Страница:
— Ну, если так, паренек, коли люб тебе стан наш казачий, входи в него с Богом, будь, как и мы, казаком, — горячо произнес атаман, насильно поднимая с земли милого юношу.
У того глаза только вспыхнули новыми огнями.
— Берешь в стан!… Господи!… То-то радость! — роняли его губы. — Спасибо тебе, Василий Тимофеич!… Вот спасибо!… Приютил ты меня, сироту, и научил любить волю казацкую, так неужто ж теперь, когда я вашим стал, неужто ж оттолкнуть мыслишь?
— Не оттолкнуть, миляга, а только, — нерешительно произнес Ермак, — а только обыклость [обычай] у нас есть: из княжьего да боярского роду в стан не принимать. Ну, да это мы уладим, мои ребята души не чают в тебе. А вот еще у нас испокон веков обычай ведется: перед всяким походом али делом великим прощать, отпускать грехи друг другу, коли виновен кто перед кем. А ты, паренек, Никиту Пана по сию пору простить не можешь, так как же с нами в поход-то на такое великое дело пойдешь?… — тихо усмехнувшись произнес Ермак.
Как под ударом хлыста дрогнул Алеша. По самому наболевшему месту ударил его атаман.
Да, он прав, этот могучий Ермак. Он, Алеша, ненавидит Никиту Пана за гибель дядьки. Ненавидит не менее тех, по чьей вине убит и дедушка-князь, боярин Серебряный-Оболенский. Но разве время теперь ненавидеть и мстить, когда они все не сегодня-завтра пойдут на великий, страшный, богатырский подвиг? Недолго боролись разнородные чувства в душе Алексея. Юноша то краснел, то бледнел, меняясь в лице. А Ермак, не отрываясь, следил за этою игрою лица своим ястребиным взором. Вот потупился и вспыхнул Алешин взгляд, брови разгладились, разбежались с высокого юношеского чела легкие морщины, и тихим, но твердым голосом он произнес:
— Коли Господь велел, прощу и его…
Ермак еще раз крепко, как любимого сына, обнял Алешу.
3. ЛЮБОВЬ И ГОРЕ
4. В ПОХОД
5. ПЕРВЫЕ ДНИ. — КАМЕННЫЙ ГИГАНТ. — ТАЙНА СЕРДЦА
У того глаза только вспыхнули новыми огнями.
— Берешь в стан!… Господи!… То-то радость! — роняли его губы. — Спасибо тебе, Василий Тимофеич!… Вот спасибо!… Приютил ты меня, сироту, и научил любить волю казацкую, так неужто ж теперь, когда я вашим стал, неужто ж оттолкнуть мыслишь?
— Не оттолкнуть, миляга, а только, — нерешительно произнес Ермак, — а только обыклость [обычай] у нас есть: из княжьего да боярского роду в стан не принимать. Ну, да это мы уладим, мои ребята души не чают в тебе. А вот еще у нас испокон веков обычай ведется: перед всяким походом али делом великим прощать, отпускать грехи друг другу, коли виновен кто перед кем. А ты, паренек, Никиту Пана по сию пору простить не можешь, так как же с нами в поход-то на такое великое дело пойдешь?… — тихо усмехнувшись произнес Ермак.
Как под ударом хлыста дрогнул Алеша. По самому наболевшему месту ударил его атаман.
Да, он прав, этот могучий Ермак. Он, Алеша, ненавидит Никиту Пана за гибель дядьки. Ненавидит не менее тех, по чьей вине убит и дедушка-князь, боярин Серебряный-Оболенский. Но разве время теперь ненавидеть и мстить, когда они все не сегодня-завтра пойдут на великий, страшный, богатырский подвиг? Недолго боролись разнородные чувства в душе Алексея. Юноша то краснел, то бледнел, меняясь в лице. А Ермак, не отрываясь, следил за этою игрою лица своим ястребиным взором. Вот потупился и вспыхнул Алешин взгляд, брови разгладились, разбежались с высокого юношеского чела легкие морщины, и тихим, но твердым голосом он произнес:
— Коли Господь велел, прощу и его…
Ермак еще раз крепко, как любимого сына, обнял Алешу.
3. ЛЮБОВЬ И ГОРЕ
Во всей Перми кралю не найти под пару, — сказал, усмехаясь, шутливо эту фразу казацкий атаман.
И сто раз кряду повторял эту фразу взволнованный Алеша, пока он шел из казачьей станицы к хорошо знакомому городку-острогу.
Ошибался Ермак. Нашло себе пару впечатлительное сердце Алеши. Нашло помимо исканий, помимо ожиданий.
Уж более двух лет прошло с той ночи, когда его, князя Алешу, бесчувственного отыскали в роще Строгановские воротники и с окровавленной от падения головой принесли в хоромы именитого купца. И с той самой ночи, когда он с трудом открывал глаза и бредил убежавшей дикаркой и ее спасителем, и водил по горнице обезумевшим взором, его воспаленные глаза встречали сочувственный взор голубых девичьих глазок Танюши Строгановой. Она, с няней Анфисой да с бойкой Агашей, как умела, ухаживала за ним. Он чуть не умер, чуть не истек кровью тогда от толчка Имзеги. Но молодость и силы взяли свое, и Алеша оправился от своего недуга.
Семен Аникиевич с племянниками не упрекнул его ни разу за самовольное распоряжение пленной Алызгой. Дядя и племянники поняли, что не причастен в этой вине красивый, синеглазый юноша, чуть было не поплатившийся жизнью за свою опрометчивость. И вместо брани и упреков — ласки, заботы и любовь встретили юного князька в больших Строгановских хоромах. И когда через месяц он поправился настолько, что мог переселиться в станицу, Строгановы не раз повторяли свое приглашение приходить к ним почаще в городок.
С той поры «это» и началось.
Детские игры да забавы, веселые жмурки да горелки в обществе Агаши и других сенных девушек заставили горячо привязаться Алешу к голубоглазой, веселой и ласковой Тане, юной хозяйке Строгановских хором. Вместе они подшучивали над старушкой-няней, вместе слушали ее сказки, либо рассказы старого Евстигнея о том, как жилось еще при дедушке Анике в Приперсидском краю. Точно сестричка родная стала дорогой да близкой ему, Алеше, голубоглазая Танюша Строганова. И Танюша платила ему тем же. С восторгом выбегала она каждый раз к нему навстречу, с нескрываемою радостью тащила к себе в светлицу или в сад, где их ждали всегдашние участницы их забав и игр и в обществе Алеши считала себя самой счастливой.
Прошли месяцы — и миловидная голубоглазая девушка-подросток превратилась в стройную девушку, красивую и пригожую, как Божий день.
