— Ты сумасшедший?
   — Почему?
   — Нет, я так просто спросил. Извини.
   — Я продолжаю… На основании того, что я частично здесь говорил, я решил построить небольшой курс лекций. Их я буду читать дома. Для тех, кому будет не лень. Там я докажу свои законы. Приведу примеры на стихах. Прежде всего на своих. Мне они ближе. Как и тебе. Например:
 
 
Кто изобрел песок в пустыне?
Не я, не вы и не они.
Кто наспех уши сделал свиньям?
Кто выходными сделал дни?
Он — полиглот и полурезчик,
своих сомнений тайный чтец.
Его отец — слепой наводчик,
живущий от своих щедрот…
 
 
 
 
 
   И так далее. Меня подкупает в этих строках многое. И главное — скрытая компоновка рифм. Невидимых вооруженным глазом. И наглядность их. Но многое пропадает бесследно и наобум. Я так не могу. Я должен во все это вмешаться. Меня сдерживает недостаток времени. А это трудно окупить. Так что свои идеи я пустил на самотек. Пусть текут сами. Ты меня понял?
   — Кажется, да. Хотя…
   — Вообще я устаю. Поэтому отдых входит в мой рацион. Как и в твой. Но пользоваться моим отдыхом я позволяю не всем. Лишь тем, кто в него посвящен. И так далее… И последнее: секрет ПИ. Секрет Получения Информации. Это самое трудное. Здесь туман. Как видишь, скопление трудностей. Без этого я не жилец и не отгадчик.
   — Но… но как все это понять, Толя?! Это не совсем укладывается в голове. Как все это усвоить? Как все это… взять у тебя?
   — Тут свои правила. Их надо знать. Дело в том, что люди получают львиную долю моих знаний — внутривенно. Только венозная кровь способна растворить те затвердения, которые являются ее результатом. И наоборот. Так что — тут своя связь. Ты понял? Не нам ее нарушать. Ни одно мышечное вмешательство в идеи не выдержало еще испытания временем. (Суглинок тут не при чем. Лиман это доказал в недавнем прошлом, в своем рассказе «Издревле») Таким образом, мы получаем нашу пищу незаметно. Всему свой день. Очень скоро наши знания скажутся сами собой. Нам остается только внимательно следить за каждым из нас… Все.
   Толя устал. Я тоже. Надо было переварить информацию. Это было непросто. Я взял себя в руки. Обратно мы шли, болтая о ерунде. Исходили паром… Потом мы купили мороженое. Толя съел четыре порции. Я — две. Но наши шансы были равны. То, что он отдал, он не получил взамен: своим мнением я с ним не поделился. Мне надо было обо всем крепко подумать.
   На прощанье Толя зажег семафор. Он сделал это легко, без усилий. И уличное движение было восстановлено. «Фокус!» — восхищенно догадался я. Люди ни о чем не догадывались, и вечер тек своим чередом.

