Население Острова-сада жило наподобие общины Авраамовой в земле обетованной. Старейший — патриарх — всем руководил, давал работу, распределял каждому долю от урожая, и каждый получал сколько надобно для себя и домочадцев своих. Священника не было, как у верующих в Иегову до Моисея. Воскресения не соблюдали. В погожие дни работали, в дождливые отдыхали. Грехов не замаливали, ибо греха не творили. Не странно ли: там, где каждый глава семьи был по меньшей мере грабитель, не знали распрей из-за имущества, не слышалось здесь брани и сквернословия, а женщины, насильно похищенные и ни перед каким алтарем не дававшие клятву верности, умели хранить верность так, что чужой мужчина не мог сказать даже, какого цвета у них глаза.
   По нашем прибытии пригласил нас патриарх по имени Журавль к трапезе. Созвал и поселенцев — человек около восьмидесяти. Все они в прошлом были разбойниками, наводящими ужас на людей, а ныне — мирные пастухи и пахари. После пиршества повел нас патриарх к ручью, и мы по-братски выпили из общей тыквенной чаши свежей воды — другие напитки здесь не в ходу. И разбили тыквенную чашу в знак нерушимости нашей дружбы.
   Затем выбрал старик место для нашего будущего дома. Площадку обозначили колышками. Жители дружно помогали: один валил деревья, другой пилил, строгал — вся община трудилась для новых поселенцев. За два дня подвели дом под крышу, снабдили необходимой мебелью и утварью. В хлеву стояли корова и коза. Спросил меня Журавль, к чему лежит мое сердце, какую работу мне поручить. Понял я — придется здесь работать, а этому меня не учили ни в школе, ни в походном лагере. Выбрал кузнечное дело — по крайности будешь держать в руках железо, без него мне и жизнь не в жизнь.
   Примирился я со своей участью довольно скоро. Плен усыпляет, затуманивает разум человеческий, особо если учесть, что стены темницы сдвинуты из могучих скал и свод небесный — единственное окно. И под стены не подкопаешься, и к окну не взберешься, о побеге не помышляй. Трепыхнешься разок-другой, да и затихнешь.
   Вот и я вполне свыкся с новой жизнью: целыми днями работать в кузнице, приходить домой, где на очаге что-то варится-парится, и выслушивать от жены разные разности по хозяйству. То пожалуется, что утенок задохнулся в яйце, то совета моего спрашивает, отчего коровье молоко свернулось: то ли от кислого щавеля, то ли от травы шандры, настоем которой был прополоскан подойник.
   А когда моя разлюбезная Мада, стыдливо зардевшись, шепнула мне секрет, который заставляет мужское сердце сильнее забиться от радости, решил я, в простом своем ликовании, что ничего мне больше в жизни не надобно, и целыми днями думал: предстоит мне вскорости стать отцом и жить счастливо на этом клочке земли. Была эта мысль подобна древесному корню — прирастила она меня к той земле.
   Как дорогб мне сделалась с той поры моя добрая, славная Мада!
   И какие бы блага ни сулила мне судьба, каким бы разнообразием приключений ни прельщала — я не променял бы на них свою дорогую Маду и скромный наш дом, откуда при моем приближении раздавалась звонкая песня.

Колтук-денгенеги, или Нищенский посох

   Я растворился в своем тихом счастье, и миром моим стал окруженный скалами Остров-сад; жизнь моя плыла в нежных улыбках и словах, коими добрая Мада встречала меня по возвращении.
   Работали мы в кузнице до полудня, а потом каждый мог заниматься своими хозяйственными делами.
   Сидел я как-то раз на крыльце своего дома и плел из красных ивовых прутьев колыбель: вдруг тень заслонила мне солнце, что склонялось за горные вершины (здесь солнце всходило летом около восьми, а к пяти уже наступал вечер). Я поднял глаза и вздрогнул, узнав Медведя.
   — Неужто и ты решил здесь поселиться? — спросил я его. — Тебя потеснили враги или изгнали товарищи?
   — Нет, Баран, я пришел не с вами остаться, я тебя с собой забрать. Без тебя мы вроде гнилого бревна в реке. Никто не умеет обращаться с фельдшлангом, а мы готовим важный поход. Большой караван идет из Турции к Могилеву на ярмарку, богатые турецкие, сербские и еврейские купцы, и сопровождает их сильный конвой. Мы решили захватить этот караван, а потом сразу же повернем на Бердичев. В тамошнем монастыре ценностей накоплено видимо-невидимо. Но монастырь укреплен что надо — стены с амбразурами, стража крепкая, и без пушки за осаду можно не приниматься. Пойдешь с нами. Будешь знаменосцем отряда и моим помощником.