— Наконец-то!… А мы-то ждали, ждали… Ин Агаша мыслила, што и не придешь, — и Танюша Строганова со всех ног кинулась навстречу показавшемуся на садовой дорожке Алексею.
Агаша и другие девушки, находившиеся подле молоденькой хозяйки, низко поклонились вновь пришедшему в пояс.
Их свежие, молодые лица, пестрые летники, хитро расшитые девичьи венцы на головах, яркие ленты да бусы, на которых играло августовское солнце, все это придавало какой-то праздничный вид густо разросшемуся и тенистому Строгановскому саду. Но этот-то праздничный вид, эта пышная зелень и солнце, и веселые, приветливые лица, улыбающиеся Алеше радостно и гостеприимно, почему-то больно кольнули в сердце юноши. Он нахмурился.
— Батюшки, как грозно!… Аль тебя муха укусила, Алексей свет Семенович-князенька? — весело рассмеялась Танюша при виде его омрачившегося лица.
Высокая, рослая, с голубою поволокою очей, с белым личиком и розовыми щеками, не знавшими белил и румян, употребляемых в то отдаленное время почти всеми знатными женщинами и девушками, Танюша Строганова была очень хороша собою. Она вполне олицетворяла собою ту русскую красавицу, тип которой воспевается и до ныне в старинных русских песнях и былинах. Толстая, почти что до пят, русая коса, заплетенная в несколько десятков прядей, оттягивая красивую голову, придавала ей какой-то задорный и еще более милый вид.
— Ай-ай-ай! Сычом каким глядит и не улыбнется! — снова громко расхохоталась девушка, глядя в серьезное, нахмуренное лицо Алеши.
— Есть о чем призадуматься, боярышня, — отвечал он, нехотя, мимолетно взглянув на нее.
— А со мной поделиться не хошь думками своими? — лукаво вскинула на него глазками Таня.
Юный князь смущенно поглядел на толпившихся вокруг них девушек.
Таня сразу поняла этот взгляд.
— Вот што, Агаша, — шепнула она своей ближайшей подруге, которая, после побега неблагодарной Алызги, прочно заняла ее место в сердце Тани, — вот што, милая, отведи ты девушек в сторонку, да хороводы заведи с ими. Видишь, Алексей Семеныч словцом со мной перемолвиться хочет.
Черноокая, хорошенькая Агаша только усмехнулась в ответ, повела бровями и весело крикнула во весь голос:
— Ну, девоньки, айда, врассыпную! Догоняй меня!
И первая кинулась бежать во весь дух.
За нею понеслись и остальные.
— Алеша и Таня остались одни.
— Што ты больно не весел, князенька? — участливо проговорила Строганова, пытливо вглядываясь ласковыми голубыми глазами в лицо своего друга.
Алеша криво усмехнулся. Он сам едва ли понимал, что сталось с ним. Он шел сюда полный радостных, светлых надежд, полный страстного нетерпения поделиться как можно скорее своим счастьем с этой милой голубоглазой Танюшей. Он едва не прыгал, идучи сюда, по дороге, как ребенок, как мальчик… Поход на Сибирь и принятие его в вольницу, надежда послужить вместе с другими родине — все это жаром, полымем опаляло его сердце. И вот он увидел Танюшу, теперь может поделиться с нею… Так почему же ноет так остро его грудь? Почему так больно сжимается сердце? Он сам этого не мог понять. Молчаливый, грустный опустился он подле девушки на скамью.
Вокруг них было хорошо и уютно. Играло солнце в кружеве листвы, пели пташки, малиновки да пичужки, сладкими голосами. Трава пышным ковром стлалась на полянке. Веселые, звонкие голоса девушек наполняли сад.
А на душе Алеши тоска и грусть непонятная.
И Танюша при виде задумчивости князя сама точно потускнела, померкла, с серьезным, встревоженным личиком повернулась к нему.
— Зачем у вас круг собирали? — спрашивает она, чтобы хоть чем-нибудь прервать докучное молчание.
Алеша поднял голову, встрепенулся, ожил.
— На Кучумку идем, воевать Сибирское царство, — с заметной гордостью произнес он и весь загорелся.
Таня даже рот открыла от изумления, так дика и невозможна показалась ей эта мысль.
— Да што ты! Што ты, князенька! Окстись! Что говоришь-то! Да нешто можно на Кучумку! Ваших-то капля, а евоные, что твоя саранча, — голосом, упавшим до шепота, пролепетала девушка.
— Дядя твой помощь нам даст, Татьяна Григорьевна, — пушки, пищали, да людишек каких. Да нас-то с пять ста с лишкой будет. Так нешто не одолеть!
И его глаза вспыхнули новыми горделивыми огоньками.
— Да, что ты заладил «мы», да «мы»! — вдруг неожиданно рассердилась Таня, — ты-то что это ерепенишься? Ну, пойдет вольница, а ты што…
— И я с нею пойду, Таня, — восторженно произнес Алексей.
Испуганный крик вырвался из груди девушки. Вся белая, как белые рукава ее кисейной рубахи, стояла она теперь перед ним, дрожа и волнуясь, и роняла чуть слышным от волнения голосом:
— Ты с ими?… На Кучумку… в Сибирь… на гибель… на смерть… ты, Алеша, желанненький… милый…
И, как подкошенная былинка, едва не лишаясь чувств, опустилась на скамью.
Испуганный, не менее девушки, князь обхватил ее стан рукою и, придерживая Таню, ласково прошептал:
— Желанная!… Пташечка!… Голубка моя милая!… Што ты!… Што ты, родимая? Очнись, приди в себя…
Но она только схватилась за голову и почти простонала в голос:
— Уйдешь!… Уедешь!… Не вернешься!… Стрелы у них каленые… наговорные пики у них. Нехристи они… бесермены… Убьют они тебя, убьют!…
И она разразилась глухим, судорожным рыданием.
Но странно: это рыдание, это отчаяние не смутили, не пали камнем на сердце Алексея. Напротив, его недавней непонятной тоски как не бывало.
И чем горше рыдала Таня, тем светлее и радостнее становилось у него на душе. Теперь он понял все. Понял и тоску свою, и боль, охватившую его пять минут назад в густо разросшейся чаще сада.
Ему жаль было покинуть ее, эту обычно веселую, милую, ласковую девушку, ангелом-хранителем явившуюся на его пути. Он боялся, что уедет в далекое сибирское царство, и забудет его голубоглазая Таня, выкинет из памяти своей. Незаметно и тихо подкралась к его сердцу любовь к этой красивой девушке с голубыми очами и толстой русой косой. Она плачет, горько плачет теперь. Плачет потому, что и она его любит, эта красавица Таня, и боится потерять его навсегда.
