И глубже уходит в свое кресло царь и нервным движением дрожащей руки запахивает черный траурный кафтан свой… Трясется еще не старая, но до времени одряхлевшая голова царя, накрытая черной тафьею.
   — Ванюша… Ванечка… Сыночек мой ненаглядный… Пошто я так-то… тебя… — шепчут трепещущие губы Иоана и дрожмя дрожит больное, измученное тело страдальца.
   И снова тот душный летний день встает перед ним… Не в духе проснулся в то памятное утро Иоан, что случалось с ним все чаще и чаще. Новая молодая царица, Мария Нагая, восьмая по счету жена царя, уже давно шепчет в уши своему царственному супругу про новые козни да интриги — что хвалится будто царевич Иван, как вступит на престол после смерти отца, все порядки иначе, по-своему переделает, государство на свой лад поставит… И еще многое другое наговаривает завистливая, злобствующая мачеха. И сам видит Иоан — не больно-то слушается отца царевич. Во многом перечит ему. А тут еще речи наговоренные. Не вытерпел царь, взял посох и пошел на половину старшего сына, где жил царевич со своей молодой женой, недавно с ним повенчанной, Мариной, из рода бояр Шереметевых. Но не застал того, кого хотел Иоан, в царевичьих покоях. Вместо сына встретил невестку царь, еще не успевшую встать от сна, неодетую, простоволосую, но чудно прелестную женщину-ребенка, дрогнувшую от страха при появлении царя. Сам не ведая почему опалился разом гневом на царевну государь.
   — Заместо того, штобы чин чином во храм Божий идти, как вечор всем слободским было наказано мною, — строго заговорил он, грозно наступая на невестку, — ты на лебяжьих пуховиках нежишься, ленью дьявола тешишь…
   И замахнулся жезлом на молодую женщину. Та с диким криком метнулась к двери, желая спастись. Но обезумевший от гнева царь настиг ее и сильно ударил по спине своим посохом.
   С воплем упала на пол царевна. Ей ответил другой вопль, еще более страшный и дикий — и ее муж, царевич Иван, прибежавши на помощь к жене, появился на пороге.
   — Не смей, отец, трогать Марину!… — вне себя вскричал он и отвел от жены руку царя, отвел от жены и принял предназначенный ей на себя удар царевич.
   Взмахнул, взбешенный его словами, не помня себя, Иоан и тяжело опустил на голову сына свой грозный посох. В тот же миг новый стон, вопль огласил стены дворцовых палат. Из раны на просеченном до мозга черепе царевича хлынула кровь.
   Безумие ужаса и горя охватило царя.
   — Мой Ваня!… Мой первенец!… Мой любимый!… — покрывая поцелуями и слезами руки насмерть раненого сына, лепетал царь.
   Сбежались врачи, принялись лечить умирающего юношу. Но ни стоны, ни вопли царя, ни снадобья врачей, ничего не помогало. На другой день к утру скончался царевич.
   С тех пор страшный призрак плавающего в крови убитого сына не покидает царя. И сегодня, в это пасмурное, ужасное утро, он особенно неотвязно и мучительно стоит перед ним. Еще вчера разослал новые вклады Иоан по всем монастырям и обителям Московским, наказывая молиться за душу убиенного сына. А все не легче ему, все не легче… Сердце рвет лютая мука, туманит мозг мучительная мысль… Душа так и ноет скорбью и раскаянием. Соскользнул с лавки на пол царь. Бьется головой оземь и стонет-вопиет:
   — Ванюшенька… Родименький… Пошто оставил меня?!…
   И не видит ослепленный горем Иоан, как в горницу нерешительно вошел, переступая с ноги на ногу, ближайший боярин и любимец царский, Борис Годунов, заместивший убитого под Венденом Малюту, а за ним и другие бояре — Бельский, Шематьев, Нагие.