   Тут вышла из кухни Мада, но мало что не выказала никакой радости при виде отца, так еще на него же напустилась:
   — Ты зачем сюда явился? Куда собираешься завлечь моего кроткого, доброго Барана? Он доволен своей хижиной и своей женушкой. Не нужно ему ничего из ваших награбленных богатств. Вы нас похоронили, и мы мертвы. Хоть на том свете оставьте нас в покое.
   Нахмурился Медведь:
   — Послушай, Баран, кто повелевает женщиной в доме? Ее муж или ее отец. Если ты промолчишь, придется мне, ее отцу, показать, как расправляются с женщиной, которая лезет в разговор, когда ее не спрашивают.
   Я уже изучил вспыльчивую натуру этого человека, а потому ласками да поцелуями увлек Маду в дом: уговаривал так и сяк, убеждал отпустить с ее отцом и обещал, что, раздобыв достаточно денег для приличной жизни, я за ней вернусь и властью своего начальственного слова освобожу ее из этого глухого заточения, увезу в большой город, где будут величать ее «милостивой госпожой».
   Обещания пришлись ей по нраву. Со слезами и прощальными поцелуями отпустила она меня с Медведем. Отпустила с тяжелым сердцем. Когда я при входе в пещеру оглянулся, она все еще стояла у дверей нашего домика, я узнал ее по красному платку на голове. Любимый голубь Мады провожал меня до самой пещеры, а там что-то ворковал на ухо и никак не хотел улетать — пришлось прогнать его.
   Старые приятели приветствовали меня радостными криками и отпраздновали мое воскрешение хорошей выпивкой. И я, вновь отведавши вина, забыл Остров-сад, как сон. Известное дело: любитель выпить, осужденный на долгий пост, куда хлеще набрасывается на вино, нежели постоянный винопиец. Гайдамаки пили исключительно токайское — повезло им, надо полагать, наткнулись в погребах магнатов на бочки старого выдержанного напитка.
   Следующим утром покинули мы пещеру Пресьяка и выступили к Могилеву. Предстояло двенадцать дней пути. В тех краях о гайдамаках, должно быть, и слыхом не слыхивали, разве что в бабкиных сказках. Кто мог подумать, что из далекой страны вдруг нагрянет такая сильная разбойничья банда. Мы шли по ночам, выбирая заброшенные тропы, куда обычный путник сроду не заглянет. Днем скрывались в лесной чащобе, в безлюдных низинах и ждали вестей от наших переодетых лазутчиков, что уходили вперед на несколько верст. За провизией в деревни мы не заходили, все время питались сушеным мясом да собранными грибами.
   Наконец нам удалось выведать, когда прибудет в Могилев турецкий караван. Мы затаились по обеим сторонам болотистых зарослей и два дня выжидали, не подавая признаков жизни.
   Между тем последние припасы кончились, и остались на нашу долю птичьи яйца да лягушачьи лапки.
   Мимо нас проходили торговцы, явно торопясь на могилевскую ярмарку. Тяжело нагруженные мулы, повозки с пряностями, кренделями и копчеными колбасами, белым сыром в ящиках и бочонках, дорогим вином и медвяным пивом в бурдюках и бочках… Мы все глаза проглядели, ан — близок локоть, да не укусишь. Атаман строго-настрого запретил: мы, мол, не за жратвой пришли. И вот когда терпение наше истощилось, послышался наконец бой барабанов и трубный распев — приближалась наша вожделенная добыча: мулы, верблюды, лошади, крытые повозки о двух колесах, влекомые быками, людей тысячи полторы. Половину из них составляли солдаты в кольчугах и шлемах, вооруженные кто алебардами, кто мушкетами — весьма пестрая компания, собранная с бору по сосенке. Нас супротив них было куда как много — три сотни человек.
   Когда мы по данному сигналу разом высыпали из кустарника, весь караван пришел в смятение, солдаты палили куда попало, а мы — в какое скопище ни выстрели — непременно цель настигали. В сумятице люди побросали мулов и повозки и бежали кто куда. Гайдамаки вовсю зверствовали среди ошалевших от страха купцов; мне стало не по себе от зрелища кровавой резни, и я, сомлев, присел на болотную кочку. В голове у меня гудело.
