Страница:
Печальные, понурые вернулись к ночи казаки-мстители в Искер.
2. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА. — СВАДЕБНЫЙ ОБЫЧАЙ. — ЖЕРТВА АЛЫЗГИ. — ПОХОД
3. СНОВА В БИТВУ. — ЦАРСТВЕННЫЙ ПЛЕННИК. — НОВЫЙ СЛУГА. — ОДНИМ ХРАБРЫМ МЕНЬШЕ
4. ПОСОЛЬСТВО ЕРМАКА
2. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА. — СВАДЕБНЫЙ ОБЫЧАЙ. — ЖЕРТВА АЛЫЗГИ. — ПОХОД
Зацвела опять вольная и широкая Ишимская степь. Разлились сибирские реки. Вскрылся голубой Иртыш, быстрый Тобол и зеленовато-мутный Вогай в окрестностях Искера. Пробудилась сонная тайга; веселым гомоном птиц наполнилась она после долгого мертвого зимнего сна. Невысокие холмы зазеленели. Сочной травой засверкали темные овраги. Наступила весна.
Волнистые поверхности изумрудных пригорков весело побежали к северу, туда, в объятия старого Урала, обновленного, помолодевшего в этот ранний праздник весны. Березовые рощицы да молодые лески сверкали здесь и там красивыми оазисами, вместе с бесчисленными озерками несказанно крася Ишимскую степь. Высокой травой поросла она, сочной и волнистой. Запестрели в зелени ее желтые, алые и белые цветы. Тут была и богородичная травка, и багульник, и кашка, и кукушкины слезки, и точно из воску слепленные нежные сквозные белые цветы брусники. Копчики, галки, малиновки и мухоловки оживляли веселыми голосами, криками, свистом и пением Ишимскую степь. А под самыми облаками, белыми и перистыми, как гигантские хлопья снега, рельефной темной точкой по синему фону сапфирового купола реял гордо и плавно вольный степной орел.
Там, где, точно уступая место друг другу, далеко одна от другой росли стройные, молодые березы, бил хрустальный родник, образуя небольшое озерко. На берегу озерка паслись стреноженные кони. Дальше, под открытым небом, в степи, полускрытые высокой травой приютились тирмэ [киргизские кибитки] кайсаков. Наскоро сложенные юрты приветствовали весенний день синеватым дымком шора, вьющимся к небу сквозь ченарак.
У дверей одной из юрт сидел на разостланных кошмах, поджав под себя ноги, Кучум. Подле него турсук кумыса. Но слепой хан и не притронулся к любимому, освежительному питью. Лицо его хмуро и печально. Перед ним, опираясь на ствол молодой березки, с перевязанной головой стоял Мамет-Кул. Богатырь-царевич еще не оправился от раны, которая могла бы стоить ему жизни, если бы не искусство лечивших его знахарей-бакс. Он долго боролся между жизнью и смертью и только пятый день на ногах. Лицо его хмуро и угрюмо, как никогда. Печальные новости узнал он сегодня и пришел поведать их хану.
— Твой ближний Карача изменил тебе, пресветлый повелитель: он предался кяфырам, — глухим голосом произнес Мамет-Кул, невольно прижимая руку к обмотанной тряпицей ране.
Как раненый зверь вскочил со своего ковра Кучум. Слепые глаза его вспыхнули гневом.
— Карача изменил!… Карача, говоришь!… Собака!… Дай только добыть изменника!… Кожу велю содрать с живого, изжарить заживо прикажу на угольях костра!… Язык и очи вырву у предателя!… — кричал он, свесь дрожа от гнева.
— И еще горе, повелитель: Сейдак, твой враг давнишний, сын убитого тобой Бекбулата, по степи бродит, ищет найти тебя и погубить, — снова роняет Мамет-Кул.
— Сейдак?!.
Теперь уже не гнев, не бешенство, а страх, животный ужас отразился на лице Кучума.
— Сейдак?!. Сейдак идет мстить за гибель отца?!. — словно топором ударяло в голове хана.
Юноша Сейдак, этот бесстрашный, молодой, отчаянный по храбрости львенок, сумел найти время когда отплатить старику за гибель отца и дяди!…
И белым, как мел, стало обычно желтое, обветренное лицо хана. Снова давнишнее кровавое видение выплыло из дали и встало мучительным призраком перед мысленным взором слепого старика.
Много лет тому назад то было, когда он, Кучум, из Тибетских степей набежал на Искер со своею ратью. В море крови он потопил столицу, разгромил сокровища хана Едигера и его брата Бекбулата, а обоих связанных властителей Искера велел привести к себе. Напрасно валялась у ног его супруга Бекбулата с маленьким сыном, первенцем Сейдаком, вымаливая жизнь своему мужу и шурину. Он, Кучум, оттолкнул красавицу-ханшу и обезглавил обоих ханов на глазах матери и ребенка.
И вот он вырос, этот ребенок, сын Бекбулата и, взывая о мщении, идет на него.
В отчаянии схватился за голову старый Кучум.
— О, Мамет-Кул!… — диким голосом взвыл он, — горе нам, горе нам!
Но это был мгновенный упадок духа и сил. В следующую минуту хан уже был неузнаваем. Стан выпрямился. Лицо прояснилось.
— О, Мамет-Кул, мои слепые глаза мертвы и рука моя не годна для боя… Но, милостью Аллаха, ты храбрый воин, остался у меня… Добудь мне венец Сибири и, клянусь седою бородою пророка, клянусь именем Аллы и Магомета, Его пророка, я верну тебе руку Ханджар… Искер будет ее приданым… Ты будешь защитником царевны и меня, ее слепого отца, и ни Сейдак, ни батырь кяфырский не страшны тогда станут старому Кучуму…
Мамет-Кул внимательно взглянул в лицо старого хана. Румянец возбуждения играл на нем. Раненый царевич встрепенулся.
— Слушай, хан, — произнес он громко, — Алла разгневался на нас с тобою, послав нам поражение под Искером. Я не осилил кяфыров, и за это ты во гневе взял назад свое обещание отдать мне Ханджар. Верни мне свое слово, повелитель, и, клянусь гробом Магомета, Искер будет твой…
— Она твоя, царевич. Сегодняшний же вечер велю я созвать женщин на ваш обручальный обряд, — торжественно и веско произнес Кучум, снова медленно опускаясь на свои кошмы.
С легким криком упал на колени Мамет-Кул и приник устами к его одежде.
Заунывно и скорбно поет домбра… Ей вторит сабызга [флейта] певучим звуком. Бакса-певец прославляет под эти звуки подвиги всех знаменитых героев Тибета и Монголии. Гости хана пьют кумыс, едят жареные на курдючном сале баурсаки [лепешки], да баранину, чуть опаленную на огне. Все это заедается куртом, любимым и неизбежным кушаньем киргизов. Сабы с кумысом поминутно наполняются прислуживающими джясырями и опустошаются снова. Едят, пьют и слушают баксу. Его голос дребезжит, то возвышаясь до визга, то понижаясь до глухой хрипоты. Не голос важен, важно содержание песни. О храбрых витязях кайсацких, о громких подвигах их поет певец.