   Неслышной, мягкой походкой подошел Годунов к царю и говорит:
   — Очнись, государь… Не гоже тебе во прахе простираться, когда радость велию Господь на Русь святую послал…
   Словно дикий зверь вскочил на ноги Иоан.
   — Кто дерзнул без зова?!… — начал он, и зловеще поднялся грозный посох в его костлявой руке.
   Но, выдержав порыв бешенства покорно, Борис также светел и бесстрашен лицом остался. И у тех бояр, что с ним пришли и у двери стоят, такие же светлые, праздничные лица.
   Опустился посох. Судорога повела от нетерпения лицо царя.
   — Какая радость?… Говори… Не тяни жилы, мучитель… — скорее простонал, нежели произнес Иоан.
   — Сибирь взята казаками Донскими да Волжскими, государь… Покорено под нози твои великое царство Кучума-салтана… — дрожащим голосом, громко и радостно, произнес Годунов.
   Выскользнул тяжелый посох и со звоном покатился по полу горницы. А за ним рухнул на пол перед божницей и сам Иоан.
   — Велик и Милостив Господь!… Не оставил Ты меня, Господи! — зашептали его блеклые, ссохшиеся губы. — Несказанное счастье послал Ты мне, окаянному грешнику… Велик Господь!…
   И замер, весь охваченный умилением и благодарностью к Царю Небесному земной, во прахе простершийся, царь.
   Звонили, гудели, пели колокола… Толпы народа запрудили площади и улицы столицы. У всех радостные, счастливые лица. Все, как в великий светлый праздник, поздравляют друг друга. Не только на улицах, на крышах домов, на колокольнях церквей черно от народа. Яблоку некуда упасть. Смутный гул стотысячной толпы стоит над Москвою, споря с малиновым перезвоном сорока сороков православных церквей.
   — Идут!… Идут!… — катится по толпе многоголосной волною.
   — Идут!… Идут!…
   Расступилась, шарахнулась на обе стороны толпа, образуя широкую улицу, по краям которой черно от шапок, сермяг, кафтанов да опашней.
   И вот по широкой улице медленно движется посольство. Впереди скачут бирючи, расчищая путь. За ними выступает седоусый богатырь-есаул, с зоркими, молодыми глазами. Отвагой и верою горят его быстрые взоры. За верным, за правым делом прокладывает путь к Кремлевским палатам ближайший товарищ покорителя юрта Сибирского. С гордо поднятой головою, со смелым, радостным взором несет он бархатную подушку в руках. На подушке лежит грамота от покорителя Сибири, грамота могучему и грозному царю московскому. Хорошо знает Кольцо, что волен казнить или миловать царь его и его спутников, но знает также, что радостна и люба сердцу цареву челобитная Ермакова. Оттого и светел, и радостен есаул. За ним богатые дары несут: соболей, куниц сибирских, видимо-невидимо, без счета, без конца. Народ дивуется, народ словно опьянел от восторга, словно забыл, кто идет по широкому проходу между двух образовавшихся рядов толпы. Забыл былые вины седоусого есаула, забыл и то, что голова идущего давно на вес золота оценена, и что к четвертованию, к позорной смерти приговорено это могучее казацкое тело. Героя-богатыря, защитника и спасителя от нечисти бесерменской, от кары поганой видит в нем московский народ и радостными криками оглашает площадь.
   А тот, к кому спешит по многолюдным улицам Ермаково посольство, уже ждет его в большой Кремлевской палате во всем блеске царского величия, среди ближних бояр. На нем шапка Мономаха, золотое платье, все в драгоценных камнях, с оплечием, украшенным изображением Иисуса, Божией Матери и святых. Ближние люди держат знаки царского достоинства, скипетр и державу. Залитые золотом и серебром стоят кудрявые рынды в своих белых одеждах с топориками на плечах. Вокруг трона бояре в лучших праздничных уборах, в горлатных шапках, важные, суровые и все же трепещущие перед царем.