   Тут я увидел ковыляющего ко мне турецкого купца; хромой, старый, израненный, он опирался на костыль. Подошел, распластался на земле передо мною, не выпуская костыля, и сказал:
   — Давай-ка, сынок, бери ятаган и руби мне голову. Прошу тебя, умоляю.
   Я удивленно воззрился на турка:
   — Нет уж, такой глупости не сделаю.
   — Заклиняю тебя, — продолжал турок, — отсеки мне голову, и я подарю тебе мой «колтук-денгенеги».
   На его языке «колтук-денгенеги» означает «нищенский посох».
   Я же ответствовал турку:
   — У меня нет причин желать тебе зла, Бабб, и я не убийца. В гайдамаки я угодил, словно Понтий Пилат в «Верую».
   — Понимаю, сынок, — вздохнул старый турок. — Вижу по твоему лицу, что ты лучше остальных. Потому-то и подошел к тебе просить о милосердии и в долгу не останусь — сделаю тебя счастливым. Не бойся и ударь ятаганом. Это не убийство. Убить можно только живого человека — так сказано в Коране — единственно истинной книге на земле. Но я не могу более считаться живым, ибо мне один из засевших в засаде злодеев послал пулю в живот, а такая рана неизлечима. По причине жестокой боли и потери крови бежать не могу, а попади я в руки разбойников — замучают меня медленно и страшно. Еще раз молю тебя — освободи от страданий, разруби шею ятаганом. Погляди, что за ятаган! И его тебе подарю.
   Но даже этим он не смог меня соблазнить: велика радость отрубить его лысую башку! Решил я от него отделаться:
   — Коли тебе жить надоело. Бабб, ступай сам себе руби голову великолепным этим ятаганом, а не хочешь — вешайся, благо вон сколько крепких деревьев в лесу.
   Возразил мне турок торжественно:
   — Дорогой сын мой, не могу я так поступить. Знай, что согласно Алкорану (единственно истинной книге на земле), существует семь кругов ада и каждый глубже и ужасней предыдущего. Первый — для нас, правоверных мусульман, второй — для вас, христиан. Самый глубокий, седьмой — геенна — для богохульников, ну а четвертый — Моргут — предназначен тому, кто сам себя жизни лишил. Если послушать твоего совета, то мне придется пройти три круга лишних. И должно в трех кругах пребывать триста тридцать три года, прежде чем попаду я в свой собственный. А если умру от руки неверного вроде тебя, то я по Алкорану — уж он-то не обманет — устремлюсь прямо в рай.
   Слишком велико было искушение избавить от ада и отослать в рай свято верующего турка — сам ведь умоляет. Но я все же устоял. Вспомнилось, что в Священном писании (также единственно истинной книге на земле) сказано: поднявший меч от меча и погибнет. И вновь я оттолкнул старика, что навязывал мне голову, как разносчик свой товар.
   — Одумайся, ведь я оставлю тебе и колтук-денгенеги, — приставал старик.
   — А что мне делать с твоей клюкой?
   — Смотри, сынок. Надо только отвинтить верхушку, и увидишь: колтук-денгенеги полон золота.
   Отвинтил старик свой костыль и высыпал горсть монет в ладонь. Засверкали, заблестели монеты, аж глазам больно стало.
   — Все твое будет.
   Тем не менее сопротивлялся я искушению:
   — Ни к чему мне твое золото. Бабб. У гайдамаков есть закон: никто не смеет утаивать деньги. Что награбят — отдают атаману по возвращении в пещеру Пресьяка, и все идет в общую казну. Плохо придется тому, у кого хоть польский грош найдут. Гайдамак грабит не для себя, а для всех, потому что гайдамаку ни за что платить не приходится. Твои талеры только навлекут на меня опасность, а проку от них никакого.
   — Ошибаешься! Ты, сынок, получше других. Ты молод и не годишься для разбойничьего житья. Унаследуешь от меня много денег, поедешь в Молдавию или Валахию, где тебя никто не знает. Сможешь купить деревню, збмок, крепостных и жениться, а если у тебя уже есть возлюбленная, будешь в покое и радости с ней жить, а не прятаться по лесам и пещерам.
   Последняя фраза задела меня за живое. Вспомнилась мне драгоценная моя Мада. Если удастся вызволить ее из Острова-сада, станет она богатой знатной дамой… А почему бы и нет? Я знаменосец у гайдамаков и скоро буду помощником харампаши. Может ведь случиться, что Медведь уведет главные силы в какой-нибудь поход, а я останусь, и тогда ничего не стоит напоить оставшихся и, как только они заснут, убежать с Мадой. Это была столь соблазнительная мысль, что я невольно протянул руку к посоху старого турка:
   — Где же спрятать такую пропасть денег?