Угрюмо задумался старый хан, важно восседая на бухарских подушках, положенных сверху обычных кошм и ковров.
Задумался и Мамет-Кул, счастливый жених красавицы-царевны… Он внес богатый калым Кучуму из 1000 голов верблюдов и рогатого скота. Но это еще не все. Самый Искер принесет он обездоленному хану… Теперь Ханджар его. Возьмет Искер и отпразднует свадьбу… Вот она — его невеста, красавица его. Она сидит, облитая пылающим отблеском огня, в своем пышном саукеле [свадебный наряд], поджав под себя маленькие ножки. При каждом движении царевны звенят раковины и ожерелья на ее точеной смуглой шейке. Под накинутой легкой, прозрачной тканью сверкают ее черные горючие глаза.
Печальна Ханджар. Свершилась воля Аллаха. Бакса предсказал взятие Искера ее отцу, и старый хан вторично отдает ее руку Мамет-Кулу. Она покорилась. Ради пользы и счастья своего народа она будет женой того, кто вернет ее отцу трон и венец Искера. Завтра поход. На Вогай отсюда идет Мамет-Кул, оттуда к Искеру прямо.
Замолк певец. На смену ему выступают другие. Это девушки и батыри Ишима славят красоту царевны Ханджар, славят богатства и мужество ее будущего супруга. Попарно выходят они на середину юрты и превосходят друг друга в певучих песнях в честь Мамет-Кула и ее, Ханджар.
Вдруг царевна вздрагивает под своим девичьим уке. На нее направлены черные, пылающие глаза Мамет-Кула. От раны-рубца, перерезавшего лоб, он кажется еще безобразнее, еще страшнее… Как птичка трепещет Ханджар. Душа ее ноет. О, если бы на месте его, Мамет-Кула, был бы тот синеокий русский батырь, не болела бы, не ныла ее душа!… Вот он снова, как во сне, стоит перед ней, такой юный, стройный, пригожий. О, ему отдала бы с радостью свое сердце и любовь царевна Ханджар…
— Алызга, — лепечет она, изнемогая от тоски, — где ты, Алызга!… Тяжело мне, бийкем, верная моя…
Но нет Алызги в пировальной юрте, где поют свадебные песни и где в высоких сабах и курдюках пенится белый кумыс. Любимая подруга и наперсница царевны сидит в это время в самой дальней кибитке на конце стана. Перед ней безобразная страшная кэмпырь [старуха] — шаманка с совиными перьями на плече, с ожерельем из мертвых змеиных голов, в разношерстной, пестрой куртке, как у мужчины. Она стоит на корточках с горящими угольями в жаровне, старая бабка-шаманка, и бормочет что-то.
— Ты твердо решила, бийкем, послужить своим благополучием хану? — спрашивает глухим голосом старуха.
— Так, бабушка… Алызга хочет этого… Алызге нет больше радости на земле. Убили, убили Имзегу… Ханджар, царевну-радость, немилому отдают… Проклятие русским!… Алызга должна отомстить за мертвых мужа и брата, за свою Ханджар… Алызга пойдет в Искер, прикинется покорным кулом… Никто не догадается… Сделай только так, бабушка, штобы не узнали Алызгу они, а там… — глаза остячки вспыхнули и загорелись безумным огнем, — предаст весь Искер Алызга, и Кучум уничтожит всех кяфыров во славу Урт-Игэ… — заключила она.
— Но ты молода еще, бийкем, ты полюбить еще можешь… А ежели исполнить желание твое, ни один батырь и не взглянет на тебя… Слыхала меня, бийкем?…
— Слыхала, слыхала, бабушка… И все же решаюсь, кэмпырь, только — сделай так, штоб никто-никто не признал Алызгу… Многие из кяфыров видали меня полонянкой, многие в сечи видали меня… Так надо, штобы не признали они Алызгу… Не жалей, кэмпырь, приступай к работе… Домбру покойного брата отдаю я за это тебе.
Старуха только угрюмо мотнула головою. Потом кратко приказала:
— Ложись…
Алызга повиновалась. Что-то холодное легло ей на глаза, и она перестала видеть на минуту. Потом кэмпырь, дуя себе на пальцы, схватила несколько угольков из жаровни и стала водить ими по широкому скуластому лицу лежавшей перед ней остячки, опаляя и почти подпекая его.
Невыносимая боль заставила застонать Алызгу. Она стиснула зубы и заскрипела ими, а старуха все водила по лицу ее до тех пор, пока оно не превратилось в одну обнаженную, опаленную рану. Когда запах жареного мяса и дыма наполнили кибитку, кэмпырь отшвырнула уголья назад в жаровню и, помешав палкой в стоявшем тут же котелке, опрокинула его на лицо Алызги. И вскоре раны затянулись, залепились синеватыми жилками и шрамами. Какое-то цветистое месиво покрыло их. Потом сорвала повязку с очей Алызги старуха и сунула ей в руки какую-то тусклую железную пластинку, игравшую роль зеркала.
Алызга взглянула в нее и с криком ужаса выронила дощечку. Ее лицо стало неузнаваемо и ужасно. Язвы и рубцы бороздили его. Безобразной, страшной и отталкивающе-гадкой показалась самой себе Алызга. И в ужасе она закрыла лицо руками…
В ту ночь луна особенно нежно сияла над юртою Кучума. Разметавшись на кошмах спала Ханджар. Ей снились сладкие сны. Ей снился снова синеокий батырь-красавец. Он наклонялся к ней, шептал ласковые речи, от которых сладко замирало сердце красавицы-царевны. И не чувствовала в те минуты Ханджар, что не батырь-юноша, русский, а умышленно обезображенное лицо ее любимой бийкем-джясыри склонилось над нею в последний раз в эту весеннюю ночь и что не русокудрый витязь, а уродливая Алызга шепчет ей с любовью и тоскою:
— Прощай, радость и счастье жизни моей, золотая звезда моих мыслей счастливых, мой полночный месяц, царевна моя!… Прощай, изгнанница Искера… И знай, я верну отцу твоему, хану, его столицу или упьюсь досыта кровью твоих злейших ворогов…
И сказав это, чуть коснулась обезображенными губами прелестной ручки царевны и исчезла за керече юрты.
Волнистые поверхности изумрудных пригорков весело побежали к северу, туда, в объятия старого Урала, обновленного, помолодевшего в этот ранний праздник весны. Березовые рощицы да молодые лески сверкали здесь и там красивыми оазисами, вместе с бесчисленными озерками несказанно крася Ишимскую степь. Высокой травой поросла она, сочной и волнистой. Запестрели в зелени ее желтые, алые и белые цветы. Тут была и богородичная травка, и багульник, и кашка, и кукушкины слезки, и точно из воску слепленные нежные сквозные белые цветы брусники. Копчики, галки, малиновки и мухоловки оживляли веселыми голосами, криками, свистом и пением Ишимскую степь. А под самыми облаками, белыми и перистыми, как гигантские хлопья снега, рельефной темной точкой по синему фону сапфирового купола реял гордо и плавно вольный степной орел.