   — Идут!… Идут!… — перекатилось с площади и ворвалось сдержанным гулом в Кремлевский дворец.
   Они вошли. Седоусый есаул впереди с грамотой-челобитной на подушке, остальные позади с богатыми дарами царю от Ермака.
   И преклонили колени, и распростерлись в прахе и главный посол, и его сподвижники. Долго лежали они у ступеней трона, пока взволнованным голосом не приказал им встать Иоан.
   — Великий государь! — начал громко и звучно, все еще стоя на коленях, Кольцо. — Казацкий атаман твой, Василий Тимофеич, со всею вольною дружиною своею, осужденною на смерть тобою, надежа-государь, бьют тебе челом на завоеванном царстве Сибирском…
   Сказал и замер Кольцо. Замерла и вся Кремлевская палата заодно с Ермаковым послом. Затихло все. Слышен был только гулкий перезвон в московских церквах да усиленное от волнения дыхание в груди Иоана.
   И вот приподнялся чуть государь, сверкнул очами, и прозвучал голос его на всю палату Кремлевскую:
   — Исполать вам, верные слуги мои! И быть прежней опале не в опалу, а в милость… Читай грамоту, Борис, — приказал царь стоявшему подле боярину Годунову.
   Последний принял свиток из рук Кольца и принялся читать. И чем дальше читал Годунов, тем яснее, тем радостнее становилось лицо царя.
   Он тут же простил казакам все прежние вины их, велел по церквам служить молебны и звонить во все колокола московские, дабы все знали, что Бог послал Руси новое, обширное царство, завоеванное грозною дружиною казаков…
   Щедро и милостиво рассыпал Иоан награды послам Ермака и самому Ермаку. Самому атаману грозной дружины жаловал титул князя Сибирского, шубу с царского плеча, — что считалось особым знаком государевой милости, — да кубок серебряный и два дорогих панциря в придачу. Ивана Кольцо и бывших с ним казаков пожаловал великим своим жалованием, деньгами, сукном, камками дорогими. Оставшихся в Сибири одарил щедро и послал им большое царское жалование. А для принятия у Ермака завоеванных земель снарядил царь воевод, князя Семена Болховского и Ивана Глухова с пятью сотнями московских стрельцов.
   Не забыты были царем и Строгановы-купцы. Их пожаловал царь за «раденье»: Семена двумя городами на Волге, а Максиму и Никите дал право беспошлинной торговли в их острогах и городках.
   Недолго пробыл Кольцо в Москве и 1-го марта 1583 г. возвратился с царским отрядом назад в Сибирь. Воеводы объявили Ермаку великую царскую награду, вручили милостивую государеву грамоту и заодно передали и русское спасибо молодцу-атаману и его грозной дружине от лица всего московского народа.
   Коленопреклоненный выслушал радостную весть новый князь Сибирский, и впервые горячие, благоговейные слезы оросили мужественное и смелое лицо Ермака.
   Его заветные мечты, его светлые надежды — все сбылось.
 

5. ТАНИНЫ ЗАБОТЫ. — ВОЗВРАЩЕНИЕ. — ДВЕ СВАДЬБЫ

   Хозяйке Сольвычегодской плохо спалось в эту зимнюю студеную ночь. Всю-то ночку промаялась без сна Танюша. То, сидя на жаркой лебяжьей перине, прислушивалась она к отдаленному вою волков, то, исполненная каких-то темных страхов, кликала няньку.
   Старуха уж и с уголька вспрыскивала свою любимицу, и свечку теплила перед иконой «Утоли моя печали», и молитвы шептала над питомицей — ничего не помогало. Маялась, металась на своих мягких пуховиках девушка. Только забылась под утро, как проснулась снова, крикнула свою любимую подружку и наперсницу Агашу. Заперлись в светелке ото всех обе девушки, и полилась горячая, быстрая, как трель жаворонка, как песнь ручейка, девичья беседа.