   — Оставь их в костыле. Когда гайдамаки вернутся, пожалуйся, что тебе свело ногу от долгого стояния в холодном болоте. Это со всяким может случиться, и кому сведет сухожилия в ледяной воде, тот рискует навсегда хромым остаться. Они наверняка уйдут без тебя — кому нужен немощный товарищ. А ты держи богатство свое под мышкой и не выпускай.
   Затем обучил меня старик, как подвязать левую ногу, как пяткой в костыль упереться и как на одной правой передвигаться. Я думал о Маде и ради ее счастья готов был хоть до Иерусалима на одной ноге допрыгать.
   — Ну, теперь бери ятаган, — сказал старик деловито. — Не руби смаху, как мясник топором, а при ударе потяни лезвие, будто скрипичный смычок. Я стану на колени, а ты ударь сюда — видишь, где первый позвонок выступает: гляди внимательно. Ятаган держи прямо, твердой рукой — тогда все будет в порядке, и клинок не соскользнет.
   Говорил он, говорил, все меня подзуживал, пока дьявол (поджидающий смертных на всякой тропинке) не подтолкнул меня под локоть, и заметил я через секунду, как тело старого турка опустилось к моим ногам, обнимая колени, а голова, подскакивая, покатилась меж деревьев.
   (— Homicidium: человекоубийство, — продиктовал советник в протокол.
   — Так и есть, но примем во внимание смягчающие обстоятельства, — вставил князь. — По желанию убиенного, согласно Алкорану и следуя вероломному толчку врага рода человеческого.)
   — Убийство остается убийством, — вздохнул Гуго, — и очень скоро пришлось мне раскаяться. Свершив сие деяние, оперся я на клюку и, хромая, двинулся вперед. Заковылял кое-как за своими товарищами, что возились с богатой добычей. Кому из каравана бежать не удалось, тех прикончили на месте. Разбойники взваливали поклажу на плечи, так как неторными путями вьючным животным не пройти.
   Увидев, как я с трудом ковыляю, опираясь на посох, они расхохотались.
   — Что за напасть с тобой приключилась? — спросил Медведь.
   — Ох, горе мне, — запричитал я, — нищим калекой стал. Когда я убивал хромого турка — не мог он удрать с кривой-то ногой, — проклял он меня, умирая: быть тебе, хромым, как я, и вечно скитаться с колтук-денгенеги. В тот же миг свело мне левую ногу, и никак не выпрямить.
   — Ясное дело, не понравилось твоей ноге стоять в холодной воде, — усмехнулся Медведь. — Ты пуделек изнеженный. Ладно, не хнычь, есть у нас лекарь на такие хвори. Эй, Перепелка, пойди сюда!
   Не по себе мне стало. Уж если посмотрит ногу, сразу сообразит, что все в порядке. Напряг я мышцы изо всех сил, чтобы нога оставалась согнутой, пока Перепелка щупал, мял и тянул так, что кости трещали.
   Через несколько минут сказал костоправ:
   — Да, ногу страсть как свело.
   Я с перепугу, позабыв о притворстве, решил попробовать вытянуть ногу, и вот где ужас меня взял: нога, которую я нагло объявил сведенной… не выпрямлялась более. Господь меня наказал: какую беду накликал, та при мне и осталась. Я и впрямь охромел и не мог шагу сделать без колтук-денгенеги.
   Ох и проклинал я про себя окаянного турка с его наследством!

Бердичевский монастырь

   — Не унывай, — сказал предводитель, увидав, как я, озабоченный своим увечьем, в отчаянии скребу затылок. Калекой ты нам еще больше пригодишься. Нам такой человек давно нужен. — И приказал мускулистому парню посадить меня на плечи — настал мой черед на людях ездить. Время от времени менял я коня, так продолжалось до очаковских лесов. Гайдамаки, разозленные негаданной лошадиной судьбой, мстили мне, напевая язвительную песенку:
 
Сучка лапу лижет, плачет, —
Отдавила блошка пальчик.
 
   На привале в очаковском лесу подошел ко мне Медведь:
   — Слушай, Баран. Дальше ты с нами не пойдешь — давай ковыляй к Бердичеву со своей хромой ногой. Разведай там все хорошенько, потом возвращайся в пещеру Пресьяка — подробно расскажешь. Будем знать, с какими силами собираться — я хочу штурмом взять Бердичев.
