Страница:
Не доходя нескольких десятков саженей до засеки они остановились. Ярким золотым пятном засиял крест в руках священника, шедшего в рядах воинов-казаков. Появились хоругви и стяги. Шапки полетели с казацких голов. Усердная молитва понеслась к небу. Коленопреклоненная дружина с верой и упованием предавала себя в руки Божии. Потом снова двинулась в путь, далее к засеке, где, окопавшись, засели полчища Кучума с удальцом Мамет-Кулом во главе.
Прогрохотала первая пушка… Раскатистое эхо повторила дремучая тайга и серые утесы далеко, далеко…
Градом стрел отвечал из засеки многочисленный неприятель. Стрелы посыпались частым, непрерывным градом на головы удальцов. Чем ближе приближались казаки, тем больше валилось раненых и убитых, устилая телами окровавленный путь к Искеру.
Видя, что русских только ничтожная горсть, татары сами проломали засеку в трех местах и устремились на осаждавших.
Ермак, собственноручно управлявший главною пушкою и в промежутках паливший без устали из своей пищали, увидел несметное количество конных и пеших, с диким гиканьем и свистом мчавшихся огромною ордою на его маленький отряд. Этот отряд убывал и убывал с каждой минутой под стрелами вдесятеро сильнейшего врага. Сердце атамана обливалось кровью. Жгучая мысль пронизывала мозг:
— А што ежели правы были ночью ребята?… Што ежели все до единого поляжем костьми и николи не поведает народ православный, как славно бился за него насмерть со своей дружиной Ермак?…
Но это было только мимолетное малодушие. Через минуту новым порывом отваги и уверенности в себе и в своей храброй дружине кипело мощное сердце Ермака.
— За мною, в рукопашную, братцы!… Господь поможет!… Одолеем врага с помощью Всевышнего!… — сквозь грохот пушек и пищалей пронесся зычный голос его.
И с поднятым чеканом в одной и саблей с другой руке он метнулся вперед, и первый врезался в самую середину орды татарской.
— Бог в помощь, ребята!… Не выдавай друг дружку нечисти поганой!… — гремел оттуда его могучий призыв.
Закипела сеча, страшная кровавая сеча, в которой приходилось по пятьдесят человек татар на каждого казака. Рубились чеканами, кололись пиками и копьями, схватывали голыми руками за горло друг друга и душили один другого, кровью и трупам покрывая лощину.
Люди превратились в зверей. Одно общее стремление к крови, к гибели, уничтожению врага охватывало цепкими звеньями дерущихся. Каждая пядь земли покупалась десятками трупов, бочками крови, сотнями израненных тел…
От ржания перепуганных коней, зловещего гортанного крика сибирцев, звона, лязга оружия и выстрелов пушек и пищалей стон стоял в воздухе…
Без устали работал своей казацкой молодецкой саблей Ермак. Всюду, где только закипало самое пекло боя, поспевал он, грозный и страшный врагу, желанный своей дружине. С могучей силой опускался его топор на головы облепивших его, как мухи, татар. Стон и вопли стояли столбом там, где проносилась его мощная, плечистая фигура, где звенела его стальная сабля, лучшая добыча былых грабежей…
Воодушевленный одной мыслью, одним желанием, почти нечеловеческим, стихийным по страсти и силе, победить или умереть, он, в случае поражения, уже приготовился дорого продать свою жизнь. Десятки татар так и валились под ноги его боевого коня. Его сабля, дымящаяся от крови, обдавала на расстоянии паром и теплом. Сверкающие очи молнией прожигали кругом. Этот огненный взгляд, эта мощная, смелая героическая фигура больше всякого призыва воодушевляла дружину.
В самый разгар битвы, когда поднявшийся ветер разогнал последние остатки утреннего тумана, из-за вала засеки вихрем, во главе новой орды, вылетел широкоплечий атлет-татарин и, крича что-то по-татарски рубившимся неистово своим воинам, стал носиться ураганом по бранному полю, кроша кривой саблей вокруг себя…
Это был Мамет-Кул, подоспевший со своим главным подкреплением на выручку татарам. Вид у него был страшный. Глаза навыкате.
Как разъяренные львы бросились казаки на новую орду. Не выдержали татары. Напрасно кричал им что-то по-своему Мамет-Кул, носясь птицей и ободряя дерущихся, то и дело направляя свое губительное копье направо и налево. Не вынесли татары и отступили к засеке.
Когда об этом отступлении, этом временном смятении узнал молящийся на горе Кучум, он сделал знак рукою, и мусульманские священники прервали свои фанатические завывания, свои воззвания к Алле.
— Кто проберется к Мамет-Кулу и прикажет ему от имени моего продолжать битву, пока ни одного из русских не останется в живых? — прогремел призывом голос старого хана.
Но вокруг него не было никого, кроме мулл, шаманов-бакс и женщин гарема его, жен и дочерей. Все корочи и сановники, даже оба сына его, — Абдул-Хаир и красавец Алей, — все были в засеке под горою.
Но вот, словно из-под земли, вырос пред Кучумом молодой шаман. Это был Имзега. Дрожащим от волнения голосом он произнес:
— Пошли меня, повелитель… Пусть братья мои, шаманы, молят великого духа о спасении твоего Искера, а мое сердце горит жаждою отомщения проклятым врагам… Они держали мою сестру полонянкой, они убили моего друга и брата Огевия, мужа сестры Алызги… Они положили много храбрых остяцких батырей под огненными стрелами своими… Пошли меня, хан… Я гибель и смерть понесу им именем великого духа, повелитель…
— Ступай! И передай Мамет-Кулу, чтобы победителем или мертвым вернулся бы он ко мне!
И, сделав повелительный жест рукою, величаво потупил свою старческую голову Кучум.
Имзега стрелою ринулся вниз по скату горы.
Вдруг чья-то маленькая, сильная рука легла на его плечо. Он быстро оглянулся. Перед ним стояла Алызга.
Волнение и трепет были написаны на ее обычно каменно-спокойном лице, когда она проговорила:
— Брат Имзега, и я за тобою… Ты один остался у меня… Отец далеко в Назыме… Муж погиб под саблями русских… Царевну Ханджар, мою повелительницу и госпожу, буду защищать наравне с мужчинами батырями… Я там, в бою, нужнее… Мой нож бьет без промаха… А ненависть к русским умножит силу руки моей… И да помогут мне все силы Хала-Турма… Смерть и мщение кяфырам понесу я следом за тобою…
— Иди! — проговорил Имзега, любуясь невольно воодушевлением сестры. — Великий Урт-Игэ да будет тебе, сестра, покровом.
Схватившись за руки, они помчались оба с горы к засеке, где передыхал от перенесенной сечи со своей дружиной Мамет-Кул.