   — Тошно мне, Агашенька, ой тошно… — чуть слышно жаловалась своей подруге Татьяна Григорьевна, еще более возмужавшая и похорошевшая за последние два года. — Не шлет Алешенька весточки и не пишет… Ин, вчерась прискакал от государя гонец к дяде и сказывал, что к нему едет из Москвы с грамоткой от царя отряд с посольством и что средь посольства князеньку Алешу Серебряного-Оболенского присмотрел… Да нешто так деется на белом свету, Агаша?… Жених не спешит с радостями к невесте своей, а ползет вместях со всеми… Нешто ладно это?
   И голос Строгановой зазвенел скрытыми слезами.
   — Постой, боярышня, постой, — обнимая и целуя Таню, утешала Агаша, — дай срок. Вихрем примчится твой ясный сокол. Верно нет у них завода такого, чтобы бросить посольство на полпути да к невесте кинуться. Небось, не простой он человек, не казак станичный, а самого князя Сибирского ближнее лицо, вроде как бы начальство. Так не по чину ему, нет времени сюды скакать, — не без важности заключила быстроглазая Агаша, пробуя улыбнуться.
   Да не вышла улыбка у девушки — кошки на сердце у нее скребли. Как и у молоденькой хозяйки неспокойно было на душе быстроглазой хохотушки Агаши. Да едва ль не тошнее даже. Два года прошло с тех пор, как впервые встретился ей в больших Строгановских хоромах красивый юноша-казак. Заронили сразу черные очи Мещеряка искру в сердце девушки. Увидела она, что подолгу останавливается на ней смелый взор Матвея, что не простой это взор, а любящий да нежный. И сама полюбила Агаша. Полюбила первой, горячей девичьей любовью, чистой и светлой, как хрустальная вода родника. За эти два года многим женихам отказала любимая подружка Танюши Строгановой. Вокруг нее да молодой хозяйки постепенно пустел круг девушек; повыходили замуж и Машенька, и мечтательная Домаша, и многие другие. Только они с Татьяной Григорьевной остались ждать своих суженых. И прождут, гляди, зря, даром загубят молодость. Останутся в вековушах жизнь коротать… И думать забыли о них их молодцы. Небось, заполонили им сердца кайсацкие красавицы. Недаром Алызга сказывала, что Кучумки дочка што Божий день хороша. Може очаровала и князя Алексея, да и Матюшу заодно. А може и врала Алызга. И где она теперь?
   И мечутся, и рвутся быстрые мысли в голове Агаши. То злость беспричинная в сердце закипает, то больная, печальная скорбь холодом дышит на молодую девичью душу.
   И нужно ж было вчера прискакать из Москвы гонцу, который и поведал им о встрече царского посольства, о великих милостях, посыпавшихся на грозную дружину, покорившую Сибирский юрт.
   Всю ночь, как и молодая хозяйка, не спала Агаша, всю ночь, как и та, протомилась она. И сейчас грустные думы не дают покоя девушке. Так она углубилась в эти думы свои, что и не видит, как вся в зрение обратилась ее молодая хозяйка.
   А Танюша так и прильнула к окну.
   — Господи, да што ж это!…
   При скудном свете зимнего утра чуть темнеет что-то в степи. Словно движется что-то огромное, словно катится прямо к Строгановским поселкам. Вот все ближе… ближе…
   Батюшки!… Да отряд это!…
   — Никак наши идут с ратью московскою?… — не своим голосом крикнула девушка и вместе с разом ожившей Агашей так и впилась взорами в приближающуюся толпу людей.
   Не обмануло зрение Танюшу. И впрямь московский отряд приближался берегом Чусовой. Впереди него двое бояр-воевод едут. Поверх терлика-кольчуги из серебряных колец, стальные наплечники, тесаки в ножнах. На головах ерихонки, в руках шестоперы. За ними несут стяги. А там, дальше, подле седоусого есаула, в меховом кафтане, идет кто-то, прекрасный, юный, с поросшим молодою бородкою и усами лицом. Его взор поднят на окно девичьей светлицы.