Там, где, точно уступая место друг другу, далеко одна от другой росли стройные, молодые березы, бил хрустальный родник, образуя небольшое озерко. На берегу озерка паслись стреноженные кони. Дальше, под открытым небом, в степи, полускрытые высокой травой приютились тирмэ [киргизские кибитки] кайсаков. Наскоро сложенные юрты приветствовали весенний день синеватым дымком шора, вьющимся к небу сквозь ченарак.
У дверей одной из юрт сидел на разостланных кошмах, поджав под себя ноги, Кучум. Подле него турсук кумыса. Но слепой хан и не притронулся к любимому, освежительному питью. Лицо его хмуро и печально. Перед ним, опираясь на ствол молодой березки, с перевязанной головой стоял Мамет-Кул. Богатырь-царевич еще не оправился от раны, которая могла бы стоить ему жизни, если бы не искусство лечивших его знахарей-бакс. Он долго боролся между жизнью и смертью и только пятый день на ногах. Лицо его хмуро и угрюмо, как никогда. Печальные новости узнал он сегодня и пришел поведать их хану.
— Твой ближний Карача изменил тебе, пресветлый повелитель: он предался кяфырам, — глухим голосом произнес Мамет-Кул, невольно прижимая руку к обмотанной тряпицей ране.
Как раненый зверь вскочил со своего ковра Кучум. Слепые глаза его вспыхнули гневом.
— Карача изменил!… Карача, говоришь!… Собака!… Дай только добыть изменника!… Кожу велю содрать с живого, изжарить заживо прикажу на угольях костра!… Язык и очи вырву у предателя!… — кричал он, свесь дрожа от гнева.
— И еще горе, повелитель: Сейдак, твой враг давнишний, сын убитого тобой Бекбулата, по степи бродит, ищет найти тебя и погубить, — снова роняет Мамет-Кул.
— Сейдак?!.
Теперь уже не гнев, не бешенство, а страх, животный ужас отразился на лице Кучума.
— Сейдак?!. Сейдак идет мстить за гибель отца?!. — словно топором ударяло в голове хана.
Юноша Сейдак, этот бесстрашный, молодой, отчаянный по храбрости львенок, сумел найти время когда отплатить старику за гибель отца и дяди!…
И белым, как мел, стало обычно желтое, обветренное лицо хана. Снова давнишнее кровавое видение выплыло из дали и встало мучительным призраком перед мысленным взором слепого старика.
Много лет тому назад то было, когда он, Кучум, из Тибетских степей набежал на Искер со своею ратью. В море крови он потопил столицу, разгромил сокровища хана Едигера и его брата Бекбулата, а обоих связанных властителей Искера велел привести к себе. Напрасно валялась у ног его супруга Бекбулата с маленьким сыном, первенцем Сейдаком, вымаливая жизнь своему мужу и шурину. Он, Кучум, оттолкнул красавицу-ханшу и обезглавил обоих ханов на глазах матери и ребенка.
И вот он вырос, этот ребенок, сын Бекбулата и, взывая о мщении, идет на него.
В отчаянии схватился за голову старый Кучум.
— О, Мамет-Кул!… — диким голосом взвыл он, — горе нам, горе нам!
Но это был мгновенный упадок духа и сил. В следующую минуту хан уже был неузнаваем. Стан выпрямился. Лицо прояснилось.
— О, Мамет-Кул, мои слепые глаза мертвы и рука моя не годна для боя… Но, милостью Аллаха, ты храбрый воин, остался у меня… Добудь мне венец Сибири и, клянусь седою бородою пророка, клянусь именем Аллы и Магомета, Его пророка, я верну тебе руку Ханджар… Искер будет ее приданым… Ты будешь защитником царевны и меня, ее слепого отца, и ни Сейдак, ни батырь кяфырский не страшны тогда станут старому Кучуму…
Мамет-Кул внимательно взглянул в лицо старого хана. Румянец возбуждения играл на нем. Раненый царевич встрепенулся.
— Слушай, хан, — произнес он громко, — Алла разгневался на нас с тобою, послав нам поражение под Искером. Я не осилил кяфыров, и за это ты во гневе взял назад свое обещание отдать мне Ханджар. Верни мне свое слово, повелитель, и, клянусь гробом Магомета, Искер будет твой…
— Она твоя, царевич. Сегодняшний же вечер велю я созвать женщин на ваш обручальный обряд, — торжественно и веско произнес Кучум, снова медленно опускаясь на свои кошмы.
С легким криком упал на колени Мамет-Кул и приник устами к его одежде.
Заунывно и скорбно поет домбра… Ей вторит сабызга [флейта] певучим звуком. Бакса-певец прославляет под эти звуки подвиги всех знаменитых героев Тибета и Монголии. Гости хана пьют кумыс, едят жареные на курдючном сале баурсаки [лепешки], да баранину, чуть опаленную на огне. Все это заедается куртом, любимым и неизбежным кушаньем киргизов. Сабы с кумысом поминутно наполняются прислуживающими джясырями и опустошаются снова. Едят, пьют и слушают баксу. Его голос дребезжит, то возвышаясь до визга, то понижаясь до глухой хрипоты. Не голос важен, важно содержание песни. О храбрых витязях кайсацких, о громких подвигах их поет певец.
Угрюмо задумался старый хан, важно восседая на бухарских подушках, положенных сверху обычных кошм и ковров.
Задумался и Мамет-Кул, счастливый жених красавицы-царевны… Он внес богатый калым Кучуму из 1000 голов верблюдов и рогатого скота. Но это еще не все. Самый Искер принесет он обездоленному хану… Теперь Ханджар его. Возьмет Искер и отпразднует свадьбу… Вот она — его невеста, красавица его. Она сидит, облитая пылающим отблеском огня, в своем пышном саукеле [свадебный наряд], поджав под себя маленькие ножки. При каждом движении царевны звенят раковины и ожерелья на ее точеной смуглой шейке. Под накинутой легкой, прозрачной тканью сверкают ее черные горючие глаза.
Печальна Ханджар. Свершилась воля Аллаха. Бакса предсказал взятие Искера ее отцу, и старый хан вторично отдает ее руку Мамет-Кулу. Она покорилась. Ради пользы и счастья своего народа она будет женой того, кто вернет ее отцу трон и венец Искера. Завтра поход. На Вогай отсюда идет Мамет-Кул, оттуда к Искеру прямо.
Замолк певец. На смену ему выступают другие. Это девушки и батыри Ишима славят красоту царевны Ханджар, славят богатства и мужество ее будущего супруга. Попарно выходят они на середину юрты и превосходят друг друга в певучих песнях в честь Мамет-Кула и ее, Ханджар.