   Блистательный успех могилевского похода ослепил вожака разбойников. Три сотни его головорезов обратили в бегство две тысячи человек, из коих по меньшей мере тысяча имела оружие… и вот теперь он решился осадить и взять монастырскую твердыню.
   Однако лучшего способа проникнуть в Бердичев, как с больной ногой, нарочно не придумаешь. Из дальних краев, даже из чужих земель шли туда убогие, калеки да хромоногие. По дороге к Бердичеву тянулись группа за группой — все стремились попасть в знаменитую чудотворениями обитель. Оборванцы хром-хром на костылях, кто чуть при денежках — на муле; крестьяне везли своих жен на телегах, люди именитые странствовали в золоченых портшезах; горожане путешествовали в запряженных быками повозках — все стекались в Бердичев.
   Монастырь принадлежал белому духовенству и располагался на холме в живописной низине. Его окружали крепкие бастионы, а понизу тянулся ров, усеянный острыми кольями. У подножия холма бил теплый источник, что наполнял ров, а дальше вращал семь колес мельницы. В монастырь можно было попасть лишь через узкий подъемный мост. Бесчисленные паломники находили приют в небольшом селенье близ монастыря. Более сотни человек зараз не пускали даже в праздники — церковь не вмещала. Зато при скоплении народа служба шла целый день: сто человек в одни ворота входили, в другие выходили. Во дворе и на бастионах днем и ночью дежурила вооруженная до зубов стража: приглядывали также, не имеют ли при себе паломники оружия.
   Бердичевский монастырь славился сказочными богатствами, не удивительно, что Медведь на него нацелился.
   Алтарь из массивного серебра преподнес монастырю князь Станислав: на столе для причастия покоилась золотая пластинка, где была выгравирована чудесная история дарителя — графа Лещинского. Искрились и полыхали красочными огнями оклады икон, мозаики из драгоценных камней, золотые кубки, чаши, дароносицы; сияли карбункулами старинные венцы, обладатели коих имели, надо полагать, головы раза в два побольше наших; золото крестов едва мерцало из густо наложенных сапфиров и жемчугов, на серебряных пьедесталах высились фигуры, отлитые из золота, а какие часы поразительно искусной работы, и все ходили, били, звонили… и посреди всей этой помпезности и пышности — клюки и костыли чудесно исцеленных.
   Когда я впервые очутился в этой сокровищнице, меня больше всего поразили сии атрибуты убожества: ах, с какой радостью оставил бы и я распроклятый колтук-денгенеги, что торчал, набитый монетами, у меня под мышкой.
   И вдруг раздался хор. Не могу выразить, что я чувствовал во время песнопения. Забыл про золото и серебро, перестал прикидывать, сколько пудов здесь наберется: я не сводил глаз с иконы, а святой лик с алтаря всюду находил меня взором, словно читая в душе моей злокозненные, безбожные мысли и коря меня за это. Песнопение очистило меня, изгнав греховные помыслы, и никто из всего скопища калек и страждущих столь усердно не бил себя кулаком в грудь, никто не преклонял колен на мраморные плиты более истово, нежели я.
   Когда служба окончилась, каждый подходил к настоятелю под благословение. Настоятель — старец с длинной седой бородой, напоминающий изображения бога-отца — каждой морщинкой своей излучал неизбывную доброту.
   Нас предупредили заранее, что белые монахи не принимают ничего от паломников и лишь по отпущении грехов им жертвуют, кто сколько пожелает. Настоятель всех наделял благословением, не выпытывая, кто правоверный, кто еретик — пусть хоть еврей либо магометанин, — всех провожал с миром. Будь грехами отягощен или коварные замыслы лелеющий — поначалу ни один к исповеди не допускался, и лишь когда, раскаяньем просветленный, вновь приходил, исповедовал его настоятель и принимал дары.
   Я покинул церковь в полном смятении, начисто позабыв, для чего меня послали. Даже и не подумал оглянуть наметанным глазом редуты, прикинуть число стражников, оценить огневую силу мортир: я ковылял вместе с другими паломниками, тихим голосом вторя мелодии молитвы. Так пришли мы к теплому источнику. Я разделся и вместе с остальными калеками погрузился в объемистую каменную чашу. Господ от простолюдинов здесь было не отличить.
   Только вылез я из воды — недуг покинул меня, больная нога сгибалась и разгибалась по-прежнему.