   — Алеша!… — не своим голосом крикнула Таня и метнулась, не помня себя, вниз из светелки, в дядины горницы, чуть живая от радости, волной захватившей ее.
   Ничего не видит и не слышит девушка. А между тем старая нянька успела накинуть ей на плечи нарядную меховую ферязь, подбитую соболями, с аграмантами, золотыми и драгоценными запонами по борту. Высокий девичий столбунец из соболя набросила на голову и сунула в руки поднос с кубком, в котором, играя, искрилось дорогое фряжское вино.
   В каком-то радостном полусне выбежала из дома Таня на высокий рундук, где дядя и братья, родной и двоюродный, ждали уже приближения царских послов.
   Спешился князь Семен Болховской при помощи ближайших стрельцов и, отпив из кубка, поцеловался трижды с молоденькой хозяйкой, поднесшей ему, по обычаю, вино. А та уже метнулась вперед к высокому, статному юноше, так и ринувшемуся ей навстречу. Чинно и степенно поздоровались на глазах у всех жених с невестой. Зато как крепко обнялись они, оставшись наедине в теплой и уютной Таниной светелке!
   — Пошто весточки не давал по себе?… Аль разлюбил?… Аль забыл меня, светик Алеша?… — быстро и взволнованно срывалось с уст молоденькой Строгановой.
   — Тебя-то забыть?… Тебя, радость мою!… — окидывая невесту любящим взором, вскричал тот. — Днем и ночью ты мерещилась мне, наяву и во сне, Татьяна Григорьевна… Ни на миг единый не забыл я тебя… А вестей не слал до тех пор, покуда не знал судьбы своей… Не казаком опальным, бездомным, а слугою великой Руси святой хотел я, как и все прочие явиться сюда с тем, чтобы вольно и радостно отвести тебя дорогой женушкой в завоеванный нами сибирский град…
   И он горячо обнял любимую девушку. Таня нежно и ласково прильнула к жениху.
   Но не одни они были безумно счастливы в этот памятный день. Другая молодая пара едва ли была менее их радостна и счастлива: Мещеряк с Агашей столковались в этот день.
   Весело и пышно отпразднованы были две свадьбы разом в роскошных, просторных Строгановских хоромах. Сам воевода, царский боярин, князь Болховской, благословил вместе с Семеном Аникиевичем молодые пары. Много меду и браги, и искристого фряжского вина было попито в честь молодых…
   А как прошли трескучие морозы, и повеяла чуть заметным теплом суровая сибирская зима, Кольцо с товарищами и Болховской с отрядом двинулись дальше в завоеванный Искер, в глубь царства Сибирского.
   Двинулись за ними и молодые жены Алексея и Мещеряка.
   В теплых, коврами и мехами обитых кибитках отпустил Семен Аникиевич племянницу в далекий, неведомый, покоренный юрт, взяв слово с Алексея вернуться в Сольвычегодск навсегда, лишь только пленят Кучума и закрепят за собою Сибирь.
   Грустил старый дядя, грустили и оба его племянника, отпуская в чуждый, далекий юрт их красное солнышко, любимицу Танюшу.
   Но сама Танюша так была бодра и радостна подле молодого мужа, так весело щебетала про свое скорое возвращение, что вскоре утешились ее родные и с легким сердцем попрощались с ней.
 

6. В ПЕЧАЛЬНОЙ СТОЛИЦЕ. — ЦИНГА И ГОЛОД. — АДСКИЙ ЗАМЫСЕЛ

   Царские милости, государево спасибо привезли из Москвы с собою князь Болховской и Глухов в новую Сибирь. Привезли и пятьсот свежих стрельцов Ермаку на помощь.