Глава 15. Полный абзац

   Ветер продувал перекресток, качал фонари, заносил закатной пылью трамваи, срывал с тумб афиши, объявления, нес мусор. Бледно зажглись фиолетовые трубочки реклам. На Привоз уходили тучи. Город остывал, готовился к ночи. Было еще светло, легко было узнать знакомых.
   Кто это пронесся вприпрыжку, черненький такой, маленький, в светлых тапочках? Волоча портфель, остановился, закуривая. Редкие крепкие зубы показал и ханские усики на смуглой скуле. Энергично потряс руку, сказал:
   — Привет. Шизаюсь.
   — Здравствуй… Как жизнь? — (Вопрос идиота: ведь ясно же сказал, как). — Страшный суд. Везде опаздываю. Обещал к Матусевичу в три, к Вике — в четыре. А теперь семь. Ни фига не успеваю. Зашиваюсь. А работы навалом. Шесть заказов, а я один. Ну их всех к е… матери. Зашился, блядь, дальше некуда. Повеситься от такой жизни. А как у тебя? Тоже хреново? У всех так. Мне еще шесть плакеток сделать, а они, суки, тянут с дровами. Как с луны свалились… (Закуривай). Художники припоцаные! У них своих кистей нет, так я им должен все достать. Страшный суд! В дурдоме сидел, а такого не было. Недели две среди дуриков провел, так и там было не так страшно. Народ там, правда, какой-то странный. Их хрен поймешь. Я там в палате с одним убийцей сидел. Сосед был по койке. Так однажды в другом конце онанист попался. Всю ночь спать не давал. Сам себе анекдот рассказывает: восемь, восемь, восемь. И на койке кидается. Ну я перетрухал: вдруг сосед проснется и, не р азберясь что к чему, меня же и прикончит. Представляешь положение? Я тогда в темноте подошел к этому буцу и говорю ему тихо: «Если ты, говорю, сука, не успокоишься, я тебе так дам, что навеки жить перестанешь». Буц, буц, а понимает. И затих. А что оставалось делать? Я ему так каждую ночь внушал. Так он и вылечился. Вообще, с ними разговаривать трудно. Зафигачат ни с того, ни с сего — и калекой станешь. А кому это нужно? Помню, один дурак на другого за что-то рассердился — и как схватит стол! Хотел дать тому по голове. А стол наглухо к стене привинчен. Так тот чуть с ума не сошел от злости, аж обосцался с натуги. Так ведь это дурики — слабо ориентируются в пространстве. А тут? Здоровые люди, а ведут себя как дети. Ну их всех на фиг! Я с ними скоро завяжу. Меня от них сламывает. Сдам заказ — и слиняю. Ты видишь, что делается? Шизануться можно. А на фиг мне терять квалификацию? Просто смешно. Сами всю архитектуру портят, а потом говорят, что хуево задуман проект. Дикий народ. Я на них с мотрю, и у меня стамески из рук валятся. И совестно, и ничего сделать нельзя. Короче, полный абзац. Ну ладно, извини. Я линяю. Увидишь Диаблова — передавай привет.
   Крепко пожал мне руку и растаял во тьме.
 
   Был закат. И дул ветер.
   Кто— то опухал в углу тротуара. Кто-то знакомый. Тротуар под ним походил на старинную фреску, пошел трещинами. Знакомый нехорошо, неорганизованно мочился. Пускал пузыри. Пел забытые песни. Умирал.
   А на углу стояли. Стояли и бранились, захваливая друг друга, два друга. «Они что-то не поделили, — подумал Толя. — Наверно, бабу». Мельком прислушался: оказывается, они не поделили Шурика. Вырывали его друг у друга из рук. Обещали любить, хорошо относиться, лелеять. Потрепанным Арлекином бежал от них тот. На углу оглянулся. Этаким Буратино, Пульчинеллой, востроносой куклой. Гостем оттеда. И пропал за углом.
 
   Блудливо вошел в магазин Лангер, купил плавленый сырок «Радость». Сделал вид, что никого не видит. «По-моему, он виляет», — решил Толя. И пошел за ним. Был холодный весенний вечер, морской туман, какая-то мозговая сырость.
   — Куда он пошел? Может быть, мне все это снится? — спросил себя Толя.
   — Напрасно ты так думаешь, — ядовито сказал Олежек. — Это тебе кажется, что снится. На самом деле это жизнь. Жизнь как сон.
   — Надо взять это для пьесы. Мне достаточно пары костылей и ведра воды… И потом — у нас есть выход: мы можем проснуться. Поэтому я не расстраиваюсь. Меня такие повороты закаляют.
   — Как сталь? — Олег рассеянно прислушивался к ветру.
   — Как видно, — Толя не знал, что ответить: редчайший случай.
 