И вот снова закипела битва, еще более грозная, нежели прежде. Рекою полилась татарская и казацкая кровь. Падали татары, как мухи, гибли кругом, но и казаки погибали и уменьшались с каждой минутой в числе… Всюду царила гибель…
Наравне с сильными воинами своего и татарского племени билась Алызга, ни на шаг не отступая от брата. Вооруженная ножом, с развевающимися волосами, с диким выражением горящих глаз, она казалась безумной. Теперь до малейшей точности припоминалась ей другая битва, когда она участвовала в бою, но не подле брата, а рядом с любимым мужем. Он пал, Огевий, там, далеко, под ножами русских, в Пермском краю… Кровь его вопиет… Она почуяла это с первыми звуками сечи… И она отомстит за гибель любимого супруга, она, его жена, его Алызга… Но не одна месть и желание биться в защиту Ханджар и помочь брату привели ее сюда. Ее сердце грызла тоска раскаяния. Поддавшись минутной жалости и желая отплатить добром за добро, она отпустила в эту ночь пленника на свободу. И какого пленника!… Существо, предназначенное в жертву великому духу!… Она украла дар у божества и должна искупить свой грех. Кровью кяфыров умоет она и очистит свою помраченную совесть. И бьется Алызга сильная, как мужчина, поспевая всюду на помощь своим, добивая раненых врагов, разя неожиданно сильных и здоровых.
Имзега не отстает от сестры. Он твердо сознает, что принесенная жертва принята Урт-Игэ.
Как только он очнулся от обморока в пещере, полной дыма, он завалил вход ее огромным камнем, чтобы не только тело сожженного им, но и душа его не ушла из пещеры и досталась в дар великому духу. Что его пленник сгорел, пока он был без сознания, Имзега не сомневался. Более того: он был уверен, что эта жертва даст победу его благодетелю, хану Кучуму, и бился с удвоенной силой, весь пылая фанатическим воодушевлением и время от времени воодушевляя короткими бодрящими словами сестру.
Но что это?… Смертельный ужас охватил Имзегу…
Прямо на него, с окровавленным мечом, несется знакомый юноша, тот самый, который сгорел в пещере. Великий дух не обманывает ли его зрение?… Имзега вздрагивает… Колючий холод проникает насквозь, заставляет дробью застучать его зубы…
— Урт-Игэ!… Грозный и могучий!… Менги и Танге!… Великий Сорнэ-Туром!… Смерть и гибель несут они Имзеге…
Он хочет поднять копье и не может… Страх и ужас сковывают его душу… Сам шайтан шлет на него гибель, на Имзегу, шайтан, принявший образ спаленного им на костре пленника… Последний несется прямо на него со своим конем… Из недра самого Хала-Турма, казалось, несется… Ни защищаться, ни крикнуть, ни произнести заклятия не может Имзега… Не может и не успевает… Князь Алексей молнией налетает на него, поднимает чекан, и молодой шаман с криком: «Урт-Игэ!… Смилуйся над нами!…» — замертво валится под ноги его коня…
Этот крик услышала Алызга, отброшенная от брата в пылу боя… Быстрая, как коршун, бросилась она к нему, и дикий, нечеловеческий вопль огласил поле битвы… Она увидела мертвого брата, увидела скакавшего далее и разившего своим чеканом врагов Алексея — и поняла все.
— Горе мне!… Горе!… — диким воплем взвыла Алызга, и, царапая себе тело в кровь, вырывая волосы из головы с корнями, как безумная, помчалась обратно на гору, где горели костры и где ждал вестей потрясенный, взволнованный гибелью стольких воинов, Кучум.
— Мамет-Кул ранен… Наши бегут… Спасайся, повелитель!… — пронзительным воем повисло, как вопль стенания и горя, над Чувашьей горой.
Окровавленный и в изодранной в клочья одежде стоял перед ханом гонец.
Кучум затрепетал всем телом. Смертельная бледность покрыла его старческие ланиты. Губы дрогнули и раскрылись.
— Иннис-Алла… — прозвенел, как надорванная струна домбры, его разом упавший голос. — Иннис-Алла, за что караешь меня?…
И крупные слезы, одна за другою, потекли из слепых глаз хана.
А внизу, под горой, происходило что-то невообразимое. Татары и дикая югра беспорядочно бежали мимо засеки к Искеру. Русские преследовали по пятам, кроша, как месиво, бегущих. Опережая всех, группа всадников мчала безжизненное тело Мамет-Кула к столице.
— Отец, спасайся!… Спасай всех жен и детей!… Кяфыры ворвутся сюда… Не медли, повелитель!…
И оба царевича, Абдул-Хаир и Алей, взяв под руки слепого хана, пытались посадить его на лошадь.
Но Кучум медленно отвел их руки и, качая головою, произнес:
— Искером я правил — в Искере и умру… Оставьте меня, дети… Одни спасайтесь… О, Бекбулат, и ты, Едигер, вы, убитые мною, не тщетно взывали вы о мщеньи Аллу!… — заключил он и, бросившись на землю, стал биться головою об утес.
В ужасе и трепете стояла свита. Минуты были дороги. Медлить не приходилось. Русские каждую секунду могли нагрянуть сюда, и тогда гибель ждала всех без исключения… Окружающие Кучума знали это, но молчали, не смея нарушить взрыва отчаяния своего повелителя. И вот приблизилась к обезумевшему отцу красавица Ханджар.
— Любимый… — произнесли с трепетом ее побелевшие губы, — бежим отсюда… Искер возьмут… Пусть возьмут все наши сокровища и богатства, но твоя слава останется тебе, повелитель… Хан Кучум останется ханом… В вольных степях Ишима мы разобьем новые юрты и кликнем клич всем народам сибирским, всем племенам. Они стекутся к тебе, отец, и тогда, тогда, клянусь, гибель кяфыров упоит нас сладким мщением. И ты вернешься в Искер могучим ханом, отец… Ты вернешься!…
Чем— то властным, уверенным и смелым звучал голос царевны. Что-то пророческое чудилось в нем. Старый Кучум поднял голову. Его слепые глаза разом высохли. Лицо прояснилось.
— Ханджар, сокровище души моей… Твои уста мне шлют утешение и сладость… Нет… Не погиб старый хан… жив Кучум… и о нем вы услышите не раз, проклятые кяфыры… — заключил он, грозно потрясая руками над седой головой. — В путь, дети и друзья! И да хранит нас Алла от всего дурного!
И, прижав к сердцу любимицу-дочь, он стал быстро и бодро спускаться с горы.