Огромная, могучая волна неземного счастья ворвалась в его душу, захватила его. Он крепче обнял девушку и заговорил, заговорил так, как никогда в жизни не говорил еще князь Алеша Серебряный-Оболенский:
— Желанная… слушай… люблю я тебя… Люблю пуще солнышка красного, пуще майского дня… Как жизнь и радость люблю… Танюша, голубка, не тоскуй, не плачь… Ведай одно — молод я, юноша годами, а горячо и сильно умеет мое сердце любить тебя… Пуще сестрички родимой люблю тебя, Татьяна Григорьевна… Так бы сейчас и кинулся к дяде твоему, Семену Аникиевичу, так бы и крикнул во весь голос: «отдай за меня крестницу, именитый купец…» Да засмеет меня дядя… Што я теперь?… Разбойницкий приемыш, дитя вольницы казацкой, сам вольный казак. Небось, похватают вольницу и меня со всеми лютой казнью казнят… Такого ль мужа тебе надо, красавица?… А то ли дело, милая, перейду с казаками за Сибирский рубеж, буду с ними во всех схватках да боях биться… Опрокинем мы Кучумку-нехристя, победим бесерменов, принесем царство сибирское к подножью трона Московского, заслужим милость народа и государя… И тогда… тогда, люба моя, с почетом и радостью встретит нас и русский народ, и дядя твой с охотой отдаст свою крестницу за ближнего человека, будущего покорителя Сибирского Юрта! — пылко заключил свою речь Алеша и смело заглянул в голубые очи своей собеседницы.
В них не было теперь слез, в этих радостно засиявших голубых очах. Все личико Тани точно преобразилось. Восторженным взглядом впилась она в лицо своего суженого, и это восторженный взор, казалось, говорил:
«Глядите, какой он у меня, сокол мой, гордость моя, голубь сизокрылый!»
И чуть слышно шепнула, сама загораясь его воодушевлением:
— Ступай, голубчик!… Ступай!… Господь с тобою!… Воюй с Кучумом, с юграми!… Сослужи народу русскому… А я… я буду здесь дожидать тебя, да Богу молиться за тебя, голубчик мой, радостный, счастье мое!…
И крепко, крепко обняла склонившуюся к ней пригожую, кудрявую голову князя…
И сто раз кряду повторял эту фразу взволнованный Алеша, пока он шел из казачьей станицы к хорошо знакомому городку-острогу.
Ошибался Ермак. Нашло себе пару впечатлительное сердце Алеши. Нашло помимо исканий, помимо ожиданий.
Уж более двух лет прошло с той ночи, когда его, князя Алешу, бесчувственного отыскали в роще Строгановские воротники и с окровавленной от падения головой принесли в хоромы именитого купца. И с той самой ночи, когда он с трудом открывал глаза и бредил убежавшей дикаркой и ее спасителем, и водил по горнице обезумевшим взором, его воспаленные глаза встречали сочувственный взор голубых девичьих глазок Танюши Строгановой. Она, с няней Анфисой да с бойкой Агашей, как умела, ухаживала за ним. Он чуть не умер, чуть не истек кровью тогда от толчка Имзеги. Но молодость и силы взяли свое, и Алеша оправился от своего недуга.
Семен Аникиевич с племянниками не упрекнул его ни разу за самовольное распоряжение пленной Алызгой. Дядя и племянники поняли, что не причастен в этой вине красивый, синеглазый юноша, чуть было не поплатившийся жизнью за свою опрометчивость. И вместо брани и упреков — ласки, заботы и любовь встретили юного князька в больших Строгановских хоромах. И когда через месяц он поправился настолько, что мог переселиться в станицу, Строгановы не раз повторяли свое приглашение приходить к ним почаще в городок.
С той поры «это» и началось.
Детские игры да забавы, веселые жмурки да горелки в обществе Агаши и других сенных девушек заставили горячо привязаться Алешу к голубоглазой, веселой и ласковой Тане, юной хозяйке Строгановских хором. Вместе они подшучивали над старушкой-няней, вместе слушали ее сказки, либо рассказы старого Евстигнея о том, как жилось еще при дедушке Анике в Приперсидском краю. Точно сестричка родная стала дорогой да близкой ему, Алеше, голубоглазая Танюша Строганова. И Танюша платила ему тем же. С восторгом выбегала она каждый раз к нему навстречу, с нескрываемою радостью тащила к себе в светлицу или в сад, где их ждали всегдашние участницы их забав и игр и в обществе Алеши считала себя самой счастливой.
Прошли месяцы — и миловидная голубоглазая девушка-подросток превратилась в стройную девушку, красивую и пригожую, как Божий день.
— Наконец-то!… А мы-то ждали, ждали… Ин Агаша мыслила, што и не придешь, — и Танюша Строганова со всех ног кинулась навстречу показавшемуся на садовой дорожке Алексею.
Агаша и другие девушки, находившиеся подле молоденькой хозяйки, низко поклонились вновь пришедшему в пояс.
Их свежие, молодые лица, пестрые летники, хитро расшитые девичьи венцы на головах, яркие ленты да бусы, на которых играло августовское солнце, все это придавало какой-то праздничный вид густо разросшемуся и тенистому Строгановскому саду. Но этот-то праздничный вид, эта пышная зелень и солнце, и веселые, приветливые лица, улыбающиеся Алеше радостно и гостеприимно, почему-то больно кольнули в сердце юноши. Он нахмурился.
— Батюшки, как грозно!… Аль тебя муха укусила, Алексей свет Семенович-князенька? — весело рассмеялась Танюша при виде его омрачившегося лица.
Высокая, рослая, с голубою поволокою очей, с белым личиком и розовыми щеками, не знавшими белил и румян, употребляемых в то отдаленное время почти всеми знатными женщинами и девушками, Танюша Строганова была очень хороша собою. Она вполне олицетворяла собою ту русскую красавицу, тип которой воспевается и до ныне в старинных русских песнях и былинах. Толстая, почти что до пят, русая коса, заплетенная в несколько десятков прядей, оттягивая красивую голову, придавала ей какой-то задорный и еще более милый вид.
— Ай-ай-ай! Сычом каким глядит и не улыбнется! — снова громко расхохоталась девушка, глядя в серьезное, нахмуренное лицо Алеши.
— Есть о чем призадуматься, боярышня, — отвечал он, нехотя, мимолетно взглянув на нее.
— А со мной поделиться не хошь думками своими? — лукаво вскинула на него глазками Таня.
Юный князь смущенно поглядел на толпившихся вокруг них девушек.
Таня сразу поняла этот взгляд.