   Потом начались превращения… Туман смещал объекты. Неизвестные люди шли куда-то в сторону. Горбатый Саша нес на своем горбу Лимана. Из психбольницы молча бежали лошади. На одной, крепенько вцепившись в гриву, полусидел Хрущик. На церковном куполе висел Юра, диковато усмехался. Петя молился на главпочтамте. Шел трамвай без вагоновожатого. Было черт знает что.
   — Кажется, мы зашли слишком далеко, — сказал Толя. — Это не наша область. Мы зашли в фимины сны. Оставим эти сны ему.
   И они повернули.
 
   — Для пьесы мне нужен один костыль, — говорит Толя в самозабвении. — Новый. В масле… Тут есть интрига. Тут предчувствуется убийство… Убийца коллекционирует костыли. Как орудие производства… Я вижу сцену в тюрьме или в трюме — это неважно. Я вижу героя. Фамилия его Савчук. Он убивает исключительно костылем. Он как бы инвалид сам. Но исключительно крепкий. Как все инвалиды. Я вижу здесь завязь темы… Он бедный человек. Но у него своя радость — убийства. Это не каждому дано. Ты понял?… В первой сцене писатель выливает в отлив ведро воды. Ни за что, ни про что. Просто так. И говорит: «В этом году будет засуха»… Все. Больше ничего он не говорит до конца пьесы. Такого еще не было нигде. Тут есть свой угол. Свои ценные куски… Потом на площадку выходит Модест со своими мыслями. И его убивают. Его убивают, и он уходит из пьесы восвояси. А?… Дальше вкратце будет так: оказывается, Савчук не виновен. Он скрылся и живет на пенсии под чужой фамилией. Но на нем пятно. Пятно это расползается по всей пьесе…

Глава 16. Что-то изменилось к утру

   Как чисто пахнет море в часы тумана! По городу летят каштаны и разлетаются в воздухе как снаряды. Влажные ядра каштанов не достигают цели. Их подбирают дети.
   Сбросив бремя мокрых плодов, дерево успокаивается. Опустошенное и сырое, оно глубоко вздыхает. И отдается сумеркам и ветру.
   Потом в его кроне поселяются звезды. Глубоко к корням проходит их свет. И сок в жилах дерева начинает светиться. Это — предчувствие рассвета.
 
   Снег, снег заносит Пролетарский. Ветер и тьма царят тут. «Мутно небо, ночь мутна»… Потом все успокаивается. Метель куда-то уходит. Все небо вызвездило… Шура идет домой.
   Воняет тысячью подлюк.
   Иду домой белейшею невестой.
   И «сугроб встречает у ворот мадамской свежей ягодицей».
   Он поднимается к себе. Мстительно спускает воду в уборной. Потом мучается угрызениями совести. Смотрит, не разбудил ли мамулю… Подходит к окну. В мокром стекле горько струится отразившийся Шурик. Пропадает и появляется беретик… Он слушает ветер. И лилины письма превращаются в стихи.
   Ночь, ночь на Пролетарском.
   А гите нахт [ спокойной ночи (идиш) ],
   а гите нахт,
   а гите нахт…
 
   — Наша общая умственная отсталость не дает мне покоя. А тебе она дает? Им, — Толик указал на прохожих, — им она дает. И они нами пользуются.
 
   — Между прочим, Стелла — наша общая женщина. Она многое может, эта Стелла. Не каждая может то, что может она. Например, она может дать одновременно троим. Это увлекательно… Также есть возможности у Зинаиды… Нам нет никакой пользы их терять. Зачем рубить сук, на которых мы сидим?
 
   Что— то изменилось к утру в этом городе. Что-то стало не то… Трудно это объяснить. Но это было заметно. Это сразу стало видно… Что-то началось. Откуда ни возьмись, вдруг… Как-то стало вдруг видно во все стороны света.
 