   «Миракулум! Чудо!» — возопили все, а я разрыдался как ребенок.
   Господь не оставил меня! Не оставил, хотя я столько раз отрекался от него. Ибо нельзя столь тяжко оскорбить господа, чтобы не простил он, если душой обратишься к нему.
   Я устроил костыль свой теперь уж не под мышкой, а на плече, и вернулся к настоятелю. Он узнал меня и кротко улыбнулся. Я преклонил колени и возжелал исповедаться.
   И рассказал все без утайки: что я послан главарем гайдамаков разведать военную силу монастыря, что разбойники хотят взять штурмом Бердичев, пробив брешь в стене с помощью осадного орудия, что четыреста отчаянных головорезов не побоятся влезть на стены.
   Старик выслушал мою исповедь и дал отпущение. А затем сказал:
   — Возвращайся к тем, кто тебя послал, и расскажи обо всем, что ты здесь видел. Пусть приходят. А ты оставайся с ними, и если прикажут тебе обстрелять монастырь, выполни приказ.
   — Но зачем же, святой отец?
   — А затем, что успех залпа зависит от канонира. Стрелять можно по-всякому: и хорошо, и плохо. Лучше быть при пушке тебе, а не кому другому.
   — Ладно. Я буду целиться небрежно.
   — От тебя зависит, чтобы войско нам в помощь подоспело своевременно. Сможешь ли потянуть осаду?
   — Постараюсь.
   Для пущей убедительности оставил я настоятелю посох, что мне дал турок. Да и благодарность подвигла меня на это. Неужто жалко за чудом излеченную ногу посоха, набитого золотом! Так я и объяснил настоятелю.
   — Хорошо, сын мой, — ответствовал святой отец. — Когда мы с твоей помощью избавимся от беды, я верну тебе деньги и дам еще кое-что подороже золота: путь к спасению души. И заступлюсь за тебя перед владыками сей страны, дабы смог ты жить честной жизнью и добрую славу себе снискать. А этот образок пречистой девы возьми для своей жены.
   Духовно возрожденный, сердцем раскаявшийся вернулся я в пещеру Пресьяка. Однако там мне сразу же пришлось начать со лжи, чтобы заманить банду в ловушку. Гайдамаки встретили меня с ликованием, увидав здоровую ногу, и я объяснил, что некая ведьма поправила дело дьявольским заклинанием. Они охотно поверили. А скажи я, что это настоятельское благословение подействовало, — тут же навлек бы на себя подозрение.
   На военном совете я весьма правдоподобно доложил о ситуации в Бердичеве. Я давным-давно додумался, что хорошая ложь немыслима без примеси правды — иначе легко попасть впросак. Рассказал о сокровищах монастыря и прибавил от себя о бочках, полных золота и серебра, чем немало разжег алчность гайдамаков. У Медведя были далеко идущие планы. Он решил, награбив огромные ценности, создать наемную армию, собрав разрозненные разбойничьи банды, промышляющие в Карпатах, ударить по городам и замкам Галиции и объявить себя верховным властителем, полагая, что простой народ пойдет за ним, если понадобится громить магнатов и попов.
   Всю ночь он делился со мной своими чудовищными планами, которым не было ни конца ни края. Бандит не намерен был останавливаться до тех пор, покуда не объединит под своей властью всех безбожников.
   Укрепления монастыря я расписал вполне красочно и присовокупил, что осада может затянуться, хотя на самом деле прекрасно знал — с помощью нашего фельдшланга брешь в стене можно пробить в первый же день, а заржавленные монастырские гаубицы особого вреда нам не причинят. Настоятеля я изобразил опытным военачальником. Опоясывающий ров, утыканный под водой острыми кольями, начисто отбил у гайдамаков охоту брать укрепления штурмом. О рогатках и пороховых минах Я такого наплел, что лихая братия тотчас согласилась с моей тонко продуманной боевой тактикой: необходимо разрушить ядрами часть бастиона; кирпичи да обломки завалят ров с водой, и тогда легко будет проникнуть сквозь брешь. Медведь пришел в восторг и полностью доверил мне подготовку к осаде. Я же в качестве особой милости попросил отпустить меня на день в Остров-сад повидать мою дорогую Маду; она, небось, решила, что меня нет в живых.
   Медведь отнесся к этому весьма неодобрительно.
   — Знаю я бабьи уловки. Негоже удальцу перед опасным походом с женой в разговоры пускаться. Это еще хуже молитвы. Женщина заплачет, а мягкое сердце легко в слезах тает.