— Вот што, Агаша, — шепнула она своей ближайшей подруге, которая, после побега неблагодарной Алызги, прочно заняла ее место в сердце Тани, — вот што, милая, отведи ты девушек в сторонку, да хороводы заведи с ими. Видишь, Алексей Семеныч словцом со мной перемолвиться хочет.
Черноокая, хорошенькая Агаша только усмехнулась в ответ, повела бровями и весело крикнула во весь голос:
— Ну, девоньки, айда, врассыпную! Догоняй меня!
И первая кинулась бежать во весь дух.
За нею понеслись и остальные.
— Алеша и Таня остались одни.
— Што ты больно не весел, князенька? — участливо проговорила Строганова, пытливо вглядываясь ласковыми голубыми глазами в лицо своего друга.
Алеша криво усмехнулся. Он сам едва ли понимал, что сталось с ним. Он шел сюда полный радостных, светлых надежд, полный страстного нетерпения поделиться как можно скорее своим счастьем с этой милой голубоглазой Танюшей. Он едва не прыгал, идучи сюда, по дороге, как ребенок, как мальчик… Поход на Сибирь и принятие его в вольницу, надежда послужить вместе с другими родине — все это жаром, полымем опаляло его сердце. И вот он увидел Танюшу, теперь может поделиться с нею… Так почему же ноет так остро его грудь? Почему так больно сжимается сердце? Он сам этого не мог понять. Молчаливый, грустный опустился он подле девушки на скамью.
Вокруг них было хорошо и уютно. Играло солнце в кружеве листвы, пели пташки, малиновки да пичужки, сладкими голосами. Трава пышным ковром стлалась на полянке. Веселые, звонкие голоса девушек наполняли сад.
А на душе Алеши тоска и грусть непонятная.
И Танюша при виде задумчивости князя сама точно потускнела, померкла, с серьезным, встревоженным личиком повернулась к нему.
— Зачем у вас круг собирали? — спрашивает она, чтобы хоть чем-нибудь прервать докучное молчание.
Алеша поднял голову, встрепенулся, ожил.
— На Кучумку идем, воевать Сибирское царство, — с заметной гордостью произнес он и весь загорелся.
Таня даже рот открыла от изумления, так дика и невозможна показалась ей эта мысль.
— Да што ты! Што ты, князенька! Окстись! Что говоришь-то! Да нешто можно на Кучумку! Ваших-то капля, а евоные, что твоя саранча, — голосом, упавшим до шепота, пролепетала девушка.
— Дядя твой помощь нам даст, Татьяна Григорьевна, — пушки, пищали, да людишек каких. Да нас-то с пять ста с лишкой будет. Так нешто не одолеть!
И его глаза вспыхнули новыми горделивыми огоньками.
— Да, что ты заладил «мы», да «мы»! — вдруг неожиданно рассердилась Таня, — ты-то что это ерепенишься? Ну, пойдет вольница, а ты што…
— И я с нею пойду, Таня, — восторженно произнес Алексей.
Испуганный крик вырвался из груди девушки. Вся белая, как белые рукава ее кисейной рубахи, стояла она теперь перед ним, дрожа и волнуясь, и роняла чуть слышным от волнения голосом:
— Ты с ими?… На Кучумку… в Сибирь… на гибель… на смерть… ты, Алеша, желанненький… милый…
И, как подкошенная былинка, едва не лишаясь чувств, опустилась на скамью.
Испуганный, не менее девушки, князь обхватил ее стан рукою и, придерживая Таню, ласково прошептал:
— Желанная!… Пташечка!… Голубка моя милая!… Што ты!… Што ты, родимая? Очнись, приди в себя…
Но она только схватилась за голову и почти простонала в голос:
— Уйдешь!… Уедешь!… Не вернешься!… Стрелы у них каленые… наговорные пики у них. Нехристи они… бесермены… Убьют они тебя, убьют!…
И она разразилась глухим, судорожным рыданием.
Но странно: это рыдание, это отчаяние не смутили, не пали камнем на сердце Алексея. Напротив, его недавней непонятной тоски как не бывало.
И чем горше рыдала Таня, тем светлее и радостнее становилось у него на душе. Теперь он понял все. Понял и тоску свою, и боль, охватившую его пять минут назад в густо разросшейся чаще сада.
Ему жаль было покинуть ее, эту обычно веселую, милую, ласковую девушку, ангелом-хранителем явившуюся на его пути. Он боялся, что уедет в далекое сибирское царство, и забудет его голубоглазая Таня, выкинет из памяти своей. Незаметно и тихо подкралась к его сердцу любовь к этой красивой девушке с голубыми очами и толстой русой косой. Она плачет, горько плачет теперь. Плачет потому, что и она его любит, эта красавица Таня, и боится потерять его навсегда.
Огромная, могучая волна неземного счастья ворвалась в его душу, захватила его. Он крепче обнял девушку и заговорил, заговорил так, как никогда в жизни не говорил еще князь Алеша Серебряный-Оболенский:
— Желанная… слушай… люблю я тебя… Люблю пуще солнышка красного, пуще майского дня… Как жизнь и радость люблю… Танюша, голубка, не тоскуй, не плачь… Ведай одно — молод я, юноша годами, а горячо и сильно умеет мое сердце любить тебя… Пуще сестрички родимой люблю тебя, Татьяна Григорьевна… Так бы сейчас и кинулся к дяде твоему, Семену Аникиевичу, так бы и крикнул во весь голос: «отдай за меня крестницу, именитый купец…» Да засмеет меня дядя… Што я теперь?… Разбойницкий приемыш, дитя вольницы казацкой, сам вольный казак. Небось, похватают вольницу и меня со всеми лютой казнью казнят… Такого ль мужа тебе надо, красавица?… А то ли дело, милая, перейду с казаками за Сибирский рубеж, буду с ними во всех схватках да боях биться… Опрокинем мы Кучумку-нехристя, победим бесерменов, принесем царство сибирское к подножью трона Московского, заслужим милость народа и государя… И тогда… тогда, люба моя, с почетом и радостью встретит нас и русский народ, и дядя твой с охотой отдаст свою крестницу за ближнего человека, будущего покорителя Сибирского Юрта! — пылко заключил свою речь Алеша и смело заглянул в голубые очи своей собеседницы.
В них не было теперь слез, в этих радостно засиявших голубых очах. Все личико Тани точно преобразилось. Восторженным взглядом впилась она в лицо своего суженого, и это восторженный взор, казалось, говорил:
«Глядите, какой он у меня, сокол мой, гордость моя, голубь сизокрылый!»