   Над воротами висел вниз головой Саша Клингер. Он был грустен, качался, носом печальным поводил вправо и влево, говорил:
   — Видишь, Толик, как все получилось? Фимочка, видишь? Вот… Нам надо было что-то сделать раньше. Я знал, что так с нами поступят.
   И мы не могли ему помочь. Саша висел высоко и качался, как флюгер.
   — Что это все значит? — спросил Толя себя вслух.
   Тротуар под ним дал трещину и двинулся. Тротуар повел себя странно.
   — Что это значит? — повторил Толя упавшим куда-то голосом и сделал длинный и крутой вираж в сторону. — Кажется, я падаю, Фима! — крикнул он и дал мне руку.
   Я не взял. Меня отнесло. Тротуар лопнул. Пар шел из трещин преисподней.
   Саша забился в петле, забеспокоился:
   — Снимите меня, я вижу выход!…
   На мостовую начало медленно сносить дом. С балконов упали горшки с цветами, из окна выпал мальчик.
   — Мама!! — крикнула торговка мороженым и разъехавшими ногами пошла в разные стороны.
   Дым клубился над городом. На Преображенской стемнело.
   — Это землетрясение, — сказал Толя и исчез в подворотне.
   Огромный угловой дом сделал гримасу из камня и медленно сел на мостовую. Пыль и грохот сопровождали его падение…
   Потом полил дождь. Дождь заливал оконные стекла, как будто это были иллюминаторы. Город погружался в пучину дождя. Пена курчавилась на карнизах. За ночь все двери города разбухли и поросли травой. Всю ночь штормило.
   Мы с трудом добежали до вокзала.
   — Саша еще висит, — сказал Толя. Зубы его стучали. — Тяжело это видеть.
   — Скоро, наверно, придут за нами, — сказал я.
   — За нами не придут. Одного им хватит. Саша висит в назидание.
   — Это еще неизвестно.
   — Брось, он висит за остроумие. За свои собеседования с самим собой. Но нас это не должно коснуться.
   — Ты думаешь?… Между прочим, ты плохо смотрел. Если вглядеться, легко можно заметить над каждыми воротами по одному из нас. Вряд ли это случайно.
   — А может быть… может быть, так нужно? Для порядка. Для нужд. А?
   — Значит, он висит по великой нужде, — задумчиво ответил Толя, и руки его вспотели от страха.
 
   Океанская вода выносила из города обломки. Соленый ветер надувал деревья. Глубоко в сердце входил этот грохот… Тонны кубометров воздуха заходило по квартирам. Шумел шторм, и люди кричали, как морские чайки.
   — Как пройти на площадь Смоктуновского? — спросил весь в белом старик.
   Никто ему не ответил. Темная волна сиганула из-за поворота с улицы Франца Меринга — и квартала не стало.
   Мокрой лапой ветер сгреб киоск, и тот полетел над городом, маша стеклами, выбитой дверцей. Сипло кричала продавец.
   Из окна правительственного здания вылетела старушка-уборщица — ее забыли в учреждении. Долго еще носилось ее алое платье в волнах и пене, пока не застряло высоко в проводах сигнальной тряпкой катастрофы.
   Падали, опадали балконы. Морская пена кипела на крышах. Кутерьма была вокруг. Был шум и шторм. Было побоище.
   Сквозь толщу воды я вижу своих знакомых. Глаза у них выпучены, как у глубоководных рыб. Рты их раскрыты. Они кричат, никто их не слышит.
   Я подплываю… и ударяюсь в стекло. Мы в аквариуме.
   — Ма-мааааа!… — кричат все. Но это последнее.
   …Все. Сбылось пророчество. Потоп обрушился на красивый город.
   Это конец. Мы захлебываемся.
 
   Потом стало тихо. Вода опадает. Показывается небо, разрушенное грозой. С воем уносится вода в канализационные трубы… Несколько трупов величаво проплыли мимо — и дружно завернули за угол… Город обнажился как морское дно.
   У подъезда, обнимая гранитный цоколь, плакал мокрый Худолеев:
   — Это я!… Я во всем виноват!… Надо было предвидеть…
   Я вспомнил: он работал в бюро прогнозов. Случившееся потрясло его.
   — Сколько это продолжалось, Володя?
   Он всхлипывал, размазывал светлые слезы.
   — Это было недолго, Фима, всего полчаса. Многие живы.
   — Не плачь, не надо. Ты не виноват. Надо идти.
   — Куда?
   — Домой. Я иду домой. Ты идешь?
   Улицы были сметены ливнем. Столбы накренились. На верхушках сидели люди. В спутанных проводах висели вымершие трамваи. (Эти не спаслись. Это гроба).
   Тогда я побежал. Страшное беспокойство охватило меня… Маму я нашел у соседей… Слава Богу. Жизнь продолжалась.
   — Слава Богу, — сказала соседка Баренбойм, — звонили из исполкома. К нам уже идут на помощь.