   Но ни бояре, ни Строгановы-купцы не подумали о том, чем кормиться-то будут эти стрельцы в Сибири. Не знали они, что не уродился хлеб в последнее лето, что татары намеренно мешали своими набегами хлебопашеству и что исключительно сурова была последняя зима в Сибири.
   Казаки, не ведая, что царская помощь придет зимою, запаслись только хлебом для себя. Вскоре вышли последние припасы. Морозы, метели, пурги мешали им выходить на рыбную ловлю и охоту. К тому же в окрестностях Искера бродили полчища татар и удаление из Искера с целью набить дичи или наловить рыбы было далеко небезопасно.
   От недостатка свежих припасов появилась цинга, обычная болезнь, постигающая всех новых пришельцев, непривычных к сырому и холодному климату.
   Болезнь и голод, как два лютые врага, своими цепкими, мучительными объятиями сжали обитателей завоеванной Сибири. Люди умирали ежедневно. Умер в числе прочих и князь Семен Болховской, главный воевода, присланный царем Иоаном.
   Горе и уныние стали несменными гостями сибирской столицы. С распухшими, желтыми, измученными лицами бродили и казаки, и стрельцы. Тусклыми, безжизненными глазами глядели они на белую снежную степь, расстилавшуюся однообразной полосою вокруг Сибири. Приди сейчас под ворота их города Кучум — и больные, измученные, слабые они вряд ли смогли бы отразить его нападение.
   Но сам Бог, очевидно хранил дружину. Кучум, напуганный морозами и пургами, а может быть и пришедшим новым стрелецким отрядом из Москвы, был далек покамест от мысли брать Искер силой.
   Иные планы задумал лукавый сибирский хан. Он решил, что пока живы Ермак и Кольцо, не вернуть ему Искера. И вот все мысли, все мечты старика направлялись к одной цели, к одному решению — погубить того и другого. И тогда, — так рассуждал Кучум, — лишенное вождей, энергии и сил, казаки не сумеют отстоять Искера, и он будет снова его.
   Протянулась, прошла мучительная, суровая зима с ее голодом, цингою и холодами. С первым весенним теплом окрепли, ожили люди. Не много их осталось. Большая часть дружины и прибывших стрельцов полегла в степи под снежными сугробами, закиданная мерзлой, студеной землей… Теперь, когда выплыло весеннее солнышко, пригревая степь, на их зазеленевших могилах зацвели белые ландыши и фиалки… Ожила природа, вскрылись скованные зимними путами воды Иртыша, и новая весна мирно и ласково усмехнулась ободряющей улыбкой.
   Апрель наступил радостный, благовонный.
   В просторной, заново отделанной избе, в уютной, теплой горнице, на чисто вымытой лавке сидела молодая княгиня Серебряная-Оболенская со своей неизменной Агашей.
   Обе женщины тихо разговаривали между собою. На их бледных, но все же юных и пригожих лицах виднелось утомление. Пережитая страшная зима, в продолжение которой они, не покладая рук, ухаживали за больными и умирающими, дала себя знать и им. Пережитые мучительные дни отозвались и на их здоровье. Но с тихим пробуждением весны новая радость наполнила сердца обеих женщин.
   — Авось, полегчает теперь… И хлебушка родится, да и болесть минует… — говорила голубоглазая, как девочка, юная и красивая молодая княгиня.
   — Поди, наши-то сокрушаются по нас в Сольвычегодске… — подхватила своим, никогда не унывающим, голосом веселая Агаша, — небось, попа звали не единожды, молебствия служили по нас…
   — Ах, Агашенька… Повидать бы их хошь на миг единый… Дядю-крестного да Максима-брата… Кажись, птицей к им взвилась да полетела… — мечтательно произнесла Татьяна Григорьевна и разом смолкла.
   Вошел князь Алексей бледный, встревоженный, каким его нередко видывала в эту тяжелую зиму Таня.