Жены, дети и свита последовали за ним. Чувашья гора опустела. Костры догорали на ней. Снизу, с долины, доносились крики победителей и вопли побежденных. Над костром, точно каменная статуя, темнела одинокая фигура. В бледном лице не было ни кровинки. Как у мертвой, иссиня-желто было оно. Только глаза горели, как уголья, и сыпали пламя. Это была Алызга.
— Великий Урт-Игэ, — глухим, мертвящим душу голосом роняла она, — я прогневила тебя, великий дух Ендырского потока… Обреченной жертве твоей дала свободу и жизнь. Зато ты покарал меня, великий, отнял брата, отнял счастье и покой, а Ханджар, любимую мою госпожу, сделал нищей беглянкой… Велик гнев твой, могучий… Но я попытаюсь умилостивить тебя, всесильный дух. За одну непринесенную жертву я погублю во славу твою десятки, сотни кяфыров… И если… если мне не удастся это, клянусь, за жизнь пленника отдам тебе свою жизнь, великий, грозный Урт-Игэ!
И, сказав это, она упала навзничь и долго лежала распростертая у самого костра. Потом вскочила на ноги и кинулась догонять уже затерявшихся в наступивших сумерках беглецов Искера.
Со славой кончилась для казаков Искерская решительная сеча. Но не радовала их эта победа. Около половины дружины полегло безмолвными трупами на берегу Иртыша.
Оставшиеся в живых были все почти переранены и утомлены настолько, что не пытались даже преследовать бежавшего врага, а, войдя в городок Атик-мурзы, расставили сторожей и легли спать, не думая о том, что ожидало их утром. Проснувшись с зарею они с почестями схоронили своих мертвых товарищей, зарыв их на песчаных откосах берега реки. Целые три дня рыли бесконечные могилы казаки. На четвертый решили, собравшись с силами, двинуться к Искеру.
— Надо думать, засаду устроил лукавый Кучум, — размышляли они, осторожно приближаясь к сибирской столице, каждую минуту ожидая нападения притаившихся за его валом татар. Но мертвая тишина царила в Искере. Удивленные казаки вошли в город. Он был пуст. Дома, сложенные из дерева, нежженого кирпича и глины, были покинуты обитателями. Покинуты были и царские сокровища Кучума, золото, серебро и дорогие меха.
Обрадованные казаки с жадностью накинулись на добычу. Она явилась хоть отчасти наградой за понесенные труды.
Но вскоре приуныла храбрая дружина. И золота, и серебра, и мехов, всего вдоволь, а самого необходимого — хлеба — не осталось в покинутом городке. Голод и смерть грозили победителям. В соседние урманы нельзя было и думать идти за дичью на охоту — они кишели воинами Кучума.
Грусть и уныние воцарились в Искере. И самое взятие сердца Сибирского ханства, столицы Кучума, не радовало теперь, казалось, казаков. Не радовало и самого Ермака. Все сумрачнее и озабоченнее становилось лицо атамана. Положение, в котором очутилась после столь тяжелых трудов, после стольких потерь его любимая дружина, беспокоило храброго вождя. Что предпринять теперь казакам, как спасти уцелевших в боях храбрецов? Уже четыре дня провели они голодные в Искере. Последние съестные запасы пришли к концу. Орлиные очи атамана невольно устремлялись в синюю даль степи, за стену городка, как будто там искали разрешения мучившей его заботы.
И действительно, в самую тяжелую минуту помощь пришла оттуда совершенно неожиданно.
Однажды, стоявшие на сторожевых постах голодные, полусонные часовые заметили вдали большую толпу дикарей. Не то вогуличи, не то остяки приближались к Искеру. Дали сигнал, поднялась тревога. Первою мыслью казаков было схватиться за оружие и достойно встретить незванных гостей. Но вдруг, к их удивлению, от толпы отделилось несколько человек и выступило вперед. Делая какие-то знаки, размахивая руками и крича что-то непонятное на своем гортанном языке, они направились к городку. По их знакам и жестам видно было, что у них были мирные намерения. Вот они быстро повернули к городским воротам, продолжая делать свои непонятные знаки. Теперь уже хорошо можно было рассмотреть остяцкие скуластые лица, косо поставленные глаза, смуглую, загорелую, желтую кожу. Когда остяки приблизились к ожидавшей их толпе казаков, Ермак выслал к ним навстречу толмача-татарина.
— Передай бачке-атаману, — обратились они к толмачу, — что мы пришли от остяцкого князя, который прислал богатый ясак в виде съестных припасов в дар русским и кроме того хлеб и дичь всякую, и все, что вам нужно, и желает жить с русскими дружно.
Толмач все это тотчас же передал Ермаку.
Тогда атаман, окруженный горстью своих, сам вышел к остякам.
Послы низко-низко, до самой земли поклонились ему, сложив на груди свои руки.
— Ты прогнал Кучума, нашего бывшего хана, господин, и стало быть станешь новым ханом ныне в этой земле, — говорил через переводчика вождь отряда, — и мы отныне тебе ясак платить будем, не обижай только нас, мирных югорских людей.
Ермак принял дары, явившиеся как нельзя кстати, обласкал неожиданных гостей и отпустил их с миром обратно в их кибитки, обещая им свою защиту и помощь во всякое время от врагов.
Вскоре стали стекаться к Искеру и другие мелкие кочевые и оседлые народцы, несли ясак и отдавались в подданные «белому салтану» [русскому государю].
Ермак принимал их милостиво и отпускал на свободу, обещая им свою защиту.
Вскоре вокруг Искера выстроились новые юрты мирных бурят и остяков. Искер делался все люднее и населеннее. И слава великодушного и милостивого батыря Ермака все росла и увеличивалась с каждым днем, разлетаясь далеко по окрестным улусам и селеньям…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. В РУССКОМ ИСКЕРЕ. — АБАЛАЦКИЕ ЖЕРТВЫ. — МЕСТЬ ЕРМАКА
Прогрохотала первая пушка… Раскатистое эхо повторила дремучая тайга и серые утесы далеко, далеко…
Градом стрел отвечал из засеки многочисленный неприятель. Стрелы посыпались частым, непрерывным градом на головы удальцов. Чем ближе приближались казаки, тем больше валилось раненых и убитых, устилая телами окровавленный путь к Искеру.
Видя, что русских только ничтожная горсть, татары сами проломали засеку в трех местах и устремились на осаждавших.
Ермак, собственноручно управлявший главною пушкою и в промежутках паливший без устали из своей пищали, увидел несметное количество конных и пеших, с диким гиканьем и свистом мчавшихся огромною ордою на его маленький отряд. Этот отряд убывал и убывал с каждой минутой под стрелами вдесятеро сильнейшего врага. Сердце атамана обливалось кровью. Жгучая мысль пронизывала мозг:
— А што ежели правы были ночью ребята?… Што ежели все до единого поляжем костьми и николи не поведает народ православный, как славно бился за него насмерть со своей дружиной Ермак?…
Но это было только мимолетное малодушие. Через минуту новым порывом отваги и уверенности в себе и в своей храброй дружине кипело мощное сердце Ермака.