И чуть слышно шепнула, сама загораясь его воодушевлением:
— Ступай, голубчик!… Ступай!… Господь с тобою!… Воюй с Кучумом, с юграми!… Сослужи народу русскому… А я… я буду здесь дожидать тебя, да Богу молиться за тебя, голубчик мой, радостный, счастье мое!…
И крепко, крепко обняла склонившуюся к ней пригожую, кудрявую голову князя…
4. В ПОХОД
Первое сентября 1581 года выдалось на Руси славным солнечным деньком жаркого бабьего лета. Этот день, празднование нового года [в то время новый год праздновали на Руси 1-го сентября], трудно было узнать в раннее, теплое, совсем не осеннее, сентябрьское утро. Суетня, оживление и шум царили вокруг. Сама степь, окружавшая варницы, городок и поселки, казалось, оживилась тоже. Между острогом и поселком, обращенным с приходом казаков в станицу, была собрана рать, готовая к походу, вернее ничтожная горсть смельчаков, дерзнувшая вооружиться на покорение Сибирского царства. Правда, эта горсть бесшабашно удалой дружины была вооружена на славу. Строгановы не поскупились, снабдили маленький отряд пушками, пищалями, самопалами, порохом и свинцом, дали и съестных припасов, и одежды, и холодного оружия; кроме того они дали Ермаку 300 человек литовцев и ливонцев, из пленных поселенцев, присланных сюда из Москвы, да мирных татар и югров, данников русского царя. Таким образом набралось около 840 человек воинов у Ермака Тимофеича, в том числе немало толмачей (переводчиков) и вожжей, как назывались проводники в то время. Дали Строгановы даже трех священников для выполнения православных треб в походе и в новой земле сибирской, которую так страстно жаждал покорить Ермак.
На Чусовой же реке, в нескольких переходах от поселков, отряд ждали обильные запасы, уложенные в струги и барки, на которых должны были волоком [тянуть суда на бечевах при помощи поставленных на то людей, которые идут по берегу или едут на конях, обмотав вокруг себя веревки] плыть казаки.
Солнце веселыми, жаркими лучами пригревало ратников. Топоры, кистени, чеканы и сабли так и горели, и переливались миллионами огней в его горячих лучах. Тихо реяли знамена. На каждую сотню удальцов было заготовлено по изображению святого. На знамени Ермака был крылатый архистратиг на белом коне, окруженный облаками. Престарелый священник отслужил молебен, окропил знамена и ратников святою водою, благословил на тяжелый подвиг. И вот низко поклонился по русскому обычаю хозяевам Ермак.
— Ждите либо с царством сибирским, либо с вестью о том, што погибли наши головы в честном бою, — произнес он, трижды поцеловавшись со всеми, потом лихо вскочил на коня, подведенного ему одним из казаков.
— С Богом, ребята! — бодро крикнул он.
Тихо, в благоговейном молчании двинулась рать. Стройными рядами выступали сотня за сотней…
На золотых древках и алом бархате стягов играло солнце.
— С Богом, ребятушки! Послужим православному народу русскому, да батюшке-царю! — еще раз прозвучал мощный голос Ермака, как только дружина, миновав свою станицу, вышла к побережью, держа путь к стругам, ожидавшим их на реке в нескольких десятках переходов от главного Строгановского острога.
— С Богом! — отозвалась, как один человек, вольная дружина и все глаза с радостью и надеждой впились в молодца-атамана.
— А теперь, ребятушки, грянем нашу поволжскую! — блеснув глазами крикнул Ермак.
И в тот же миг волною разлилась по степи, замирая в лесах окрестных, лихая казацкая песнь, сложенная удалыми поволжскими молодцами.
Но не в счастливый день двинулся, очевидно, со своей небольшой дружиной Ермак.
Утром казаки вышли из Строгановских городков, напутствуемые пожеланиями и приветствиями хозяев и жителей окрестных поселков, смотревших на эту горсть смельчаков, как на своих спасителей, избавителей от югорских дикарей, а в ночь с 1-го на 2-е сентября толпы дикарей, под предводительством Пелымского князя, обрушились огромною толпою на прикамские поселки и городки, сожгли села с варницами, мельницами, пашнями, со всеми угодьями, а жителей-поселенцев увели в плен. Семен Аникиевич с племянниками отправил вслед за этим грамоту царю с жалобой на вогуличей, разоривших посады, и с просьбою прислать на помощь ратников для охраны от дикарей. Почти одновременно с этой челобитной полетел и донос на Строгановых к Московскому царю. Чердынский воевода, Василий Перепилицын, не ладивший со Строгановыми, донес грамотой царю, что последние послали казаков на Сибирь и Кучума и тем лишили казаков возможности охранять Чердынский край, на который не замедлили обрушиться вогуличи, остяки и черемисы.
Грозную грамоту отправил тогда царь Иоан Васильевич Строгановым с воином Аничковым.
Этому Аничкову было также поручено догнать ушедших на Сибирь казаков, взять их и привести частью в Пермь, частью в Камское Усолье, где и приказано им стоять для защиты, а зимою на нартах [сибирские сани, которые запрягаются собаками или оленями] съездить на Пелымского князя.
«Непременно по этой нашей грамоте, — писал Иоан, — отошлите на Чердынь всех казаков, как только они к вам с войны возвратятся, а у себя их не держите. А не вышлете из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищами, будете держать у себя и пермских мест не будете оберегать и, если такой вашею изменою, что вперед случится над пермскими местами от вогуличей, пелымцев и сибирского салтана, то мы за это на вас опалу свою положим большую, атаманов же и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».
Но отправленный с грамотой воин Аничков не cмог выполнить поручение царя и вернуть Ермака с его казаками. Вольная дружина была уже далеко на пути в Сибирь…
На Чусовой же реке, в нескольких переходах от поселков, отряд ждали обильные запасы, уложенные в струги и барки, на которых должны были волоком [тянуть суда на бечевах при помощи поставленных на то людей, которые идут по берегу или едут на конях, обмотав вокруг себя веревки] плыть казаки.
Солнце веселыми, жаркими лучами пригревало ратников. Топоры, кистени, чеканы и сабли так и горели, и переливались миллионами огней в его горячих лучах. Тихо реяли знамена. На каждую сотню удальцов было заготовлено по изображению святого. На знамени Ермака был крылатый архистратиг на белом коне, окруженный облаками. Престарелый священник отслужил молебен, окропил знамена и ратников святою водою, благословил на тяжелый подвиг. И вот низко поклонился по русскому обычаю хозяевам Ермак.
— Ждите либо с царством сибирским, либо с вестью о том, што погибли наши головы в честном бою, — произнес он, трижды поцеловавшись со всеми, потом лихо вскочил на коня, подведенного ему одним из казаков.
— С Богом, ребята! — бодро крикнул он.