   — Штой ты, Алеша?… — так и встрепенулась, бросаясь к нему навстречу, молодая княгиня.
   — А то, што от атамана я к тебе, Танюшка… О вас с Агафьей Петровной гуторили мы… Говорит Ермак Тимофеич, што больно вы много тут страхов натерпелись с нами за зиму эту — и болести, и мор… А еще хуже, бает, может статься… Вон, говорят мирные татары, што снова быдто укрепляется Кучум… Напасть по весне ладит… Так вам бы ладнее всего пристало в Сольвычегодск отплыть по половодью и мирных времен дожидаться там… Так атаман говорит… — тихо и нерешительно заключил свою речь Алеша.
   Таня, вся трепещущая, как раненая птица, отскочила от мужа.
   — И ты… и ты говоришь мне это!… — волнуясь и пылая румянцем почти прокричала она. — Да нешто не ведаешь ты, что на радость и горе связала я свою судьбинушку с твоей судьбой?!… Не махонькая, чаю. Видела куда и на што иду… Нет, Алешенька, непригодные речи ты и твой атаман ведете, — твердо и смело продолжала она, — ни я, ни Агаша от вас никуда не уедем. Хошь гони нас силой, с места не сдвинемся… Ишь, выдумали што!… Уехать в Сольвычегодск, одних вас оставить! Как раз!… Нет, сокол мой, голубчик сизокрылый! Жили вместе и помирать вместе, стало быть, нам… — заключила бодро и весело молодая княгиня.
   Князь, растроганный и взволнованный, обнял жену.
   — Так и сказать атаману? — шепнул он ну ухо ей.
   — Так и скажи, — не дрогнув подтвердила она.
   — Ну, Мещеря, и женок же Господь нам послал на радость! — весело обратился к появившемуся на пороге Мещеряку князь Алексей.
   В эту ночь счастливым, мирным сном уснули в своих нехитрых жилищах две счастливые молодые пары. В эту ночь и новый город спал крепко и спокойно под охраной частых сторожей, нарушавших своим окриком молчание степи.
   Из одной избы, вся темнеющая во мраке белой ночи, мелькнула небольшая фигура. Неслышной тенью скользнула она к воротам, отодвинула тяжелый засов и, крадучись, как кошка, под тенью насыпи исчезла в ближайшем лесу.
   Воротники не заметили ее. Белая ночь навеяла на них пышные весенние грезы, и волшебница-тишина околдовала мысль.
   Алызга (это была она) быстро миновала опушку и, углубившись немного в чащу леса, издала громкий, пронзительный свист.
   Ей ответили таким же свистом из глубины тайги, и вскоре две фигуры татар предстали перед ней.
   — Спит мурза Карача? — отрывисто и громко спросила их Алызга.
   — Нет… Всю ночь молился с сыновьями… Ждали тебя…
   — Когда посулила прийти, пришла бы значит, — отрывисто бросала Алызга, отворачивая от смотревших на нее с явным ужасом татар свое обезображенное лицо.
   — Веди же меня к нему, — почти повелительными нотами прозвучал ее резкий гортанный голос.
   — Ступай за мною, — произнес один из татар и пошел вперед.
   В наскоро сбитом чуме сидел с двумя своими сыновьями князь Карача. Этот Карача еще недавно, для вида, чтобы обмануть русских, изменил Кучуму, будучи втайне ближайшим его другом и слугой, и завел сношения с Ермаком.
   — Время пришло, могучий мурза… — начала прямо с места Алызга, едва успев отвесить почтительный поклон ближайшему вельможе самого хана. — Завтра, на заре, явись с сыновьям в Искер, проси там помощи у атамана… Жалуйся и ругай хана, что обижает он тебя, что казнить хочет за измену, а людей в лесу засади. А как пойдет он с отрядом своим… Ну, уже твое это дело, господин, сам знаешь…