— За мною, в рукопашную, братцы!… Господь поможет!… Одолеем врага с помощью Всевышнего!… — сквозь грохот пушек и пищалей пронесся зычный голос его.
И с поднятым чеканом в одной и саблей с другой руке он метнулся вперед, и первый врезался в самую середину орды татарской.
— Бог в помощь, ребята!… Не выдавай друг дружку нечисти поганой!… — гремел оттуда его могучий призыв.
Закипела сеча, страшная кровавая сеча, в которой приходилось по пятьдесят человек татар на каждого казака. Рубились чеканами, кололись пиками и копьями, схватывали голыми руками за горло друг друга и душили один другого, кровью и трупам покрывая лощину.
Люди превратились в зверей. Одно общее стремление к крови, к гибели, уничтожению врага охватывало цепкими звеньями дерущихся. Каждая пядь земли покупалась десятками трупов, бочками крови, сотнями израненных тел…
От ржания перепуганных коней, зловещего гортанного крика сибирцев, звона, лязга оружия и выстрелов пушек и пищалей стон стоял в воздухе…
Без устали работал своей казацкой молодецкой саблей Ермак. Всюду, где только закипало самое пекло боя, поспевал он, грозный и страшный врагу, желанный своей дружине. С могучей силой опускался его топор на головы облепивших его, как мухи, татар. Стон и вопли стояли столбом там, где проносилась его мощная, плечистая фигура, где звенела его стальная сабля, лучшая добыча былых грабежей…
Вот как сложилась старинная песня о народном богатыре Ермаке.
…Не ясен то сокол по небу разлетывает,
Млад Ермак на добром коне разъезживает.
По тыя, по силы по татарские…
Куда махнет палицей — туда улица,
Перемахнет — переулочек…
Воодушевленный одной мыслью, одним желанием, почти нечеловеческим, стихийным по страсти и силе, победить или умереть, он, в случае поражения, уже приготовился дорого продать свою жизнь. Десятки татар так и валились под ноги его боевого коня. Его сабля, дымящаяся от крови, обдавала на расстоянии паром и теплом. Сверкающие очи молнией прожигали кругом. Этот огненный взгляд, эта мощная, смелая героическая фигура больше всякого призыва воодушевляла дружину.
В самый разгар битвы, когда поднявшийся ветер разогнал последние остатки утреннего тумана, из-за вала засеки вихрем, во главе новой орды, вылетел широкоплечий атлет-татарин и, крича что-то по-татарски рубившимся неистово своим воинам, стал носиться ураганом по бранному полю, кроша кривой саблей вокруг себя…
Это был Мамет-Кул, подоспевший со своим главным подкреплением на выручку татарам. Вид у него был страшный. Глаза навыкате.
Как разъяренные львы бросились казаки на новую орду. Не выдержали татары. Напрасно кричал им что-то по-своему Мамет-Кул, носясь птицей и ободряя дерущихся, то и дело направляя свое губительное копье направо и налево. Не вынесли татары и отступили к засеке.
Когда об этом отступлении, этом временном смятении узнал молящийся на горе Кучум, он сделал знак рукою, и мусульманские священники прервали свои фанатические завывания, свои воззвания к Алле.
— Кто проберется к Мамет-Кулу и прикажет ему от имени моего продолжать битву, пока ни одного из русских не останется в живых? — прогремел призывом голос старого хана.
Но вокруг него не было никого, кроме мулл, шаманов-бакс и женщин гарема его, жен и дочерей. Все корочи и сановники, даже оба сына его, — Абдул-Хаир и красавец Алей, — все были в засеке под горою.
Но вот, словно из-под земли, вырос пред Кучумом молодой шаман. Это был Имзега. Дрожащим от волнения голосом он произнес:
— Пошли меня, повелитель… Пусть братья мои, шаманы, молят великого духа о спасении твоего Искера, а мое сердце горит жаждою отомщения проклятым врагам… Они держали мою сестру полонянкой, они убили моего друга и брата Огевия, мужа сестры Алызги… Они положили много храбрых остяцких батырей под огненными стрелами своими… Пошли меня, хан… Я гибель и смерть понесу им именем великого духа, повелитель…
— Ступай! И передай Мамет-Кулу, чтобы победителем или мертвым вернулся бы он ко мне!
И, сделав повелительный жест рукою, величаво потупил свою старческую голову Кучум.
Имзега стрелою ринулся вниз по скату горы.
Вдруг чья-то маленькая, сильная рука легла на его плечо. Он быстро оглянулся. Перед ним стояла Алызга.
Волнение и трепет были написаны на ее обычно каменно-спокойном лице, когда она проговорила:
— Брат Имзега, и я за тобою… Ты один остался у меня… Отец далеко в Назыме… Муж погиб под саблями русских… Царевну Ханджар, мою повелительницу и госпожу, буду защищать наравне с мужчинами батырями… Я там, в бою, нужнее… Мой нож бьет без промаха… А ненависть к русским умножит силу руки моей… И да помогут мне все силы Хала-Турма… Смерть и мщение кяфырам понесу я следом за тобою…
— Иди! — проговорил Имзега, любуясь невольно воодушевлением сестры. — Великий Урт-Игэ да будет тебе, сестра, покровом.
Схватившись за руки, они помчались оба с горы к засеке, где передыхал от перенесенной сечи со своей дружиной Мамет-Кул.
И вот снова закипела битва, еще более грозная, нежели прежде. Рекою полилась татарская и казацкая кровь. Падали татары, как мухи, гибли кругом, но и казаки погибали и уменьшались с каждой минутой в числе… Всюду царила гибель…
Наравне с сильными воинами своего и татарского племени билась Алызга, ни на шаг не отступая от брата. Вооруженная ножом, с развевающимися волосами, с диким выражением горящих глаз, она казалась безумной. Теперь до малейшей точности припоминалась ей другая битва, когда она участвовала в бою, но не подле брата, а рядом с любимым мужем. Он пал, Огевий, там, далеко, под ножами русских, в Пермском краю… Кровь его вопиет… Она почуяла это с первыми звуками сечи… И она отомстит за гибель любимого супруга, она, его жена, его Алызга… Но не одна месть и желание биться в защиту Ханджар и помочь брату привели ее сюда. Ее сердце грызла тоска раскаяния. Поддавшись минутной жалости и желая отплатить добром за добро, она отпустила в эту ночь пленника на свободу. И какого пленника!… Существо, предназначенное в жертву великому духу!… Она украла дар у божества и должна искупить свой грех. Кровью кяфыров умоет она и очистит свою помраченную совесть. И бьется Алызга сильная, как мужчина, поспевая всюду на помощь своим, добивая раненых врагов, разя неожиданно сильных и здоровых.