Вдруг царевна вздрагивает под своим девичьим уке. На нее направлены черные, пылающие глаза Мамет-Кула. От раны-рубца, перерезавшего лоб, он кажется еще безобразнее, еще страшнее… Как птичка трепещет Ханджар. Душа ее ноет. О, если бы на месте его, Мамет-Кула, был бы тот синеокий русский батырь, не болела бы, не ныла ее душа!… Вот он снова, как во сне, стоит перед ней, такой юный, стройный, пригожий. О, ему отдала бы с радостью свое сердце и любовь царевна Ханджар…
— Алызга, — лепечет она, изнемогая от тоски, — где ты, Алызга!… Тяжело мне, бийкем, верная моя…
Но нет Алызги в пировальной юрте, где поют свадебные песни и где в высоких сабах и курдюках пенится белый кумыс. Любимая подруга и наперсница царевны сидит в это время в самой дальней кибитке на конце стана. Перед ней безобразная страшная кэмпырь [старуха] — шаманка с совиными перьями на плече, с ожерельем из мертвых змеиных голов, в разношерстной, пестрой куртке, как у мужчины. Она стоит на корточках с горящими угольями в жаровне, старая бабка-шаманка, и бормочет что-то.
— Ты твердо решила, бийкем, послужить своим благополучием хану? — спрашивает глухим голосом старуха.
— Так, бабушка… Алызга хочет этого… Алызге нет больше радости на земле. Убили, убили Имзегу… Ханджар, царевну-радость, немилому отдают… Проклятие русским!… Алызга должна отомстить за мертвых мужа и брата, за свою Ханджар… Алызга пойдет в Искер, прикинется покорным кулом… Никто не догадается… Сделай только так, бабушка, штобы не узнали Алызгу они, а там… — глаза остячки вспыхнули и загорелись безумным огнем, — предаст весь Искер Алызга, и Кучум уничтожит всех кяфыров во славу Урт-Игэ… — заключила она.
— Но ты молода еще, бийкем, ты полюбить еще можешь… А ежели исполнить желание твое, ни один батырь и не взглянет на тебя… Слыхала меня, бийкем?…
— Слыхала, слыхала, бабушка… И все же решаюсь, кэмпырь, только — сделай так, штоб никто-никто не признал Алызгу… Многие из кяфыров видали меня полонянкой, многие в сечи видали меня… Так надо, штобы не признали они Алызгу… Не жалей, кэмпырь, приступай к работе… Домбру покойного брата отдаю я за это тебе.
Старуха только угрюмо мотнула головою. Потом кратко приказала:
— Ложись…
Алызга повиновалась. Что-то холодное легло ей на глаза, и она перестала видеть на минуту. Потом кэмпырь, дуя себе на пальцы, схватила несколько угольков из жаровни и стала водить ими по широкому скуластому лицу лежавшей перед ней остячки, опаляя и почти подпекая его.
Невыносимая боль заставила застонать Алызгу. Она стиснула зубы и заскрипела ими, а старуха все водила по лицу ее до тех пор, пока оно не превратилось в одну обнаженную, опаленную рану. Когда запах жареного мяса и дыма наполнили кибитку, кэмпырь отшвырнула уголья назад в жаровню и, помешав палкой в стоявшем тут же котелке, опрокинула его на лицо Алызги. И вскоре раны затянулись, залепились синеватыми жилками и шрамами. Какое-то цветистое месиво покрыло их. Потом сорвала повязку с очей Алызги старуха и сунула ей в руки какую-то тусклую железную пластинку, игравшую роль зеркала.
Алызга взглянула в нее и с криком ужаса выронила дощечку. Ее лицо стало неузнаваемо и ужасно. Язвы и рубцы бороздили его. Безобразной, страшной и отталкивающе-гадкой показалась самой себе Алызга. И в ужасе она закрыла лицо руками…
В ту ночь луна особенно нежно сияла над юртою Кучума. Разметавшись на кошмах спала Ханджар. Ей снились сладкие сны. Ей снился снова синеокий батырь-красавец. Он наклонялся к ней, шептал ласковые речи, от которых сладко замирало сердце красавицы-царевны. И не чувствовала в те минуты Ханджар, что не батырь-юноша, русский, а умышленно обезображенное лицо ее любимой бийкем-джясыри склонилось над нею в последний раз в эту весеннюю ночь и что не русокудрый витязь, а уродливая Алызга шепчет ей с любовью и тоскою:
— Прощай, радость и счастье жизни моей, золотая звезда моих мыслей счастливых, мой полночный месяц, царевна моя!… Прощай, изгнанница Искера… И знай, я верну отцу твоему, хану, его столицу или упьюсь досыта кровью твоих злейших ворогов…
И сказав это, чуть коснулась обезображенными губами прелестной ручки царевны и исчезла за керече юрты.
3. СНОВА В БИТВУ. — ЦАРСТВЕННЫЙ ПЛЕННИК. — НОВЫЙ СЛУГА. — ОДНИМ ХРАБРЫМ МЕНЬШЕ
Ласковым шепотом тихо шепчет дремучая тайга… Нежный тот шепот, весенний… Столетние дубы да кедры, да широкостволые березы и пихты вспоминают будто что-то таинственное и сладкое… Чудная весенняя дрема-греза сковала тайгу… Жарко печет весеннее солнце, а здесь, на опушке, прохладно, тенисто, хорошо…
Раскинули казаки шалаши из ветвей молоденькой березы да орешника, накрыли их кафтанами да сермягами и сидят под тенью их, — сидят и ждут среди дубов-гигантов, кедров и берез. По водополью этой весною пришел к Ермаку мирный данник-татарин и поведал ему, что стоит Мамет-Кул недалече на Вогае-реке, верст за сто от Искера. Ермак собрал небольшой отряд и поспешил с ним к означенному месту. Разбились станом на Вогае Ермаковы воины и ждут желанных гостей.
Не много казаков осталось в его дружине. Из 840 пришедших в Сибирь только 300 человек осталось, а впереди много еще дела предстоит. Велик либо нет отряд Мамет-Кула — того не знает Ермак. Да если бы и знал — поможет разве этим делу? Из трехсот оставшихся ему не сделать вчетверо большей дружины. А не идти на Мамет-Кула нельзя. Сам придет под Искер и осадит его, чего доброго, царевич. Так лучше предупредить его и напасть на неожидающего этого набега татарского вождя.
Чудесно скрыт под навесом тайги отряд Ермака. Атаман умышленно не велит раскладывать костров и варить каши. До ночи попостятся как-нибудь, лишь бы не привлечь взоров медленно подвигающейся от Вогая татарской орды. Ему, Ермаку, надо жалеть людей. Мало их осталось у него. Каждый человек дорог, каждая рука нужна в Искере. Хотел посылать к царю за подмогой, да медлит все. Вот возьмут они Кучума либо Мамет-Кула и ударят ими челом царю вместе с царством Сибирским. Но как взять-то? Неуловим, как волна, старый хан. Неуловим и его приспешник тоже.
Так думает Ермак, спасаясь от жарких солнечных лучей в своем шалаше.
А рядом с ним, в таком же шалаше, веселый говор идет.
— Слышь, наряжать посольство к царю атаман ладит, — говорит радостно Алеша Мещеряку. — Попросимся и мы с есаулом. У наших, в Сольвычегодске, побываем на обратном пути. Може и свадебки сыграем две заодно. Шутка ль, более году не видывали наших кралей. Небось, и думать они забыли о нас.