Тихо, в благоговейном молчании двинулась рать. Стройными рядами выступали сотня за сотней…
На золотых древках и алом бархате стягов играло солнце.
— С Богом, ребятушки! Послужим православному народу русскому, да батюшке-царю! — еще раз прозвучал мощный голос Ермака, как только дружина, миновав свою станицу, вышла к побережью, держа путь к стругам, ожидавшим их на реке в нескольких десятках переходов от главного Строгановского острога.
— С Богом! — отозвалась, как один человек, вольная дружина и все глаза с радостью и надеждой впились в молодца-атамана.
— А теперь, ребятушки, грянем нашу поволжскую! — блеснув глазами крикнул Ермак.
И в тот же миг волною разлилась по степи, замирая в лесах окрестных, лихая казацкая песнь, сложенная удалыми поволжскими молодцами.
Но не в счастливый день двинулся, очевидно, со своей небольшой дружиной Ермак.
Утром казаки вышли из Строгановских городков, напутствуемые пожеланиями и приветствиями хозяев и жителей окрестных поселков, смотревших на эту горсть смельчаков, как на своих спасителей, избавителей от югорских дикарей, а в ночь с 1-го на 2-е сентября толпы дикарей, под предводительством Пелымского князя, обрушились огромною толпою на прикамские поселки и городки, сожгли села с варницами, мельницами, пашнями, со всеми угодьями, а жителей-поселенцев увели в плен. Семен Аникиевич с племянниками отправил вслед за этим грамоту царю с жалобой на вогуличей, разоривших посады, и с просьбою прислать на помощь ратников для охраны от дикарей. Почти одновременно с этой челобитной полетел и донос на Строгановых к Московскому царю. Чердынский воевода, Василий Перепилицын, не ладивший со Строгановыми, донес грамотой царю, что последние послали казаков на Сибирь и Кучума и тем лишили казаков возможности охранять Чердынский край, на который не замедлили обрушиться вогуличи, остяки и черемисы.
Грозную грамоту отправил тогда царь Иоан Васильевич Строгановым с воином Аничковым.
Этому Аничкову было также поручено догнать ушедших на Сибирь казаков, взять их и привести частью в Пермь, частью в Камское Усолье, где и приказано им стоять для защиты, а зимою на нартах [сибирские сани, которые запрягаются собаками или оленями] съездить на Пелымского князя.
«Непременно по этой нашей грамоте, — писал Иоан, — отошлите на Чердынь всех казаков, как только они к вам с войны возвратятся, а у себя их не держите. А не вышлете из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищами, будете держать у себя и пермских мест не будете оберегать и, если такой вашею изменою, что вперед случится над пермскими местами от вогуличей, пелымцев и сибирского салтана, то мы за это на вас опалу свою положим большую, атаманов же и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».
Но отправленный с грамотой воин Аничков не cмог выполнить поручение царя и вернуть Ермака с его казаками. Вольная дружина была уже далеко на пути в Сибирь…
5. ПЕРВЫЕ ДНИ. — КАМЕННЫЙ ГИГАНТ. — ТАЙНА СЕРДЦА
Солнце… река и небо… Вдали синеет гордый Уральский хребет, словно могучий старик, простерший руки к небесам. Густые кедровые леса темной шапкой накрыли старого красавца. А от него, конусообразной волной, бегут зеленые холмы, покатые и острые. Вплоть до самой реки Чусовой бегут эти холмы, точно реки, посыпанные розовым и лилово-алым цветом багульника и богородицыной травки. Кусты боярышника, черемухи, ольхи густо разрослись над берегом. Прохладу и тень дают они.
Несмотря на начало осени нестерпимо парит солнце, ярко освещая грандиозные картины пышной, могучей природы.
Умаялись казаки. Дно Чусовой каменисто и мелко. Грести невозможно. Совсем выбились из сил. А тут еще парит, точно в самом разгаре лета. Бросили весла, натянули бечевы, волоком тянут струги да лодки. И то не не помогает. Пот градом льется с добровольных бурлаков. И вдруг стоп. Затрещали снасти, остановились струги: сели на мель.
— Стой, братцы! — несется знакомый каждому казацкому сердцу любимый голос.
— Стой! Снимай паруса! Давай запруду делать.
Недоумевающе глянули казаки на своего батьку — диковинное что-то замыслил Ермак. Но им не привыкать стать подчиняться каждому слову молодца-атамана. Что бы ни приказал он, безропотно исполняют они. Сами выбрали его над собою главарем за удаль, за отвагу, за мудрость и лихость без конца.
И старый волк, Яков Михайлов уже смекнул в чем дело. Недаром всю свою жизнь провел он на речных разбойных промыслах. Пособрал у молодцов паруса с ближних стругов, достал из мошны толстую, с сученой ниткой иглу и стал сшивать полотнища холстины, употребляемые на паруса. Вскоре вышла огромная холщовая полоса, гигантский свивальник.
— Ну, робя, кто охоч купаться, полезай в воду, — пошутил Ермак.
И тотчас же, как по команде, спрыгнуло несколько молодцов прямо в прохладные воды реки. По пояс в воде они ждали новых приказаний.
— Ишь, мелко… — усмехнулся Ермак, — тут, значит, моя затея сподручна будет. Ты, Василий, ступай с Гвоздем к правому берегу, ты, Михалыч, с Миколкой к левому, волоки холстину, да и прикрепите поладнее ее, робята, камнем ко дну, верхом к осоке. Вот и будет запруда у нас, любо-дорого…
С веселым гомоном принялись казаки за работу, и в какой-нибудь час парусная преграда легла между двумя берегами, прорезав воды реки. Вода, задержанная в своем течении, сразу остановилась, стала подниматься выше, выше. Поднялись и струги с нею заодно.
— Ой, славно! — весело крикнули с берега бечевники, почувствовавшие облегчение тащить струги.
— Да и молодчинища же атаман наш! Горазд башковатый! — отозвались казаки, сидевшие в челнах.
Немцы и литовцы, сидевшие в дальних стругах, только одобрительно качали головой.
— Иок, хороша бачка, больно хороша! — на своем странном говоре одобряли Ермака татарские воины, входившие в состав Ермаковой дружины.
А Ермак даже и не слышал этих похвал. Его быстрые глаза уже вперились в даль и, не отрываясь, глядели на что-то, что находилось там впереди.
Солнце медленно садилось. Темная шапка отдаленного Урала уже потемнела. Серые громады подернулись дымкой сумерек. Таинственнее и глуше зашептала прибрежная осока. Стало заметно темнеть.
— Придохнуть бы малость, поискать ночевки, — нерешительно заикнулся кто-то в лодке Ермака.