Имзега не отстает от сестры. Он твердо сознает, что принесенная жертва принята Урт-Игэ.
Как только он очнулся от обморока в пещере, полной дыма, он завалил вход ее огромным камнем, чтобы не только тело сожженного им, но и душа его не ушла из пещеры и досталась в дар великому духу. Что его пленник сгорел, пока он был без сознания, Имзега не сомневался. Более того: он был уверен, что эта жертва даст победу его благодетелю, хану Кучуму, и бился с удвоенной силой, весь пылая фанатическим воодушевлением и время от времени воодушевляя короткими бодрящими словами сестру.
Но что это?… Смертельный ужас охватил Имзегу…
Прямо на него, с окровавленным мечом, несется знакомый юноша, тот самый, который сгорел в пещере. Великий дух не обманывает ли его зрение?… Имзега вздрагивает… Колючий холод проникает насквозь, заставляет дробью застучать его зубы…
— Урт-Игэ!… Грозный и могучий!… Менги и Танге!… Великий Сорнэ-Туром!… Смерть и гибель несут они Имзеге…
Он хочет поднять копье и не может… Страх и ужас сковывают его душу… Сам шайтан шлет на него гибель, на Имзегу, шайтан, принявший образ спаленного им на костре пленника… Последний несется прямо на него со своим конем… Из недра самого Хала-Турма, казалось, несется… Ни защищаться, ни крикнуть, ни произнести заклятия не может Имзега… Не может и не успевает… Князь Алексей молнией налетает на него, поднимает чекан, и молодой шаман с криком: «Урт-Игэ!… Смилуйся над нами!…» — замертво валится под ноги его коня…
Этот крик услышала Алызга, отброшенная от брата в пылу боя… Быстрая, как коршун, бросилась она к нему, и дикий, нечеловеческий вопль огласил поле битвы… Она увидела мертвого брата, увидела скакавшего далее и разившего своим чеканом врагов Алексея — и поняла все.
— Горе мне!… Горе!… — диким воплем взвыла Алызга, и, царапая себе тело в кровь, вырывая волосы из головы с корнями, как безумная, помчалась обратно на гору, где горели костры и где ждал вестей потрясенный, взволнованный гибелью стольких воинов, Кучум.
— Мамет-Кул ранен… Наши бегут… Спасайся, повелитель!… — пронзительным воем повисло, как вопль стенания и горя, над Чувашьей горой.
Окровавленный и в изодранной в клочья одежде стоял перед ханом гонец.
Кучум затрепетал всем телом. Смертельная бледность покрыла его старческие ланиты. Губы дрогнули и раскрылись.
— Иннис-Алла… — прозвенел, как надорванная струна домбры, его разом упавший голос. — Иннис-Алла, за что караешь меня?…
И крупные слезы, одна за другою, потекли из слепых глаз хана.
А внизу, под горой, происходило что-то невообразимое. Татары и дикая югра беспорядочно бежали мимо засеки к Искеру. Русские преследовали по пятам, кроша, как месиво, бегущих. Опережая всех, группа всадников мчала безжизненное тело Мамет-Кула к столице.
— Отец, спасайся!… Спасай всех жен и детей!… Кяфыры ворвутся сюда… Не медли, повелитель!…
И оба царевича, Абдул-Хаир и Алей, взяв под руки слепого хана, пытались посадить его на лошадь.
Но Кучум медленно отвел их руки и, качая головою, произнес:
— Искером я правил — в Искере и умру… Оставьте меня, дети… Одни спасайтесь… О, Бекбулат, и ты, Едигер, вы, убитые мною, не тщетно взывали вы о мщеньи Аллу!… — заключил он и, бросившись на землю, стал биться головою об утес.
В ужасе и трепете стояла свита. Минуты были дороги. Медлить не приходилось. Русские каждую секунду могли нагрянуть сюда, и тогда гибель ждала всех без исключения… Окружающие Кучума знали это, но молчали, не смея нарушить взрыва отчаяния своего повелителя. И вот приблизилась к обезумевшему отцу красавица Ханджар.
— Любимый… — произнесли с трепетом ее побелевшие губы, — бежим отсюда… Искер возьмут… Пусть возьмут все наши сокровища и богатства, но твоя слава останется тебе, повелитель… Хан Кучум останется ханом… В вольных степях Ишима мы разобьем новые юрты и кликнем клич всем народам сибирским, всем племенам. Они стекутся к тебе, отец, и тогда, тогда, клянусь, гибель кяфыров упоит нас сладким мщением. И ты вернешься в Искер могучим ханом, отец… Ты вернешься!…
Чем— то властным, уверенным и смелым звучал голос царевны. Что-то пророческое чудилось в нем. Старый Кучум поднял голову. Его слепые глаза разом высохли. Лицо прояснилось.
— Ханджар, сокровище души моей… Твои уста мне шлют утешение и сладость… Нет… Не погиб старый хан… жив Кучум… и о нем вы услышите не раз, проклятые кяфыры… — заключил он, грозно потрясая руками над седой головой. — В путь, дети и друзья! И да хранит нас Алла от всего дурного!
И, прижав к сердцу любимицу-дочь, он стал быстро и бодро спускаться с горы.
Жены, дети и свита последовали за ним. Чувашья гора опустела. Костры догорали на ней. Снизу, с долины, доносились крики победителей и вопли побежденных. Над костром, точно каменная статуя, темнела одинокая фигура. В бледном лице не было ни кровинки. Как у мертвой, иссиня-желто было оно. Только глаза горели, как уголья, и сыпали пламя. Это была Алызга.
— Великий Урт-Игэ, — глухим, мертвящим душу голосом роняла она, — я прогневила тебя, великий дух Ендырского потока… Обреченной жертве твоей дала свободу и жизнь. Зато ты покарал меня, великий, отнял брата, отнял счастье и покой, а Ханджар, любимую мою госпожу, сделал нищей беглянкой… Велик гнев твой, могучий… Но я попытаюсь умилостивить тебя, всесильный дух. За одну непринесенную жертву я погублю во славу твою десятки, сотни кяфыров… И если… если мне не удастся это, клянусь, за жизнь пленника отдам тебе свою жизнь, великий, грозный Урт-Игэ!
И, сказав это, она упала навзничь и долго лежала распростертая у самого костра. Потом вскочила на ноги и кинулась догонять уже затерявшихся в наступивших сумерках беглецов Искера.