— Зато плаха московская не забыла, — отшучивался Матвей.
— Не страшна мне плаха, Матюша. Не верится штой-то, штобы русский царь за дело такое на плаху послал, — беззаботно, тряхнув плечами, решил Алексей.
— Вот что, братику, — помолчав с минуту снова заговорил он, — я завтра же отпрашиваться у атамана на Москву с Иваном Ивановичем буду. А ты как хошь.
— Вестимо, и я не отстану. Нешто разлучусь когда с тобой? — сердечной, теплой нотой прозвучал в ответ голос Мещеряка.
— Ин, ладно. Гляди, штобы обе свадьбы зараз играть, — засмеялся юноша-князь, обнимая друга.
— Сыграем, — усмехнулся Мещеряк.
Долго они болтали так. Ночь подступила. Светлоокая бледная северная ночь. Только далее, в тайге, точно темным флером, подернулась природа. Зато степь осталась светлой и нежной, как днем. Мутная зеленая илистая вода Вогая казалась теперь расплавленной ртутью. Серебро реки слилось с серебряным горизонтом степи, и был дивно красив этот согласный, сверкающий аккорд.
Кречеты прокричали в небе. Иволга проплакала в кустах — и все стихло. Помолившись Богу и браня «проклятого Мамет-Кулку», заставившего их лечь с пустыми желудками спать, завалились казаки на боковую. Стихло все в стане.
— Только в шатре, ближайшем к атаману, не спали и тихо перешептывались Алеша и Мещеряк. В сотый раз поверял молодой князь своему другу, как взяли его в полон татары, как хотела оковать своими чарами «казацкая» ханша и как спасла его бывшая Строгановская полонянка — Алызга.
А ночь все вливалась в степь серебристо-жемчужным потоком, белая, волшебная, нежная, северная весенняя ночь.
— Штой-то?… Слыхал аль нет, друже?… — внезапно, схватив за руку Алексея, повысил голос Мещеряк.
Тот насторожился. Действительно, из глубины темной тайги доносились до них странные звуки, не то говор, не то согласный хор нескольких сотен голосов.
— Татары!… — в один голос вырвалось из груди обоих друзей. И в смятении они переглянулись.
— Надоть выведать, где остановились поганые и сколько их… — после минутного замешательства произнес Мещеряк и, не теряя ни минуты, выполз из шатра, вскочил на ноги и быстро ринулся с опушки в чащу. Не говоря ни слова Алеша бросился за ним.
Голоса между тем утихли. Их заменили одиночные возгласы и ржание коней. Очевидно и татары расположились на покой в глубине чащи. Оба юноши теперь уже не шли, а ползли в траве, бесшумно углубляясь в лес.
Вот завиднелась сквозь деревья лесная прогалина, сплошь усыпанная татарскими сонными телами. Враги крепко спали. Одни стреноженные кони бодрствовали, медленно пощипывая сочную траву. Небольшой шатер из кошм красовался посреди вражьего стана.
— Там наверное спит царевич… Хорошо бы его живьем захватить… — чуть слышно шепнул Матвей Алеше.
Тот с быстротою молнии вскочил на ноги и уже готов был метнуться к шатру, если бы сильная рука Мещеряка не удержала его на месте.
— Штой ты! Аль очумел, парень!… — сердито буркнул казак, — нешто можно так-то… Зря только «их» перебудишь. Надоть вспять ползти, упредить атамана, сюды дружину доставить, а там и с Богом — бери живьем хошь самого черта.
Опять поползли обратно в траве оба юноши к своей стоянке.
Через час они снова уже были здесь, у татарского лагеря, но не одни. Неслышно подкралась к вражьему стану дружина Ермака. Скрываясь за высокими кедрами, во все глаза зорко глядели казаки на лесную прогалину и ждали только условного знака Ермака. И вот дал, наконец, этот знак атаман.
— С Богом!… — пронеслось по дремучей тайге молодецким криком, и по этому крику, как стая орлов, ринулась дружина на татар.
По этому крику вскочили на ноги и Мещеряк, и Алексей, отряженные для поимки Мамет-Кула. Вскочили и бросились прямо в шатер.
Царевич уже проснулся и, недоумевая на внезапные шум и крики, метался с саблею по шатру, не находя со сна выхода из него.
В один миг набросились на него юноши и, прежде чем мог опомниться татарский витязь, скрутили его по рукам и ногам.
В это время удалая дружина делала свое дело, кроша татар направо и налево. Потери казаков на Бабасанском урочище и под Чувашьей горой, а пуще всего воспоминание о зверски зарезанных товарищах на Абалацком озере, — мщением и злобой наполняли обычно великодушные сердца победителей. И сдержал данное слово Ермак: он воздвиг огромный памятник из татарских обезглавленных трупов зарезанным на Абалаке товарищам-казакам. Никто из врагов не спасся. Все полегли до единого близ Вогая. Одного царевича Мамет-Кула пощадил Ермак. Он обласкал его, как умел, и через толмача передал пленнику, что не сделает ему ничего дурного, строго приказав и дружине своей оказывать ему всяческий почет.
Поздно, под утро, легли в эту ночь казаки отдохнуть после одержанной победы.
Мещеряк и Алеша, обласканные за их великую услугу Ермаком, остались караулить поочередно стан и пленного Мамет-Кула.
Сильно устал юный князь, едва держался на ногах, а глаза у него так и слипались. Но он бодрился, лишь от времени до времени прислоняясь к стволу высокого кедра, чтобы отдохнуть немного и протереть сонные глаза. Но как ни старался Алеша противиться — сон осилил его: он сладко задремал. Между тем солнце встало. Золотым потоком брызнуло оно над степью, и сказочно причудливым убором засияла степь в зелено-пестром венце своих пышных трав и цветов.
Когда Алеша проснулся, весь стан был уже в движении.
— Чудное дело, братику, приключилось у нас. Экое страшилище нашли близ опушки ребята наши. К атаману отвели. Обличьем на самого шайтана сходит, верно слово, — весело рассказывал юному князю Мещеряк.
Сна у Алексея как не бывало. Весь охваченный молодым любопытством, он со всех ног кинулся туда, где в кипящих на кострах котлах варилась каша к обеду.
Против Ермака, сидевшего на пне березы спиной к остальным, стояла странная приземистая фигура, широкоплечая, коренастая, низенькая, в куртке из оленьего меха и в узких штанах. Подле нее находился толмач-переводчик. Подстрекаемый тем же любопытством, Алеша зашел сбоку и заглянул лицо странной фигуре. Взглянул — и в ужасе отступил, невольно зажмуривая глаза. Страшными ранами, рубцами и язвами было покрыто лицо инородца. Ничего нельзя было разобрать в нем, ни черт, ни выражения. Нельзя даже было понять — молод он или стар. Одна сплошная багровая рана скрывала и возраст, и черты. Ужас выразился на лице князя. Ермак заметил это.