Часть 3

   — Хочется расчесать эту повесть до крови. Как экзему… Избавиться от нее, наконец.
   — У меня, например, руки уже давно чешутся. Но по другой причине… Давно пора автору набить морду. Чтоб не искажал. Он исказил мою жизнь!!
   — Наоборот. Он тебя любит. Это же видно и сквозит из каждого слова. Ты превратно его понимаешь… Правда, он превратно тебя понимает?
   — Ах, какая разница? Ребята! Это все интересно. Это игра. Для дома, для семьи. Для малого круга. Так что… зачем обиды? Дело не в этом. А в том, что все мы рано или поздно — умрем. Вот что. А в свете этого все выглядит иначе. Ведь верно? Сидя в туалете, ко мне пришла эта мысль… И надо писать. Бесконечно. Чтобы понять, что к чему. Откуда мы и зачем. И как.
   — Ну, это уже… чересчур. Ты много на нас кладешь. И на себя берешь. Так нельзя.
   — Я ненавижу стук твоей машинки. Я просто схожу с ума. Я начну уходить из дома.
   — Хорошо. Я пойду всем — и тебе — навстречу. Я перестану. И начну все делать тихо. Без шума. А теперь — послушайте еще кусочек…

Глава 1

   "…Рефлексия, самокопание никогда не были в характере людей, населявших Одессу. У земляков Багрицкого отсутствовал вкус к абстракции. В Одессе никогда не было богоискателей, визионеров, религиозных философов. Под этим плотным, вечно синим небом жили чрезвычайно земные люди, которые для того, чтобы понять что-нибудь, должны были это ощупать, взять на зуб.
   Заезжие мистики из северных губерний вызывали здесь смех. В Одессе никогда не увлекались Достоевским. Любили Толстого, но без его философии. Здесь процветали в умах литературной молодежи Пушкин, Бальзак, Стивенсон, Чехов. Не Скрябин был властителем дум в этом городе, имевшем репутацию музыкального, а Верди и Чайковский".
   Представь себе, — Лев Славин.
 
   — Кроме того, ты стал нас слишком жадно и нехорошо слушать. Всех. А меня в особенности. В чем дело? Тут что-то кроется. Какой-то интерес. Не виляй. Ты должен признаться, что слушаешь нас не бескорыстно.
   — Черт знает что. При чем тут корысть?
   — При том. Не прикидывайся.
   — Вздор какой-то, и все.
   — Отнюдь. Вот, например, я. Почему все это, всю эту историю — я рассказываю именно тебе? А? Тут неспроста. Ты меня вынуждаешь, ты на меня действуешь. И я рассказываю. Согласись, что тут не без…
   — Чего??
   — Игры. Ты играешь на моих слабых струнах. Почему я должен все это рассказывать именно тебе? Я ведь знаю, что стоит мне уйти, ты сразу кинешься к бумаге — и дело в шляпе. Все, как есть, запишешь. И предашь…
   — Кого??
   — Я говорю: предашь гласности. И все же — я тебе рассказываю. Меня так и тянет. С этим пора кончать. Больше тебе — ни слова. Посмотрим, как ты тогда будешь жить. Если я замолчу. Чем ты тогда проживешь.