Но тот по-прежнему ничего не слышал, и глаза его по-прежнему впивались в сумерки.
— Штой-то с атаманом? — чуть слышно обратился Мещеряк к Пану, сидевшему с ним в одной лодке, — неужто татарву-нечисть почуял?
— Где тебе! Нешто они сюда сунутся! Еще не Сибирь это, — презрительно усмехнулся Пан. — Трусы! Собаки! Небось, помнишь, как на Сылву мы летось ходили, как они под Кунгуром стрекача задавали? А?…
— Да то буряты, а «казаки» [киргиз-кайсаки] Кучумкины, те отчаянные такие. Вона поселенцы сказывали, с ихним Мамет-Кулом на резню так и прут.
— Гляди, Мещеря, а атаман все смотрит… Што за притча! Уж время к берегу приставать, кашу варить, готовить ночевку, — снова нетерпеливо произнес Никита Пан.
— Поспрошать бы Алешу, што попритчилось батьке, — нерешительно заметил Матвей.
Но заинтересованным казакам не пришлось обращаться за разъяснением к юному князю, находившемуся в одном струге с Ермаком. Сам Ермак окликнул в эту минуту задумавшегося юношу.
— Алеша, глянь-ка туды, сердешный. Глаза-то у тебя вострые, молодые, позорчее будут моих… Што за чудище, ин, белеется вдали?
И он, протянув руку, указал вверх по реке.
Алеша стал пристально вглядываться в даль. Что-то серое, огромное, безобразное почудилось ему в спустившихся сентябрьских сумерках короткого дня — не то острог, не то башня, а то и великан, простерший руки к небесам.
— Должно, атаман, городок татарский, — сделал свое предположение Алексей.
Но тот только усмехнулся.
— Эх, молодо-зелено, князенька! Где ж ты городок увидал? Небось, сердце к бою рвется, и на каждом шагу городки татарские мерещатся… Нет, брат Алексей, сплоховали глазыньки твои, — дружески улыбнулся он сконфуженному Алеше. — Не городок это, нет, верно тебе говорю.
Замолк Ермак, а струги все плыли, и ночь сгущалась. Все явственнее и явственнее обозначалась в сентябрьских сумерках безобразная громада вдали. Вот подплыли к ней струги, и в голос ахнула вольная дружина. Огромная серая скала-великан исполинским утесом повисла над рекою.
— При-ста-вай! — пронеслась могучим криком команда Ермака.
Струги пристали. Дружина вышла на берег. С каким-то благоговейным изумлением оглядывали казаки огромную скалу. Она имела около 25 сажен в вышину и 30 в длину.
Но этим еще не окончилось их недоумение.
— Гляньте-ка, братцы, вход есть! — крикнул радостный голос Мещеряка, и он первый пролез в небольшое отверстие, черневшее у самого подножия гиганта. За ним опрометью кинулся Алеша.
— Лучину возьми, мало ль што бывает, — едва успел крикнуть Ермак.
Кто— то из казаков, успевший высечь огня и зажечь лучины, раздал их товарищам и все, один за другим, проникли во внутренность пещеры. Вошли, огляделись, и крик восторга вырвался из всех грудей: длинный ряд самодельных покоев представился взорам присутствующих. Сама природа, казалось, позаботилась устроить этот великолепный дворец. Пещеры и переходы сменялись просторными залами со сводчатыми потолками. И все это ярко поблескивало при свете лучин, переливаясь огнями, дробясь сотнями, тысячами, миллиардами искр. Это была исполинская солончаковая пещера, угрюмым сторожем охранявшая верховье реки.
— Знатные хоромы!… У самого Кучумки, поди, не бывало таковских! — шутил атаман. — А ну-ка, братцы, разводи костры и тащи припасы. По-царски мы здесь проведем ночку.
Загорелись костры, обливая ярким пламенем стены пещеры. Рубинами, алмазами заискрились они… Разостлали потники, уселись вокруг костров… Закипели котлы. Подоспел ужин. Серебряная чарка с «хмелевой» обошла дружину. Разрешил на радостях пропустить «малую толику» Ермак, обычно не терпевший в походе пьянства и бражничанья. Поужинав, улеглись спать казаки. Усталые, сытые и довольные своим роскошным пристанищем, они уснули в эту ночь крепко, как убитые.
Богатырским храпом наполнилась пещера… Костры потухли и только слабо тлели… Красноватые огоньки чуть озаряли внутренность огромных каменных покоев… На разостланных потниках, подложив мешки с запасной одеждой под головы, растянулись спящие казаки. Уснуло все…
Не спал один Алеша, князь Серебряный-Оболенский. Докучные думы не давали ему покоя. В мерцающем алыми огоньками догоравших углей полумраке ему грезился милый, далекий образ голубоглазой Танюши Строгановой, его последнее прощание с нею. Перед самым напутственным молебствием забежал Алеша к хозяевам острога. В хорошенькой девичьей светелке нашел Таню. Она была не одна. Дядя Семен Аникиевич сидел у своей любимицы. По исключительно ласковому приему, оказанному стариком Алеше, юный князь понял, что именитый Строганов знает истину. Как родного обнял старик юного князя.
Несмотря на начало осени нестерпимо парит солнце, ярко освещая грандиозные картины пышной, могучей природы.
Умаялись казаки. Дно Чусовой каменисто и мелко. Грести невозможно. Совсем выбились из сил. А тут еще парит, точно в самом разгаре лета. Бросили весла, натянули бечевы, волоком тянут струги да лодки. И то не не помогает. Пот градом льется с добровольных бурлаков. И вдруг стоп. Затрещали снасти, остановились струги: сели на мель.
— Стой, братцы! — несется знакомый каждому казацкому сердцу любимый голос.
— Стой! Снимай паруса! Давай запруду делать.
Недоумевающе глянули казаки на своего батьку — диковинное что-то замыслил Ермак. Но им не привыкать стать подчиняться каждому слову молодца-атамана. Что бы ни приказал он, безропотно исполняют они. Сами выбрали его над собою главарем за удаль, за отвагу, за мудрость и лихость без конца.
И старый волк, Яков Михайлов уже смекнул в чем дело. Недаром всю свою жизнь провел он на речных разбойных промыслах. Пособрал у молодцов паруса с ближних стругов, достал из мошны толстую, с сученой ниткой иглу и стал сшивать полотнища холстины, употребляемые на паруса. Вскоре вышла огромная холщовая полоса, гигантский свивальник.
— Ну, робя, кто охоч купаться, полезай в воду, — пошутил Ермак.
И тотчас же, как по команде, спрыгнуло несколько молодцов прямо в прохладные воды реки. По пояс в воде они ждали новых приказаний.