— Аль не по ндраву пришелся малец? — усмехнулся он, видя произведенное инородцем впечатление на своего любимца, — не обессудь на обличье, Алеша-светик, зато верный слуга нам будет уродище этот… Бает через толмача, Кучумка его пытке предал за што-то… Ишь, обличье попортил как… Так за это он сулит нам ихнего Кучумку да и всю его семью а полон предоставить… Уж больно гневом опалился на обидчика своего…
— Так-то так… Да уж больно неказист он с рожи… — произнес Алексей, невольно избегая взглядом страшное, безобразное лицо.
Его голос странно подействовал на коренастого уродца. Тот вскинул голову, и маленькие, бегающие, как мыши, глазки его, единственное, что осталось в этом потерявшем свой человеческий образ лице, так и впились в Алешу.
«Убийца брата Имзеги, наконец-то я встретила тебя!» — вихрем пронеслось в мозгу Алызги и, вся задрожав от ненависти, она до боли впилась ногтями в ладони своих судорожно стиснутых рук.
Все лето 1582 года Ермак употребил на покорение татарских и остяцких улусов и городков по рекам Оби и Иртышу. Он взял и остяцкий город Назым, находившийся неподалеку от устьев реки Назыма, притока Оби.
Но нерадостно кончился этот Назымский поход для неутомимого и храброго атамана. Под засекой остяцкого улуса потерял он своего помощника, храброго есаула Никиту Пана с его отрядом. Долго жалел и оплакивал эту чувствительную для него потерю Ермак. Вернувшись в Искер, он дал наконец Строгановым радостную весточку о покорении Сибири. Снарядив гонца в Сольвычегодск, велел передать именитым Пермским людям атаман: «Кучума-салтана одолел, стольный город его взял и царевича Мамет-Кула пленил».
Строгановы поспешили переслать эту радостную весть самому Иоану Васильевичу, грозному царю. Был наряжен от них гонец на Москву с грамотою о покорении Ермаком Сибири.
Но далеко опережая гонца, прямо из Искера, по рекам Сибири двигалось, минуя Пермь и Сольвычегодск, по Каме и Волге, другое посольство, более торжественное и пышное, посольство самого Ермака к царю. С дорогими мехами: куньими, собольими и лисьими, под предводительством храброго есаула Ивана Кольцо, отягощенное богатыми дарами ехало посольство на Москву. Это Ермак бил челом сибирским гостинцем, помимо покоренного царства, грозному царю Иоану.
Раскинули казаки шалаши из ветвей молоденькой березы да орешника, накрыли их кафтанами да сермягами и сидят под тенью их, — сидят и ждут среди дубов-гигантов, кедров и берез. По водополью этой весною пришел к Ермаку мирный данник-татарин и поведал ему, что стоит Мамет-Кул недалече на Вогае-реке, верст за сто от Искера. Ермак собрал небольшой отряд и поспешил с ним к означенному месту. Разбились станом на Вогае Ермаковы воины и ждут желанных гостей.
Не много казаков осталось в его дружине. Из 840 пришедших в Сибирь только 300 человек осталось, а впереди много еще дела предстоит. Велик либо нет отряд Мамет-Кула — того не знает Ермак. Да если бы и знал — поможет разве этим делу? Из трехсот оставшихся ему не сделать вчетверо большей дружины. А не идти на Мамет-Кула нельзя. Сам придет под Искер и осадит его, чего доброго, царевич. Так лучше предупредить его и напасть на неожидающего этого набега татарского вождя.
Чудесно скрыт под навесом тайги отряд Ермака. Атаман умышленно не велит раскладывать костров и варить каши. До ночи попостятся как-нибудь, лишь бы не привлечь взоров медленно подвигающейся от Вогая татарской орды. Ему, Ермаку, надо жалеть людей. Мало их осталось у него. Каждый человек дорог, каждая рука нужна в Искере. Хотел посылать к царю за подмогой, да медлит все. Вот возьмут они Кучума либо Мамет-Кула и ударят ими челом царю вместе с царством Сибирским. Но как взять-то? Неуловим, как волна, старый хан. Неуловим и его приспешник тоже.
Так думает Ермак, спасаясь от жарких солнечных лучей в своем шалаше.
А рядом с ним, в таком же шалаше, веселый говор идет.
— Слышь, наряжать посольство к царю атаман ладит, — говорит радостно Алеша Мещеряку. — Попросимся и мы с есаулом. У наших, в Сольвычегодске, побываем на обратном пути. Може и свадебки сыграем две заодно. Шутка ль, более году не видывали наших кралей. Небось, и думать они забыли о нас.
— Зато плаха московская не забыла, — отшучивался Матвей.
— Не страшна мне плаха, Матюша. Не верится штой-то, штобы русский царь за дело такое на плаху послал, — беззаботно, тряхнув плечами, решил Алексей.
— Вот что, братику, — помолчав с минуту снова заговорил он, — я завтра же отпрашиваться у атамана на Москву с Иваном Ивановичем буду. А ты как хошь.
— Вестимо, и я не отстану. Нешто разлучусь когда с тобой? — сердечной, теплой нотой прозвучал в ответ голос Мещеряка.
— Ин, ладно. Гляди, штобы обе свадьбы зараз играть, — засмеялся юноша-князь, обнимая друга.
— Сыграем, — усмехнулся Мещеряк.
Долго они болтали так. Ночь подступила. Светлоокая бледная северная ночь. Только далее, в тайге, точно темным флером, подернулась природа. Зато степь осталась светлой и нежной, как днем. Мутная зеленая илистая вода Вогая казалась теперь расплавленной ртутью. Серебро реки слилось с серебряным горизонтом степи, и был дивно красив этот согласный, сверкающий аккорд.
Кречеты прокричали в небе. Иволга проплакала в кустах — и все стихло. Помолившись Богу и браня «проклятого Мамет-Кулку», заставившего их лечь с пустыми желудками спать, завалились казаки на боковую. Стихло все в стане.
— Только в шатре, ближайшем к атаману, не спали и тихо перешептывались Алеша и Мещеряк. В сотый раз поверял молодой князь своему другу, как взяли его в полон татары, как хотела оковать своими чарами «казацкая» ханша и как спасла его бывшая Строгановская полонянка — Алызга.
А ночь все вливалась в степь серебристо-жемчужным потоком, белая, волшебная, нежная, северная весенняя ночь.
— Штой-то?… Слыхал аль нет, друже?… — внезапно, схватив за руку Алексея, повысил голос Мещеряк.
Тот насторожился. Действительно, из глубины темной тайги доносились до них странные звуки, не то говор, не то согласный хор нескольких сотен голосов.
— Татары!… — в один голос вырвалось из груди обоих друзей. И в смятении они переглянулись.
— Надоть выведать, где остановились поганые и сколько их… — после минутного замешательства произнес Мещеряк и, не теряя ни минуты, выполз из шатра, вскочил на ноги и быстро ринулся с опушки в чащу. Не говоря ни слова Алеша бросился за ним.
Голоса между тем утихли. Их заменили одиночные возгласы и ржание коней. Очевидно и татары расположились на покой в глубине чащи. Оба юноши теперь уже не шли, а ползли в траве, бесшумно углубляясь в лес.