Глава 2

   Токман стоял у порога. Мученически сложив ручки, исподлобья очков смотрел он на хозяина. Рядом с таким человеком всегда чувствуешь себя здоровым и сильным. Субстаныч напивался этой слабости, пил ее и твердел, мужая. К концу беседы амбалом чувствовал он себя.
   — Я полагаю, мне можно войти? — спросил Хаим, вызывающе соблюдая дистанцию, нажимая на «войти».
   — О чем разговор? Конечно, входи, — пришлось засуетиться, чтобы как-то не задеть гостя, не ранить. Может быть, даже не убить.
   — Так вот. Я, собственно, по делу, которое касается каждого порядочного человека, — Хаим испытующе посмотрел на собеседника.
   — Вот как? — оторопело сказал Олежек и весь как-то подобрался.
   (Токман взывал к порядочности. Это обязывало. Надо было быть начеку ).
   — Я полагаю, ты подпишешь? — и он ткнул в сторону Олега бумажный свиток.
   — Что это?… — осторожно осведомился тот.
   — Речь идет о кирхе. Я опускаю вопрос об ее уникальности, ибо время не ждет. Короче: предполагается снос, и интеллигенция решила выступить.
   — Куда?
   — В защиту. Читай.
   Это была петиция. «Н-да… Тут пахнет жареным. Надо его образумить».
   — Видишь ли… — неопределенно начал О., — тут надо… подумать. Взвесить. Прозондировать почву.
   — Поздно, — Хаим был непреклонен. — Либо ты немедленно подписываешь, либо… — и глаза его из-под очков опасно блеснули.
   — Ну, почему же? Я подпишу. Но… Но у меня есть контрвопрос: а если все-таки решатся на снос? Что тогда?
   — Тогда я пойду и сяду. Не бойся, — я сяду в яму. И они не посмеют… — Хаим жертвенно посмотрел во тьму.
   …Дальше — уже легенда.
   Кирху не тронули. Великолепное средневековое, по архитектуре, сооружение (ныне — заброшенный спортзал) уносится многострадальными башнями своими в осеннее одесское небо, собирая у подножья шумное воронье вече.
   В то хмурое утро петиция не помогла. Лязгая гусеницами, разгребая задними ногами мокрую глину, в прорытый загодя котлован пошел бульдозер. И замер на полпути. Там, где он должен был пройти, героически сидело маленькое худое человечье тело. То был неподкупно смотревший в ошалелую морду бульдозериста отчаявшийся Токман, идущий на все.
   Машина не посмела. Администрация отступила. Кирха была спасена.
   — Он, конечно, идьет, пусть он меня извинит, — комментировал позже Олежек, — но он всем нам пример.

Глава 3

   — С Угреватычем, как впрочем, и с каждым из нас, дело обстоит непросто. Фокус в том, что, несмотря на дичь и пляску мысли, он в ста случаях из… девяноста оказывается прав. Как это ни странно. Но прав издалека. Не тактически, а стратегически. То есть он может и ошибиться в сроке, но по существу — нет. Так что те, кто называют его поцом, ошибаются. Ибо где вы видели прозорливого поца? Сложно все, вот что надо понять… И потом, он божий человек. Это не каждому дано. Страдающий от искусства, которое не дает ему жить. А кому оно дает?
   — Оно дает многим…
   — По-моему, ему нужно бросить писать и начать жить… Но жить еще труднее. Вот в чем ужас.
   — Надо стараться.
   — Легко сказать. Мы хотим скрыться и от жизни, и от искусства. Куда-нибудь в овес.
   — Это невозможно. Надо выбрать. Кто послабей, выбирает жизнь. В ней тоже тяжело, но там легче замести следы. А попробуй замести следы (или след) в искусстве. Тут все на виду.
   — Ты начал себе противоречить.
   — Не себе, а тебе. Тут разница. Но ты ее не заметил… Ну, ладно. Будь здоров. Продолжим после. Когда настанет время. А оно настанет.
   — А Люся все-таки стерва. Мое мнение такое. Да, да, не возражай. Я лучше знаю. Она просто не успевает надевать трусы. Это-то и возмутительно… А я уши развесил. Но ненадолго. В отличие от тебя. У которого они до сих пор висят. Потому что ты поц. В отличие от меня. Который, тоже поц, но понимает это. В отличие от тебя, который этого не понимает. И так далее. И тому подобное… Но ты все равно не поймешь. И это к лучшему.
   Потом он читал мне свой рассказ про Эллочку Пипер. Рассказ был об одиночестве и еще о чем-то. Там были пьяные мятые люди, из рассказа торчали острые коленки пятидесятилетней певички, пучки волос, участковый милиционер с фамилией Кусыця.

