычках с врагами, бесстрашный Мамет-Кул боялся этой тоненькой, как стройная пихта, гибкой девочки с насмешливо искрящимися глазами.
Но теперь ему представляется чудесный случай по древнему киргизскому обычаю добыть себе эту девочку в жены посредством байги, и он, загораясь счастьем, как бешеный скакал за ней. Вот все меньше и меньше делается расстояние между ними. Морда его лошади приходится почти у крупа ее коня. Стоит ему только протянуть руку… Но в тот же миг удар нагайки ошеломляет царевича. Кровавый рубец ложится полосою на его щеку и шею. Ханджар, как змейка, с хохотом выскользает из его рук и, новым ударом попотчевав своего айгара, уносится далеко в степь.
Бешенство, глухая злоба и обида разрывают на части душу Мамет-Кула. Обезумевший, ожесточенный, он ринулся за Ханджар, изо всей силы хлеща своего коня нагайкой… Но Ханджар трудно было нагнать. Она была далеко… Мамет-Кул взвыл от злобы… Еще и еще удар… Удары без числа и счету… Дикая киргизская лошадь несется теперь, чуть касаясь ногами земли.