Вот завиднелась сквозь деревья лесная прогалина, сплошь усыпанная татарскими сонными телами. Враги крепко спали. Одни стреноженные кони бодрствовали, медленно пощипывая сочную траву. Небольшой шатер из кошм красовался посреди вражьего стана.
— Там наверное спит царевич… Хорошо бы его живьем захватить… — чуть слышно шепнул Матвей Алеше.
Тот с быстротою молнии вскочил на ноги и уже готов был метнуться к шатру, если бы сильная рука Мещеряка не удержала его на месте.
— Штой ты! Аль очумел, парень!… — сердито буркнул казак, — нешто можно так-то… Зря только «их» перебудишь. Надоть вспять ползти, упредить атамана, сюды дружину доставить, а там и с Богом — бери живьем хошь самого черта.
Опять поползли обратно в траве оба юноши к своей стоянке.
Через час они снова уже были здесь, у татарского лагеря, но не одни. Неслышно подкралась к вражьему стану дружина Ермака. Скрываясь за высокими кедрами, во все глаза зорко глядели казаки на лесную прогалину и ждали только условного знака Ермака. И вот дал, наконец, этот знак атаман.
— С Богом!… — пронеслось по дремучей тайге молодецким криком, и по этому крику, как стая орлов, ринулась дружина на татар.
По этому крику вскочили на ноги и Мещеряк, и Алексей, отряженные для поимки Мамет-Кула. Вскочили и бросились прямо в шатер.
Царевич уже проснулся и, недоумевая на внезапные шум и крики, метался с саблею по шатру, не находя со сна выхода из него.
В один миг набросились на него юноши и, прежде чем мог опомниться татарский витязь, скрутили его по рукам и ногам.
В это время удалая дружина делала свое дело, кроша татар направо и налево. Потери казаков на Бабасанском урочище и под Чувашьей горой, а пуще всего воспоминание о зверски зарезанных товарищах на Абалацком озере, — мщением и злобой наполняли обычно великодушные сердца победителей. И сдержал данное слово Ермак: он воздвиг огромный памятник из татарских обезглавленных трупов зарезанным на Абалаке товарищам-казакам. Никто из врагов не спасся. Все полегли до единого близ Вогая. Одного царевича Мамет-Кула пощадил Ермак. Он обласкал его, как умел, и через толмача передал пленнику, что не сделает ему ничего дурного, строго приказав и дружине своей оказывать ему всяческий почет.
Поздно, под утро, легли в эту ночь казаки отдохнуть после одержанной победы.
Мещеряк и Алеша, обласканные за их великую услугу Ермаком, остались караулить поочередно стан и пленного Мамет-Кула.
Сильно устал юный князь, едва держался на ногах, а глаза у него так и слипались. Но он бодрился, лишь от времени до времени прислоняясь к стволу высокого кедра, чтобы отдохнуть немного и протереть сонные глаза. Но как ни старался Алеша противиться — сон осилил его: он сладко задремал. Между тем солнце встало. Золотым потоком брызнуло оно над степью, и сказочно причудливым убором засияла степь в зелено-пестром венце своих пышных трав и цветов.
Когда Алеша проснулся, весь стан был уже в движении.
— Чудное дело, братику, приключилось у нас. Экое страшилище нашли близ опушки ребята наши. К атаману отвели. Обличьем на самого шайтана сходит, верно слово, — весело рассказывал юному князю Мещеряк.
Сна у Алексея как не бывало. Весь охваченный молодым любопытством, он со всех ног кинулся туда, где в кипящих на кострах котлах варилась каша к обеду.
Против Ермака, сидевшего на пне березы спиной к остальным, стояла странная приземистая фигура, широкоплечая, коренастая, низенькая, в куртке из оленьего меха и в узких штанах. Подле нее находился толмач-переводчик. Подстрекаемый тем же любопытством, Алеша зашел сбоку и заглянул лицо странной фигуре. Взглянул — и в ужасе отступил, невольно зажмуривая глаза. Страшными ранами, рубцами и язвами было покрыто лицо инородца. Ничего нельзя было разобрать в нем, ни черт, ни выражения. Нельзя даже было понять — молод он или стар. Одна сплошная багровая рана скрывала и возраст, и черты. Ужас выразился на лице князя. Ермак заметил это.
— Аль не по ндраву пришелся малец? — усмехнулся он, видя произведенное инородцем впечатление на своего любимца, — не обессудь на обличье, Алеша-светик, зато верный слуга нам будет уродище этот… Бает через толмача, Кучумка его пытке предал за што-то… Ишь, обличье попортил как… Так за это он сулит нам ихнего Кучумку да и всю его семью а полон предоставить… Уж больно гневом опалился на обидчика своего…
— Так-то так… Да уж больно неказист он с рожи… — произнес Алексей, невольно избегая взглядом страшное, безобразное лицо.
Его голос странно подействовал на коренастого уродца. Тот вскинул голову, и маленькие, бегающие, как мыши, глазки его, единственное, что осталось в этом потерявшем свой человеческий образ лице, так и впились в Алешу.
«Убийца брата Имзеги, наконец-то я встретила тебя!» — вихрем пронеслось в мозгу Алызги и, вся задрожав от ненависти, она до боли впилась ногтями в ладони своих судорожно стиснутых рук.
Все лето 1582 года Ермак употребил на покорение татарских и остяцких улусов и городков по рекам Оби и Иртышу. Он взял и остяцкий город Назым, находившийся неподалеку от устьев реки Назыма, притока Оби.
Но нерадостно кончился этот Назымский поход для неутомимого и храброго атамана. Под засекой остяцкого улуса потерял он своего помощника, храброго есаула Никиту Пана с его отрядом. Долго жалел и оплакивал эту чувствительную для него потерю Ермак. Вернувшись в Искер, он дал наконец Строгановым радостную весточку о покорении Сибири. Снарядив гонца в Сольвычегодск, велел передать именитым Пермским людям атаман: «Кучума-салтана одолел, стольный город его взял и царевича Мамет-Кула пленил».
Строгановы поспешили переслать эту радостную весть самому Иоану Васильевичу, грозному царю. Был наряжен от них гонец на Москву с грамотою о покорении Ермаком Сибири.
Но далеко опережая гонца, прямо из Искера, по рекам Сибири двигалось, минуя Пермь и Сольвычегодск, по Каме и Волге, другое посольство, более торжественное и пышное, посольство самого Ермака к царю. С дорогими мехами: куньими, собольими и лисьими, под предводительством храброго есаула Ивана Кольцо, отягощенное богатыми дарами ехало посольство на Москву. Это Ермак бил челом сибирским гостинцем, помимо покоренного царства, грозному царю Иоану.
4. ПОСОЛЬСТВО ЕРМАКА
Мрачные, тяжелые, печальные дни повисли темною тучею над дворцом Иоана.