Со славой кончилась для казаков Искерская решительная сеча. Но не радовала их эта победа. Около половины дружины полегло безмолвными трупами на берегу Иртыша.
Оставшиеся в живых были все почти переранены и утомлены настолько, что не пытались даже преследовать бежавшего врага, а, войдя в городок Атик-мурзы, расставили сторожей и легли спать, не думая о том, что ожидало их утром. Проснувшись с зарею они с почестями схоронили своих мертвых товарищей, зарыв их на песчаных откосах берега реки. Целые три дня рыли бесконечные могилы казаки. На четвертый решили, собравшись с силами, двинуться к Искеру.
— Надо думать, засаду устроил лукавый Кучум, — размышляли они, осторожно приближаясь к сибирской столице, каждую минуту ожидая нападения притаившихся за его валом татар. Но мертвая тишина царила в Искере. Удивленные казаки вошли в город. Он был пуст. Дома, сложенные из дерева, нежженого кирпича и глины, были покинуты обитателями. Покинуты были и царские сокровища Кучума, золото, серебро и дорогие меха.
Обрадованные казаки с жадностью накинулись на добычу. Она явилась хоть отчасти наградой за понесенные труды.
Но вскоре приуныла храбрая дружина. И золота, и серебра, и мехов, всего вдоволь, а самого необходимого — хлеба — не осталось в покинутом городке. Голод и смерть грозили победителям. В соседние урманы нельзя было и думать идти за дичью на охоту — они кишели воинами Кучума.
Грусть и уныние воцарились в Искере. И самое взятие сердца Сибирского ханства, столицы Кучума, не радовало теперь, казалось, казаков. Не радовало и самого Ермака. Все сумрачнее и озабоченнее становилось лицо атамана. Положение, в котором очутилась после столь тяжелых трудов, после стольких потерь его любимая дружина, беспокоило храброго вождя. Что предпринять теперь казакам, как спасти уцелевших в боях храбрецов? Уже четыре дня провели они голодные в Искере. Последние съестные запасы пришли к концу. Орлиные очи атамана невольно устремлялись в синюю даль степи, за стену городка, как будто там искали разрешения мучившей его заботы.
И действительно, в самую тяжелую минуту помощь пришла оттуда совершенно неожиданно.
Однажды, стоявшие на сторожевых постах голодные, полусонные часовые заметили вдали большую толпу дикарей. Не то вогуличи, не то остяки приближались к Искеру. Дали сигнал, поднялась тревога. Первою мыслью казаков было схватиться за оружие и достойно встретить незванных гостей. Но вдруг, к их удивлению, от толпы отделилось несколько человек и выступило вперед. Делая какие-то знаки, размахивая руками и крича что-то непонятное на своем гортанном языке, они направились к городку. По их знакам и жестам видно было, что у них были мирные намерения. Вот они быстро повернули к городским воротам, продолжая делать свои непонятные знаки. Теперь уже хорошо можно было рассмотреть остяцкие скуластые лица, косо поставленные глаза, смуглую, загорелую, желтую кожу. Когда остяки приблизились к ожидавшей их толпе казаков, Ермак выслал к ним навстречу толмача-татарина.
— Передай бачке-атаману, — обратились они к толмачу, — что мы пришли от остяцкого князя, который прислал богатый ясак в виде съестных припасов в дар русским и кроме того хлеб и дичь всякую, и все, что вам нужно, и желает жить с русскими дружно.
Толмач все это тотчас же передал Ермаку.
Тогда атаман, окруженный горстью своих, сам вышел к остякам.
Послы низко-низко, до самой земли поклонились ему, сложив на груди свои руки.
— Ты прогнал Кучума, нашего бывшего хана, господин, и стало быть станешь новым ханом ныне в этой земле, — говорил через переводчика вождь отряда, — и мы отныне тебе ясак платить будем, не обижай только нас, мирных югорских людей.
Ермак принял дары, явившиеся как нельзя кстати, обласкал неожиданных гостей и отпустил их с миром обратно в их кибитки, обещая им свою защиту и помощь во всякое время от врагов.
Вскоре стали стекаться к Искеру и другие мелкие кочевые и оседлые народцы, несли ясак и отдавались в подданные «белому салтану» [русскому государю].
Ермак принимал их милостиво и отпускал на свободу, обещая им свою защиту.
Вскоре вокруг Искера выстроились новые юрты мирных бурят и остяков. Искер делался все люднее и населеннее. И слава великодушного и милостивого батыря Ермака все росла и увеличивалась с каждым днем, разлетаясь далеко по окрестным улусам и селеньям…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. В РУССКОМ ИСКЕРЕ. — АБАЛАЦКИЕ ЖЕРТВЫ. — МЕСТЬ ЕРМАКА
Яркий зимний денек. Белый дедушка-морозец разукрасил инеем кедры, пихты, кусты боярышника и саваном накрыл окрестную широкую, как приволье, белую степь, накинул ледяные путы на бойкий, гремучий Иртыш. И замолк Иртыш, и перестал сказывать свою смелую, звонкую, гремучую сказку. Холодно стало кругом.
Чистенько выстроенные из тесовых бревен домики нового, теперь русского, Искера выглядели празднично и нарядно, умытые снегом, принаряженные в его лебяжий убор. Солнышко колючее, не греющее, но яркое, как взор искрометный далекого заоблачного богатыря, будто в сговоре с дедом-Морозом, и не думало пригревать людей. Стужа все крепчала и крепчала.
Мириады солнечных искр играли на белых сугробах. Алмазами, рубинами, топазами и изумрудами отливали они. Словно богатая невеста, убранная в залитый самоцветными каменьями летник, выглядела степь. И дремучие окрестные тайги принарядились тоже: серебряным инеем, жемчужною пылью украсил их затейник-мороз.
На тесовый рундук одного из новых, чистеньких и нарядно выглядевших изб вышли Ермак и Кольцо. В теплых медвежьих шубах, в трехгранных остяцких шапках с наушниками и в меховых валенках они не чувствовали стужи, точно карауливший их появление на улицу дедко-Мороз, только шутя наскочил, налетел на них, ущипнул за щеки, за нос, запушил бороды своей белой пудрой, кинул, играя, алый румянец в лицо.
— Ишь, денек-то выдался, что твой хрусталь!… Не померзли бы наши молодцы на озере, Иваныч, — опасливо произнес Ермак, теплее кутаясь в медвежью шубу.
— Ништо… Прорубь вырублена еще с намеднясь… Стало долго им не проканителиться там… Тольки сети закинуть, Тимофеич… Небось, не помрут… Полушубки на них да валенки — ин до шестого пота, гляди, прошибет. А без рыбки нельзя. Давишняя вся, ин, вышла. Не мясом же кормиться. Пост ведь ноне у нас. До стреляной дичины, што литовцы приволокли, не дотронутся ребята наши… Нет, уж ты им не перечь, пущай рыбки наловят… О другом я речь поведу, атаман. Дозволь слово молвить, — неожиданно перебил самого себя есаул Кольцо.