— Ишь, мелко… — усмехнулся Ермак, — тут, значит, моя затея сподручна будет. Ты, Василий, ступай с Гвоздем к правому берегу, ты, Михалыч, с Миколкой к левому, волоки холстину, да и прикрепите поладнее ее, робята, камнем ко дну, верхом к осоке. Вот и будет запруда у нас, любо-дорого…
С веселым гомоном принялись казаки за работу, и в какой-нибудь час парусная преграда легла между двумя берегами, прорезав воды реки. Вода, задержанная в своем течении, сразу остановилась, стала подниматься выше, выше. Поднялись и струги с нею заодно.
— Ой, славно! — весело крикнули с берега бечевники, почувствовавшие облегчение тащить струги.
— Да и молодчинища же атаман наш! Горазд башковатый! — отозвались казаки, сидевшие в челнах.
Немцы и литовцы, сидевшие в дальних стругах, только одобрительно качали головой.
— Иок, хороша бачка, больно хороша! — на своем странном говоре одобряли Ермака татарские воины, входившие в состав Ермаковой дружины.
А Ермак даже и не слышал этих похвал. Его быстрые глаза уже вперились в даль и, не отрываясь, глядели на что-то, что находилось там впереди.
Солнце медленно садилось. Темная шапка отдаленного Урала уже потемнела. Серые громады подернулись дымкой сумерек. Таинственнее и глуше зашептала прибрежная осока. Стало заметно темнеть.
— Придохнуть бы малость, поискать ночевки, — нерешительно заикнулся кто-то в лодке Ермака.
Но тот по-прежнему ничего не слышал, и глаза его по-прежнему впивались в сумерки.
— Штой-то с атаманом? — чуть слышно обратился Мещеряк к Пану, сидевшему с ним в одной лодке, — неужто татарву-нечисть почуял?
— Где тебе! Нешто они сюда сунутся! Еще не Сибирь это, — презрительно усмехнулся Пан. — Трусы! Собаки! Небось, помнишь, как на Сылву мы летось ходили, как они под Кунгуром стрекача задавали? А?…
— Да то буряты, а «казаки» [киргиз-кайсаки] Кучумкины, те отчаянные такие. Вона поселенцы сказывали, с ихним Мамет-Кулом на резню так и прут.
— Гляди, Мещеря, а атаман все смотрит… Што за притча! Уж время к берегу приставать, кашу варить, готовить ночевку, — снова нетерпеливо произнес Никита Пан.
— Поспрошать бы Алешу, што попритчилось батьке, — нерешительно заметил Матвей.
Но заинтересованным казакам не пришлось обращаться за разъяснением к юному князю, находившемуся в одном струге с Ермаком. Сам Ермак окликнул в эту минуту задумавшегося юношу.
— Алеша, глянь-ка туды, сердешный. Глаза-то у тебя вострые, молодые, позорчее будут моих… Што за чудище, ин, белеется вдали?
И он, протянув руку, указал вверх по реке.
Алеша стал пристально вглядываться в даль. Что-то серое, огромное, безобразное почудилось ему в спустившихся сентябрьских сумерках короткого дня — не то острог, не то башня, а то и великан, простерший руки к небесам.
— Должно, атаман, городок татарский, — сделал свое предположение Алексей.
Но тот только усмехнулся.
— Эх, молодо-зелено, князенька! Где ж ты городок увидал? Небось, сердце к бою рвется, и на каждом шагу городки татарские мерещатся… Нет, брат Алексей, сплоховали глазыньки твои, — дружески улыбнулся он сконфуженному Алеше. — Не городок это, нет, верно тебе говорю.
Замолк Ермак, а струги все плыли, и ночь сгущалась. Все явственнее и явственнее обозначалась в сентябрьских сумерках безобразная громада вдали. Вот подплыли к ней струги, и в голос ахнула вольная дружина. Огромная серая скала-великан исполинским утесом повисла над рекою.
— При-ста-вай! — пронеслась могучим криком команда Ермака.
Струги пристали. Дружина вышла на берег. С каким-то благоговейным изумлением оглядывали казаки огромную скалу. Она имела около 25 сажен в вышину и 30 в длину.
Но этим еще не окончилось их недоумение.
— Гляньте-ка, братцы, вход есть! — крикнул радостный голос Мещеряка, и он первый пролез в небольшое отверстие, черневшее у самого подножия гиганта. За ним опрометью кинулся Алеша.
— Лучину возьми, мало ль што бывает, — едва успел крикнуть Ермак.
Кто— то из казаков, успевший высечь огня и зажечь лучины, раздал их товарищам и все, один за другим, проникли во внутренность пещеры. Вошли, огляделись, и крик восторга вырвался из всех грудей: длинный ряд самодельных покоев представился взорам присутствующих. Сама природа, казалось, позаботилась устроить этот великолепный дворец. Пещеры и переходы сменялись просторными залами со сводчатыми потолками. И все это ярко поблескивало при свете лучин, переливаясь огнями, дробясь сотнями, тысячами, миллиардами искр. Это была исполинская солончаковая пещера, угрюмым сторожем охранявшая верховье реки.
— Знатные хоромы!… У самого Кучумки, поди, не бывало таковских! — шутил атаман. — А ну-ка, братцы, разводи костры и тащи припасы. По-царски мы здесь проведем ночку.
Загорелись костры, обливая ярким пламенем стены пещеры. Рубинами, алмазами заискрились они… Разостлали потники, уселись вокруг костров… Закипели котлы. Подоспел ужин. Серебряная чарка с «хмелевой» обошла дружину. Разрешил на радостях пропустить «малую толику» Ермак, обычно не терпевший в походе пьянства и бражничанья. Поужинав, улеглись спать казаки. Усталые, сытые и довольные своим роскошным пристанищем, они уснули в эту ночь крепко, как убитые.
Богатырским храпом наполнилась пещера… Костры потухли и только слабо тлели… Красноватые огоньки чуть озаряли внутренность огромных каменных покоев… На разостланных потниках, подложив мешки с запасной одеждой под головы, растянулись спящие казаки. Уснуло все…
Не спал один Алеша, князь Серебряный-Оболенский. Докучные думы не давали ему покоя. В мерцающем алыми огоньками догоравших углей полумраке ему грезился милый, далекий образ голубоглазой Танюши Строгановой, его последнее прощание с нею. Перед самым напутственным молебствием забежал Алеша к хозяевам острога. В хорошенькой девичьей светелке нашел Таню. Она была не одна. Дядя Семен Аникиевич сидел у своей любимицы. По исключительно ласковому приему, оказанному стариком Алеше, юный князь понял, что именитый Строганов знает истину. Как родного обнял старик юного князя.