Грозный царь терпел поражение за поражением от смелого, предприимчивого нового короля Литвы и Польши, Стефана Батория. Со смертью Сигизмунда-Августа прекратилась царствовавшая в Польше династия Ягеллонов, и некому было принять соединенную корону Польши и Литвы. Царь московский сам был не прочь возложить на свою голову корону эту или, уже в крайнем случае, дать в короли соединенных королевств одного из своих сыновей. Гетман Литовский, Михайло Гарабурда, не раз приезжал на Москву для переговоров. Но чего хотел литовский народ, того не хотели гордые, независимые польские паны, которые уже много наслышались о московских буйствах царя Иоана, о потоках крови, лившихся на Руси. И вот паны выбрали смелого, предприимчивого рыцаря-воина, пана Седмигродского, который, женившись на дочери Сигизмунда-Августа, с ее рукой получил корону Польши и Литвы.
Иоан, разгневанный и оскорбленный таким оборотом дела, заключив наспех мир со шведами, ведшими с ним войну, наполнил своей ратью Ливонию, Эстонию и самую Польшу. Взяты были многие ливонские и эстонские города. Взят был Венден, где заперся было женатый на одной из княжен Старицких племянник Иоана, королевич датский Магнус, дерзко потребовавший у московского царя обещанной ему власти в Ливонии. Венден штурмовали, самого Магнуса взяли в плен и, лишив власти, сослали подальше, в крошечный городишко Коркус.
Потянулась упорная война. Молодой, смелый и энергичный польско-литовский король стал наносить московскому царю удар за ударом. Ход за ходом, шаг за шагом, и Стефан Баторий, очутившись в русских владениях, отобрал самый Полоцк. За Полоцком были взяты Сокол и Озерище, а там и самый Псков осадил предприимчивый король Польши и Литвы.
И еще другая неудача черной тучею повисла над Русью великой. Турки-крымцы грозили с юга Московскому государству, ослабленному и уставшему вследствие непрерывных войн. Но ничто в сравнении с политическими невзгодами и бурями была та буря личного удара, что разразился над самой головой московского царя. Страшное дело, худшая потеря, чем земли Ливонские, нежели взятый Полоцк, постигла карой Божией Иоана Васильевича: в припадке непреодолимого бешенства убил железным посохом сына-царевича обезумевший от гнева царь-отец…
Это было в темное, хмурое утро. Печаль, траур и горе, повисшее над дворцом царя Иоана Васильевича, нашли, казалось, отклик и в самой природе. Траурным пологом хмурилось небо. Скрылось за тучами солнце. Плакала земля.
Угрюмый и больной сидел, сидел согнувшись в своем кресле, царь Иоан. Тяжелый недуг все последние годы точит царя. Тело его пухнет и покрывается язвами. От язв и опухолей идет смрадный дух, как от покойника. Болезнь, медленная, тяжелая, ведет к неминуемой гибели царя. А рядом с физическими страданиями душевные муки — боль совести — мучают, терзают царя днем и ночью. Особенно ночью. Эти ночи страшны, как ад, мучительны, как пытка. Черные кошмары, кажется, так и стерегут его у дверей горницы, и лишь только забудется Иоан — встают воплощенные призраки убитых и замученных им людей. Напрасно приготовляет царю лекарственные снадобья врач Якубус, присланный ему английской королевой: снадобья не действуют, не поддается лечению сильный, но заживо разложившийся организм царя. Сегодняшнюю ночь он провел особенно плохо. Впрочем, не первая такая ночь. С рокового дня гибели первенца не знает вовсе покоя государь. Стоит перед ним неотступно воочию страшное видение, тот роковой час, та, проклятая самим Господом, минута, когда, обливаясь кровью, упал к его ногам царевич Иван…
Грозный царь терпел поражение за поражением от смелого, предприимчивого нового короля Литвы и Польши, Стефана Батория. Со смертью Сигизмунда-Августа прекратилась царствовавшая в Польше династия Ягеллонов, и некому было принять соединенную корону Польши и Литвы. Царь московский сам был не прочь возложить на свою голову корону эту или, уже в крайнем случае, дать в короли соединенных королевств одного из своих сыновей. Гетман Литовский, Михайло Гарабурда, не раз приезжал на Москву для переговоров. Но чего хотел литовский народ, того не хотели гордые, независимые польские паны, которые уже много наслышались о московских буйствах царя Иоана, о потоках крови, лившихся на Руси. И вот паны выбрали смелого, предприимчивого рыцаря-воина, пана Седмигродского, который, женившись на дочери Сигизмунда-Августа, с ее рукой получил корону Польши и Литвы.
Иоан, разгневанный и оскорбленный таким оборотом дела, заключив наспех мир со шведами, ведшими с ним войну, наполнил своей ратью Ливонию, Эстонию и самую Польшу. Взяты были многие ливонские и эстонские города. Взят был Венден, где заперся было женатый на одной из княжен Старицких племянник Иоана, королевич датский Магнус, дерзко потребовавший у московского царя обещанной ему власти в Ливонии. Венден штурмовали, самого Магнуса взяли в плен и, лишив власти, сослали подальше, в крошечный городишко Коркус.
Потянулась упорная война. Молодой, смелый и энергичный польско-литовский король стал наносить московскому царю удар за ударом. Ход за ходом, шаг за шагом, и Стефан Баторий, очутившись в русских владениях, отобрал самый Полоцк. За Полоцком были взяты Сокол и Озерище, а там и самый Псков осадил предприимчивый король Польши и Литвы.
И еще другая неудача черной тучею повисла над Русью великой. Турки-крымцы грозили с юга Московскому государству, ослабленному и уставшему вследствие непрерывных войн. Но ничто в сравнении с политическими невзгодами и бурями была та буря личного удара, что разразился над самой головой московского царя. Страшное дело, худшая потеря, чем земли Ливонские, нежели взятый Полоцк, постигла карой Божией Иоана Васильевича: в припадке непреодолимого бешенства убил железным посохом сына-царевича обезумевший от гнева царь-отец…
Это было в темное, хмурое утро. Печаль, траур и горе, повисшее над дворцом царя Иоана Васильевича, нашли, казалось, отклик и в самой природе. Траурным пологом хмурилось небо. Скрылось за тучами солнце. Плакала земля.
Угрюмый и больной сидел, сидел согнувшись в своем кресле, царь Иоан. Тяжелый недуг все последние годы точит царя. Тело его пухнет и покрывается язвами. От язв и опухолей идет смрадный дух, как от покойника. Болезнь, медленная, тяжелая, ведет к неминуемой гибели царя. А рядом с физическими страданиями душевные муки — боль совести — мучают, терзают царя днем и ночью. Особенно ночью. Эти ночи страшны, как ад, мучительны, как пытка. Черные кошмары, кажется, так и стерегут его у дверей горницы, и лишь только забудется Иоан — встают воплощенные призраки убитых и замученных им людей. Напрасно приготовляет царю лекарственные снадобья врач Якубус, присланный ему английской королевой: снадобья не действуют, не поддается лечению сильный, но заживо разложившийся организм царя. Сегодняшнюю ночь он провел особенно плохо. Впрочем, не первая такая ночь. С рокового дня гибели первенца не знает вовсе покоя государь. Стоит перед ним неотступно воочию страшное видение, тот роковой час, та, проклятая самим Господом, минута, когда, обливаясь кровью, упал к его ногам царевич Иван…