— Говори, Иваныч, сам ведаешь, как я речи твои ценю. Ум хорошо — два лучше.
— Не скажу, а спрошу тебя, Василь Тимофеич, когда же ладишь посольство к царю послать? Два месяца, ин, скоро как Искер мы взяли, отстроились, вишь, маленько, новых данников под ясак привели, а ты, гляди, еще о том московский народ не уведомил и послов к государю не заслал… Гляди, худо бы от того не было, атаман… Не помыслили бы православные, что не для них, а про себя юрт сибирский покорил славный Ермак, — тревожно глядя в лицо атамана заключил свою речь Кольцо.
Задумался Ермак. Потупил очи в землю. Умную речь молвил седой есаул. И впрямь следует послать посольство. Ведь для того и шел он сюда с горстью удальцов, для того и усеял трупами поганых сибирские степи, для того и пожертвовал многими жизнями своих друзей, чтобы сослужить службу народу русскому, царю православному. И вот сослужена служба. Добыта Сибирь. Отчего же ныне сомнения и опаска берут эту смелую душу, эту бесшабашную, удалую голову?
— Слушай, Иваныч, друг мой верный, што я тебе молвлю, — произнес Ермак. — Истинную правду сказал ты: снарядить посольство надоть, как вскроются реки… Да кого послать с посольством?… Кто знает, кто ведает мысли царя Ивана?… Дар-то он примет, когда ударят послы челом царством Сибирским, а самих-то послов, чего доброго, в цепи закует, в темницу бросит, а там лютым пыткам да казни всенародной предаст… Небось, помнит царь дела наши прежние… Нешто могу я удальцов моих обречь на гибель такую?… Сам пойду — не вернусь, кому поручу дружину свою, Искер покоренный?… Знобит мое сердце, как подумаю, что дела своего победного сам не доведу до конца… А то бы, видит Бог, самолично пошел бы на Москву бить царю челом царством Сибирским.
Горячо и пылко звучала речь Ермака. Искренностью, правдой веяло от нее.
С юношескою живостью перебил Кольцо:
— Правда твоя: не гоже тебе идти на плаху. Меня пошли. Все я пережил, все испытал в жизни моей. Мне ль ее жалеть на склоне лет, на шестом десятке. Отпусти меня, Тимофеич, к Московскому царю, нашему ворогу давнишнему, и либо с почестями, со славой вернусь к тебе в Искер, либо сложу на плахе буйную, старую голову, — веско, сильно закончил свою речь есаул.
Обнял товарища Ермак, обнял горячо и крепко.
— Спасибо, Ваня! Век не забуду услуги твоей! — произнес он растроганным голосом. — Поведай на кругу ужо твое решение… Дай клич, кому из Строгановских охочих людей, што пришли с нами — им царя не бояться, в разбоях былых не повинны они, — с тобой идти охота, и с Богом по половодью к царю поезжайте… А теперь, друже, обойдем володенья наши, доглядим остяцкие юрты, што присоседились к нам, поглядим, как живут новые данники у нас под боком, — весело и бодро прибавил Ермак.
Но не пришлось на этот раз сделать обход своим новым данникам атаману. Глухой шум, несшийся из-за высокой стены, крепкой бревенчатой оградой окружавшей русский Искер, заставил вздрогнуть его и Кольцо и чутко насторожиться. Шум рос с каждой минутой, рос и приближался.
— Лихо приключилось, батька-атаман! — услышал Ермак отдельные возгласы за стеною, и вскоре большая толпа очутилась перед рундуком, на котором находились оба начальника и вождя.
Тут были мирные данники-остяки и свои казаки. Все это шумело, волновалось и кричало вне себя. Ободранный, израненный, без шапки человек протискался вперед и, рыдая, упал у ног атамана. Сердце захолонуло в груди Ермака. Мрачное предчувствие огромной огненной зловещей птицей впорхнуло в душу и опалило ее…
— Што?!. Што еще?!. — срывающимся голосом ронял он беззвучно.
— Наши… атаман… робята-то… што на Абалак [Абалацкое озеро, по-татарски Абалак-Бюрень, под высоким берегом Иртыша и соединяющееся с ним] пошли, по рыбу… сети закинули, а сами недалечко у костров спать полегли… А татары-то… проклятые… подобрались, нагрянули… и всех до единого, окромя меня, во сне перерезали, атаман…
Едва успел закончить свою речь чуть живой от ран и волнения казак, как темнее ночи стало лицо Ермака. Грозным пламенем вспыхнули черные глаза и бешено крикнул он на всю площадь:
— Коней седлать!… Да живо!… Охотников сюда!… На конь, ребята!… Нагоним убийц проклятых и отомстим за гибель товарищей!… Гайда!… За мной!…
И, сбросив тяжелую шубу на руки Кольца, он выхватил огромный бердыш у близ стоявшего казака, птицей вскочил в седло, и первый ринулся из ворот Искера, точно не чуя зимней стужи.
Уже около леса нагнал отряд своего атамана. Весь день блуждали по тайге казаки вокруг Абалацкого озера. К вечеру настигли татар. Настигли и перерезали всех до единого, сея смерть и мщение вокруг себя. И только когда последний татарин упал под казацкой саблей, обливаясь кровью, только тогда опустил свой окровавленный бердыш Ермак и хмурый, как грозовая туча, велел своему отряду скакать на Абалак. Там, на берегу озера казаки нашли двадцать обезглавленных трупов товарищей. Вырыли братскую могилу и схоронили в ней мертвые тела. И еще раз поклялся Ермак над свежей могилой своих сотоварищей-друзей сложить им памятник из груды тел татарских.
Чистенько выстроенные из тесовых бревен домики нового, теперь русского, Искера выглядели празднично и нарядно, умытые снегом, принаряженные в его лебяжий убор. Солнышко колючее, не греющее, но яркое, как взор искрометный далекого заоблачного богатыря, будто в сговоре с дедом-Морозом, и не думало пригревать людей. Стужа все крепчала и крепчала.
Мириады солнечных искр играли на белых сугробах. Алмазами, рубинами, топазами и изумрудами отливали они. Словно богатая невеста, убранная в залитый самоцветными каменьями летник, выглядела степь. И дремучие окрестные тайги принарядились тоже: серебряным инеем, жемчужною пылью украсил их затейник-мороз.
На тесовый рундук одного из новых, чистеньких и нарядно выглядевших изб вышли Ермак и Кольцо. В теплых медвежьих шубах, в трехгранных остяцких шапках с наушниками и в меховых валенках они не чувствовали стужи, точно карауливший их появление на улицу дедко-Мороз, только шутя наскочил, налетел на них, ущипнул за щеки, за нос, запушил бороды своей белой пудрой, кинул, играя, алый румянец в лицо.
— Ишь, денек-то выдался, что твой хрусталь!… Не померзли бы наши молодцы на озере, Иваныч, — опасливо произнес Ермак, теплее кутаясь в медвежью шубу.
— Ништо… Прорубь вырублена еще с намеднясь… Стало долго им не проканителиться там… Тольки сети закинуть, Тимофеич… Небось, не помрут… Полушубки на них да валенки — ин до шестого пота, гляди, прошибет. А без рыбки нельзя. Давишняя вся, ин, вышла. Не мясом же кормиться. Пост ведь ноне у нас. До стреляной дичины, што литовцы приволокли, не дотронутся ребята наши… Нет, уж ты им не перечь, пущай рыбки наловят… О другом я речь поведу, атаман. Дозволь слово молвить, — неожиданно перебил самого себя есаул Кольцо.
— Говори, Иваныч, сам ведаешь, как я речи твои ценю. Ум хорошо — два лучше.
— Не скажу, а спрошу тебя, Василь Тимофеич, когда же ладишь посольство к царю послать? Два месяца, ин, скоро как Искер мы взяли, отстроились, вишь, маленько, новых данников под ясак привели, а ты, гляди, еще о том московский народ не уведомил и послов к государю не заслал… Гляди, худо бы от того не было, атаман… Не помыслили бы православные, что не для них, а про себя юрт сибирский покорил славный Ермак, — тревожно глядя в лицо атамана заключил свою речь Кольцо.
Задумался Ермак. Потупил очи в землю. Умную речь молвил седой есаул. И впрямь следует послать посольство. Ведь для того и шел он сюда с горстью удальцов, для того и усеял трупами поганых сибирские степи, для того и пожертвовал многими жизнями своих друзей, чтобы сослужить службу народу русскому, царю православному. И вот сослужена служба. Добыта Сибирь. Отчего же ныне сомнения и опаска берут эту смелую душу, эту бесшабашную, удалую голову?
— Слушай, Иваныч, друг мой верный, што я тебе молвлю, — произнес Ермак. — Истинную правду сказал ты: снарядить посольство надоть, как вскроются реки… Да кого послать с посольством?… Кто знает, кто ведает мысли царя Ивана?… Дар-то он примет, когда ударят послы челом царством Сибирским, а самих-то послов, чего доброго, в цепи закует, в темницу бросит, а там лютым пыткам да казни всенародной предаст… Небось, помнит царь дела наши прежние… Нешто могу я удальцов моих обречь на гибель такую?… Сам пойду — не вернусь, кому поручу дружину свою, Искер покоренный?… Знобит мое сердце, как подумаю, что дела своего победного сам не доведу до конца… А то бы, видит Бог, самолично пошел бы на Москву бить царю челом царством Сибирским.
Горячо и пылко звучала речь Ермака. Искренностью, правдой веяло от нее.
С юношескою живостью перебил Кольцо:
— Правда твоя: не гоже тебе идти на плаху. Меня пошли. Все я пережил, все испытал в жизни моей. Мне ль ее жалеть на склоне лет, на шестом десятке. Отпусти меня, Тимофеич, к Московскому царю, нашему ворогу давнишнему, и либо с почестями, со славой вернусь к тебе в Искер, либо сложу на плахе буйную, старую голову, — веско, сильно закончил свою речь есаул.
Обнял товарища Ермак, обнял горячо и крепко.
— Спасибо, Ваня! Век не забуду услуги твоей! — произнес он растроганным голосом. — Поведай на кругу ужо твое решение… Дай клич, кому из Строгановских охочих людей, што пришли с нами — им царя не бояться, в разбоях былых не повинны они, — с тобой идти охота, и с Богом по половодью к царю поезжайте… А теперь, друже, обойдем володенья наши, доглядим остяцкие юрты, што присоседились к нам, поглядим, как живут новые данники у нас под боком, — весело и бодро прибавил Ермак.
Но не пришлось на этот раз сделать обход своим новым данникам атаману. Глухой шум, несшийся из-за высокой стены, крепкой бревенчатой оградой окружавшей русский Искер, заставил вздрогнуть его и Кольцо и чутко насторожиться. Шум рос с каждой минутой, рос и приближался.
— Лихо приключилось, батька-атаман! — услышал Ермак отдельные возгласы за стеною, и вскоре большая толпа очутилась перед рундуком, на котором находились оба начальника и вождя.
Тут были мирные данники-остяки и свои казаки. Все это шумело, волновалось и кричало вне себя. Ободранный, израненный, без шапки человек протискался вперед и, рыдая, упал у ног атамана. Сердце захолонуло в груди Ермака. Мрачное предчувствие огромной огненной зловещей птицей впорхнуло в душу и опалило ее…
— Што?!. Што еще?!. — срывающимся голосом ронял он беззвучно.
— Наши… атаман… робята-то… што на Абалак [Абалацкое озеро, по-татарски Абалак-Бюрень, под высоким берегом Иртыша и соединяющееся с ним] пошли, по рыбу… сети закинули, а сами недалечко у костров спать полегли… А татары-то… проклятые… подобрались, нагрянули… и всех до единого, окромя меня, во сне перерезали, атаман…
Едва успел закончить свою речь чуть живой от ран и волнения казак, как темнее ночи стало лицо Ермака. Грозным пламенем вспыхнули черные глаза и бешено крикнул он на всю площадь:
— Коней седлать!… Да живо!… Охотников сюда!… На конь, ребята!… Нагоним убийц проклятых и отомстим за гибель товарищей!… Гайда!… За мной!…
И, сбросив тяжелую шубу на руки Кольца, он выхватил огромный бердыш у близ стоявшего казака, птицей вскочил в седло, и первый ринулся из ворот Искера, точно не чуя зимней стужи.
Уже около леса нагнал отряд своего атамана. Весь день блуждали по тайге казаки вокруг Абалацкого озера. К вечеру настигли татар. Настигли и перерезали всех до единого, сея смерть и мщение вокруг себя. И только когда последний татарин упал под казацкой саблей, обливаясь кровью, только тогда опустил свой окровавленный бердыш Ермак и хмурый, как грозовая туча, велел своему отряду скакать на Абалак. Там, на берегу озера казаки нашли двадцать обезглавленных трупов товарищей. Вырыли братскую могилу и схоронили в ней мертвые тела. И еще раз поклялся Ермак над свежей могилой своих сотоварищей-друзей сложить им памятник из груды тел татарских.