Глава 4

   А вот и стихи. Наконец-то.
 
 
Часы уснули. Юный гондольер
Вникает на открытке в суть пространства.
Восторг в душе его от постоянства
Воды и пенья. Рядом спит Мольер.
Махнув рукой на море злодеянья,
Чугунный Дон-Кихот читает вслух роман,
Где правда торжествует, а обман,
Кольнув легко, не портит мирозданья…
Чудесное старинное изданье.
 
 
   Это Валера Дедушкин сочинил, в бытность свою в Новобосяцке. Теперь он уехал в Нью-Йорк или Багдад — в гости к шейху.
   — Валера, где ты?
 
   Кровь наполеоновских битв ударила мне в голову. Кровавое вино. Ромуальд Амундсен. Закаты. Сны.
 
 
Гекзаметр наполовину с льдом.
Поспели крыши, вороватость дяди —
Не потревожит маршала. В снаряде
Нет прока. Нет его и в олухе глухом.
Когда кареты брошены на слом,
Нет смысла выходить в таком смешном наряде,
Чтобы запутаться в безлюдном маскераде
И горести запить роскошнейшим вином.
 
 
   Ну и так далее… Ну, как моя импровизация? Вздор? Неважно. Стихов хочу, стихов! Сонетной формы хочу. Музыку сонета мне подавай. И вообще — стихов! Что-нибудь этакое, что-нибудь о Бонапарте. О маленьком капрале. И я уже не могу остановиться… Стихов хочу, стихов!
 
 
Весь день разжевывать в конторе
Рыхлой жопой стул. Исподтишка
Воспитывать нахлынувшее горе
На краешке листка.
А если вырвется часок досуга,
Дырявым зубом из страдающей десны
По городу пройти знакомым кругом,
В котором центр — сны.
Потом — домой. Горячий душ. Обед.
Бутылочка вина сухого… Матка боска!
Пускай на свете счастья нет —
Как сладко пукнуть, перелистывая Босха!
 
 
   А? Сила… Это Шурочка про Гришу.
   Или:
 
 
Полно врать, мы все устали.
Полночь смотрит на дворе…
Спасибо, дедушка, вам, Сталин,
И вам, Бальзак де Оноре.
И вам, сосед по скорбной плоти,
В пыли и в пятнах, мой пиджак.
Все кончено. Мы в переплете —
Гирш, Александр, я, Бальзак.
 
 
   Это уже мы втроем.
   Или же:
 
 
Сидят вельветные травест'и,
Пьют воду с'о льдом.
Испанский нищий мямлит стих
И клянчит сольдо.
Дерев зеленый сомбреро,
Блистающие облака…
Печальный мальчик, покрытый флером,
Читает розовый плакат.
 
 
   Это мы с Шурой.

Глава 5

   Это прекрасное предхолерное лето… Этот свернувшийся улиткой август… Эти переполненные огородами дачи… Это все… Где полуголый Гирш, исполненный восточной неги, почесывая брюхо, принимал меня и Шуру «в чалме махровых полотенец, счастлив и розов, как младенец». Облив нас предварительно ключевой водой из бака, живительной влагой, предназначенной для огородных пчел и перепревших в фонтанском зное тыкв. Ну, и чай, как полагается, с вареньем домашнего, можно сказать, изгтовления. Чтоб потом прошибло — и как рукой сняло! А после в блаженной праздности — стих выпустить зеленой свежайшей стрелкой лука: