Я не уступал, просил вновь и вновь, и он наконец согласился.
   Опять открылся передо мной проход в скалах. Прекрасным осенним полднем спускался я по тропинке в затерянный средь скал сад и, приближаясь к нашему домику, услышал любимую песню моей женушки.
   Она, верно, почувствовала, что я близко, и выбежала навстречу. Я и сейчас словно вижу ее перед собой — счастливую, прекрасную. Она решила, видно, что я насовсем пришел, и мне не захотелось ее огорчать. Отложил я горькие слова на прощанье, зная: она безутешно расплачется при известии о новом и опасном предприятии. Мне хотелось эту одну-единственную ночь провести в счастье.
   Я позволил ей сперва рассказать о домашних делах, и она похвалилась, сколько сушеных фруктов, творога и копченых форелей заготовила на зиму. Похвалилась прекрасным самотканым льняным полотном и, застенчиво покраснев, не без гордости показала крохотный, вышитый бисером чепец для младенца, малюсенькие одежки, — и дрогнуло, сладко защемило мое сердце. Затем она шепнула, что к рождеству ее «колыбель вифлеемская» уже пустовать не будет.
   О, с какой радостью остался бы я навсегда с ней на этом острове! Но это было невозможно. К тому же я строил совсем другие планы: я хотел освободить ее, взять с собой в большой мир, сделать знатной дамой.
   Когда она вдосталь нахвалилась своими успехами, настал мой черед рассказывать. Но заметил я странную вещь: Мада, которая кормила голубей на цветущем острове, отнюдь не была похожа на ту Маду, что участвовала в грабительских налетах Медведя. Когда я поведал о нападении на караван, она содрогнулась от ужаса. А уж что с ней было, когда я подошел к рассказу о сведенной ноге!.. Зато она вновь воспряла духом, узнав о моем чудесном исцелении, и окончательно излечилась душою, когда я передал ей от настоятеля образок пресвятой девы.
   Этот образок стал причиной ее смерти. И вечного блаженства.
   Лишь по утру признался я доброй своей женушке, что время мое истекло и пора уходить.
   Как целовала она меня, пытаясь удержать, висла на шее, обнимала колени, никак не желая отпускать. Верно, предчувствовала, что не увидимся мы больше в этом мире. Понапрасну я утешал ее, понапрасну клялся, что вернусь за ней и ухожу лишь ради того, чтобы обеспечить ее судьбу. Она ничего не хотела слушать. Однако проводила меня по скалистой тропе и вошла бы в пещеру, если б Медведь не загородил дорогу. Не годится, мол, женщине в ее положении попадаться на глаза гайдамакам: среди разбойников распространено было поверье, будто мизинец нерожденного младенца — надежный талисман, хранящий от пуль и сабельных ударов. Она хотела поцеловать меня еще раз, но отец ее стал между нами, коротко сказал «хватит» и подтолкнул меня вперед. Я беспрестанно оборачивался и все время видел Маду посередине входа в пещеру. Она казалась мне святой с ярким нимбом вокруг головы. Все темней становился проход, и ярче сиял ореол. Но вот коридор свернул в сторону, и светлое видение исчезло.
   В тот же день наш отряд в четыреста гайдамаков, вооруженный фельдшлангом, выступил в поход, и, пройдя долину Пресьяка, к ночи, при лунном свете, мы выбрались на большую дорогу, где теперь уже не опасались никакого сопротивления.

Рождественская ночь

   Осенью началась осада. Я вел ее столь успешно, что и декабрь застал нас все в той же позиции. Трижды менял я место для фельдшланга, но стрелял с такого расстояния, что не мог нанести особого вреда стенам. Медведь пребывал неотлучно возле меня и настаивал подтянуться ближе к бастионам.
   — Смотри, — заметил он, — ядра оттуда едва докатываются до нас.
   И раз как-то крестьянской своей смекалкой нашел он место, откуда с наибольшим успехом можно было обстрелять крепость, и приказал поместить орудие там. Пришлось повиноваться, однако ночью, когда я готовил редут, мне удалось исподтишка закопать бочонок пороха в заполненной землей корзине. Утром я сказал Медведю: надо быть особенно осторожными, потому как осажденные где-то здесь подвели мину; ночью я слышал, как они под землей копошились. Поставил барабан на землю, а горошины на нем как запляшут.
   Он отказывался мне верить. Провалиться, говорил, мне на этом месте, если кто из осажденных так изловчится прорыть ход от крепости в чисто поле. Но все же остался со мной ночью, дабы следить за обстрелом.
   Я же воткнул в бочонок о порохом тростинку и через нее пустил пропитанный селитрой шнур. Из осторожности: у главаря нос был что надо, ему ничего не стоило хоть на расстоянии пушечного выстрела учуять запах фитиля, если враг притаился неподалеку. Но все обошлось благополучно. Порох воспламенился в самый подходящий момент: харампаша, облокотясь на бруствер, наблюдал полет ядра. Пришлось мне за ноги вытаскивать его из-под расшвырянных корзин. Правда, он остался целехонек, но зато у него окончательно пропала охота обстреливать крепость с такой близкой дистанции, где можно было подорваться на мине. Следуя моему совету, мы вернулись на дальний холм.
   Я утихомиривал ворчащих гайдамаков тем, что с наступлением холодов ров замерзнет и по льду легко будет приблизиться к стенам, умолчав, однако, что теплый источник никогда не дает воде затянуться льдом. Скорее мы отморозим носы и уши, чем ледостава дождемся. Меж тем наступило рождество, вожделенное для меня из многих соображений. Вечный календарь висел у меня на цепочке — часы и календарь базельской работы. Жестоким холодом повеяло в субботу в рождественский сочельник. К ночи поднялся ветер с вьюгой — в десяти шагах ничего не разглядеть. Погода мне благоприятствовала.
   Обстрел пришлось прекратить — какой толк палить по крепости, ежели за снежной пеленой ее вовсе не видно. Гайдамаки запрятались в палатки, пили, резались в кости. Что за радость играть без денег? Разбойники нашли выход; расплачиваться оплеухами. Выигравший отвешивал, невезучий терпел. Меня такая забава не привлекала, зато гайдамаки веселились как дети.
   Отовсюду неслись пьяные крики и ругань, а я одиноко сидел в своей палатке и вспоминал светлые праздники прошлых лет. Вот первое рождество на моей памяти: мать подняла меня снять с елки фигурный медовый пряник, и до того он был ладный да изукрашенный, что есть было жалко. Затем я мысленно вернулся к домику на Острове-саде и вздохнул: здесь свистит холодный ветер, слышен отдаленный звон колоколов, и скоро раздастся топот коней… А что-то там поделывает моя нежная Мада, пустует ли еще «вифлеемская колыбель»?
   Все колокола бердичевского монастыря звонили к полуночной службе. Отовсюду неслись пьяные песни гайдамаков, а в палатке главаря поп гнусавил пародию на торжественную мессу. Ветер корежил и рвал облака, в лунном свете, кривляясь и вихляясь, плясали бесчисленные ведьмы, слетевшиеся на шабаш. На бастионах бердичевской крепости показалась процессия — плотная вереница фонарей на пути в храм, а здесь ветер нещадно сыпал острые, колкие снежинки.
   И тут вдруг послышался долгожданный конский топот, который я столько раз пытался уловить, приложив ухо к земле. Топот раздался совсем неподалеку: всадники достигли каменистой тропы, разметанной ветром. Пока лошади шли в глубоком снегу равнины, трудно было различить их поступь, но теперь сомнения отпали: приближались драгуны князя Вышневецкого.
   Атаку назначили на эту ночь, зная, что пьяные гайдамаки будут валяться в палатках.
   Дожидаться драгун мне не имело смысла. Ночью все кошки серы. Рубанет драгун по черепу, и потом объясняй, кто ты и что ты. Я выбрался из палатки, закутался в плащ и со всех ног побежал к Бердичеву. Когда я остановился перевести дыхание и оглянулся на покинутый мною лагерь, то увидел: ведьмина пляска с неба перекинулась на землю. В безумной дьявольской сумятице, гонимые саблями воинов святого Георгия, метались в снежной збметели чернеющие людские массы. Внезапная ночная атака развивалась без единого выстрела. Не знаю, что сталось с гайдамаками; я снова подхватился и бежал, пока не достиг рва. Очутившись перед воротами, я кричал во всю мочь, наконец мне опустили мостик.
   Полуночная месса как раз подошла к концу. Монахи со светильниками на длинных ручках, возглавив крестный ход, пели хвалебные псалмы, им согласно подпевали горожане и застрявшие в монастыре болезные, убогие и калеки. О, как перепуталась процессия, когда я стал на пути избранников, несущих балдахин над головою святого отца, и воскликнул: «Князь Вышневецкий ударил по гайдамакам!» Замерли молитвы и псалмы, из всех глоток вырвался единый крик: «К оружию!» Именитые горожане опустили балдахин посреди дороги, бросили настоятеля и кинулись домой за оружием, даже хромые и одноногие браво подпрыгивали, грозя клюками. В полыхании подожженных палаток можно было различить, как под напором драгун сумбурно метались гайдамаки, разбегаясь кто куда. Теперь-то героическим горожанам незачем сдерживать свой боевой пыл! Схватив первое попавшееся оружие, рванулись они через мост на поле битвы: впереди монахи с поднятыми крестами, в хвосте нищие с костылями подбадривали отряд, что этой ночью устроил знатную резню. В жажде отмщения осажденные не щадили даже мертвецов: кому драгуны успели отрубить головы, тем отсекали ноги. Удалось ли Медведю спастись из этого кошмара, я тогда не знал. Счастливый, что вырвался наконец из когтей гайдамаков, вознес я горячую молитву создателю.
   На том моя служба у разбойников закончилась.
   (Гуго замолчал. Он явно нуждался в передышке, и судьи тоже.
   — Cogito, [15]— сказал князь, — что reus реабилитировал себя исходом causa. [16]Сколько греха совершил, столько и поправил. Спасся он благодаря истинному чуду, и раз небесный судия отпустил ему грех, нельзя судьям земным препятствовать сему.
   — О, ваше высочество, — иронически заметил советник, — велеречивый краснобай так разукрасит все свои двадцать два преступления, что нам только останется причислить его к лику святых.
   — Nihilominus, [17]данное злокозненное преступление зачеркнуть!)

Часть третья
НА СЛУЖБЕ У КНЯЗЯ

Малах

   На другой день обвиняемый продолжил свое признание.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   После чудесного освобождения такая меня одолела набожность, что решил я перейти в лоно римско-католической церкви. Пышные церемонии, возвышенное благоговение и милосердие священнослужителей покорили мое сердце. Но особенно привлекало меня таинство исповеди. Как легко становится на душе, когда наконец-то можешь выговориться, поверить другому человеку самое сокровенное, что тяготит тебя днем и ночью, во сне и наяву, в трудах и в отдыхе! Какое облегчение — излить душу да еще и получить отпущение, вырвать из рук дьявола долговое письмо! Одного дня оказалось мало, целую неделю исповедовался я доброму отцу Агапитусу.
   В конце концов не утаил я от него, что сыт по горло святой монастырской жизнью — ходи день-деньской за больными; куда вольготней вернуться в мирскую суету, даже если не жить прежней греховной жизнью, но проводить время в полезной веселости. Я попросил у него рекомендаций к какому-либо польскому сиятельству — хорошо бы наняться на службу, где работы поменее, а развлечений поболее. Таких господ немало, и люди моего склада им позарез нужны.
   — Дорогой сын мой, — начал священник, — увы, не могу рекомендовать тебя светскому владыке; ведь мало упомянуть, что ты здесь, в монастыре, столько-то дней был нашим достохвальным собратом: надо подтвердить безупречность твоей предыдущей жизни, а насколько я понимаю, дело обстоит как раз наоборот. Выдать фальшивое свидетельство — противу моих убеждений. Постараюсь тем не менее помочь тебе. Возьми посох, у меня оставленный. Он по-прежнему полон золота. С костылем под мышкой доберись до Лемберга и там, в нищенском облачении, поищи в еврейском квартале мастера Малаха. Порасспроси, и непременно найдешь его. Он отменный компаньон дьявола и живет жизнью пагубной. Ему давно пора на костер, и помоги господи святой инквизиции воздать Малаху по заслугам. Словом, это весьма нужный тебе человек. Намекни, что тебе надобно, он поймет с полуслова, а если приоткроешь спрятанное в посохе, наверняка поможет, ибо лихоимец давно заложил душу дьяволу. А я ничем пособить не могу.
   Я и сам понимал, что святой отец не может мне, записному грешнику, дать фальшивое рекомендательное письмо, спасибо навел на след подходящего дельца. Благоговейно поцеловал я пастырскую руку, попрощался, взял костыль под мышку и заковылял — на сей раз притворно — по дороге в Лемберг. Шел пешком, выпрашивал милостыню, чтоб самого не ограбили.
   В Лемберге отыскал я еврейский квартал — в тесный переулок и телега бы не проехала. Во всю ширь тесноты сей раскинулся рынок всякого старья. Меня сразу окружили маленькие попрошайки. Я достал из мешка динар и пообещал его тому, кто приведет меня к мастеру Малаху. Сорванцы заспорили насчет динара. Один — постарше и посильней, которому удалось побороть остальных, решил сам отработать динар.
   Он повел меня разными закоулками, где и двое встречных едва смогли бы разойтись, к хибаре — у двери торчала старуха в бархатной повязке до бровей. Мальчишка зажал в кулаке динар и, убегая, крикнул:
   — Я не знаю, где Малах живет, а вот она знает!
   Старуха беспрестанно кивала головой, будто в подтверждение: да, да, все так. Делать нечего, достал я из кармана серебряную монету:
   — Слушай, матушка, я дам тебе эту красивую монету, если скажешь, где живет мастер Малах.
   Старуха кивнула, поднялась с табуретки, прошла в лавку, наполнила флягу красной польской наливкой и подала мне, протянув другую руку за деньгами.
   — Не надо водки! — заорал я. — Мне нужен Малах.
   Матушка послушно прошлепала в лавку и принесла другую бутылку — на сей раз с зеленой водкой. Уразумел я наконец — окаянный постреленок завел меня к глухой бабке, тут как ни кричи, не докричишься.
   Третий раз протрубил я ей в ухо имя Малаха, закивала она и вернулась с коробочкой порошка от насекомых, который и намеревалась обменять на серебряную монету.
   Может, думаю, полновесный талер чудо сотворит — излечит ее от глухоты? Так и есть. Прояснилась ее физиономия:
   — Малах? — зашептала она. — Пойдем.
   Старуха заперла лавку, открыла калитку в углу и пустила меня в заросший сорняками двор. Оттуда пошли мы по скрипучей лестнице на чердак, увешанный грязным бельем, потом на другой чердак, далее узким ходом вниз через каморку в подвал, затем вышли к висячему мостку над зловонной канавой и наконец попали в длинный, тяжким эхом отдающий коридор; постучала старуха клюкой в дубовую дверь и шепнула мне:
   — Я тоже не знаю, где Малах живет, зато привела тебя к чудодею, он-то уж все знает.
   Отворилась дубовая дверь — на пороге стоял слепой старик с внушительной серебряной бородой. На нем был прекрасный шелковый кафтан, схваченный дорогим восточным поясом. Все это означало, что просвещение моего невежества обойдется здесь еще дороже. Пришлось достать золотой.
   — Ты, верно, и есть чудодей, который все знает? — спросил я.
   Старик не скупился на слова и с готовностью разъяснил, что он понимает язык птиц и четвероногих, беседует с драконами, умеет под землей отыскивать воду, каждому может сказать, сын ли тот своего отца, и к тому же знает, на каком наречии разговаривают демоны.
   — Вся твоя премудрость мне не нужна, — вздохнул я. — Скажи только, где найти Малаха, и я в долгу не останусь.
   — Драгоценнейший сын мой, — начал старик и заморгал слепыми глазами. — Ну и задачу ты мне задал! Ведь Малахов на свете, как цветов на лугу и звезд на небе. Только в Лемберге живут семьдесят два Малаха: Малах Мешуге, Малах Мизраим, Малах Хошен, Малах Пинкас, Малах Хаймович, — откуда мне знать, какого тебе надобно.
   — Того, кто подделывает бумаги.
   — О сын мой! — возопил старик. — Что заставило тебя ступить на сей пагубный путь! Уходи! Те, кого я знаю, все до одного люди честные, богобоязненные.
   Надо было немедленно освежить память чудодея, и я сунул ему золотой. Старик опытными пальцами пощупал монету и, убедившись в подлинности, выдал соломоново решение вопроса:
   — Я не могу точно угадать, кого ты ищешь. Ты его сроду не видел, а я и вовсе слеп. Знание человеческое здесь бессильно. Божья власть проявляется в чудесах, а наше дело — уповать на нее.
   Старик взял длинную стальную иглу, воткнул в толстую книгу, открыл последнюю страницу, которой коснулось острие, и заскользил по строкам кончиками пальцев. И вдохновенно заговорил провидец:
   — Открылся мне не кто иной, как Бен Малах Пейксото — португалец. Не я, но бог выбрал его.
   — Где мне его найти?
   — Он живет аккурат напротив моего дома. Постучи два раза, потом стукни разок, и еще дважды. Тогда тебя впустят. А теперь ступай с миром.
   Дюжий малый — его слуга — проводил меня с фонарем по темной лестнице, выпустил в калитку: я очутился в том же самом переулке. Дом Малаха был первый угловой. А меня полдня таскали туда-сюда, взад-вперед, через весь квартал, чтобы подвести к самому первому дому! После условного стука в дверь меня впустил некий карлик с лицом оттенка спелой айвы: был ли то мужчина или женщина — я так и не разобрал. Языка, на котором говорило это существо, понять невозможно, да и язык ли то был?
   По скрипучей лестнице я поднялся за ним — или за ней — в темную комнату, где кто-то сидел в углу спиной ко мне и во время разговора ни разу не обернулся. Перед этим человеком стояло зеркало — он превосходно мог за мной наблюдать. Я же мало что разглядел в зеркале — заметил только отсутствие бороды. Лицо гладкое, по обычаю португальских евреев, было намазано аурипигментом (средством для удаления волос): закон Моисеев запрещал касаться щек и подбородка железом.
   — Малах дома? — спросил я.
   — Малах дома, — отвечал странный человек. Далее он постоянно говорил от третьего лица, так что я не мог бы поклясться, Малах он или нет.
   — Что ты от него хочешь?
   Я изложил коротко и связно, что хочу поступить на службу ко двору князя Вышневецкого. Необходима грамота на дворянство, доказывающая мое благородное происхождение, затем академический диплом — знак моего усердия в науках, документы о крещении, конфирмации — свидетельство католического воспитания; кроме того, рекомендательное письмо от некой титулованной особы, где бы я изображался верным и доблестным рыцарем.
   — Конечно, я за все уплачу. Ты, Малах, только цену скажи.
   Призванная к ответу персона, сидя, как прежде, спиной ко мне, промолвила тихим низким голосом:
   — Малах имеет сказать следующее: ты явно не по адресу обратился, Малах и пальцем не шевельнет ради столь богомерзких затей. Малах никогда не общается со всякой рванью. Если хочешь стать истинным дворянином и располагаешь для этого средствами, ступай к приятелю Малаха — торговцу платьем Малкусу, что обслуживает знатных господ. Он живет на углу Бетелева переулка возле колодца. У него ты найдешь великолепные бархатные костюмы, плащи, отороченные куницей, пояса и всякие мелочи по твоему выбору. Он уж постарается сделать из тебя благородного господина — за деньги, естественно. А сюда больше ни ногой. Малах — человек добропорядочный, его уста не осквернены ложью, а руки не запятнаны чернилами от фальшивых бумаг.
   И побрел я по узким проулкам, решив, что, верно, не с настоящим Малахом беседовал. Прав Пейксото — в таких лохмотьях смешно заявлять какие бы то ни было претензии. Неплохо бы отыскать Бетелев переулок и фонтан, где находится лавка Малкуса; после долгих блужданий увидел я лавку и хозяина.
   — Какое счастье вновь лицезреть вашу милость в добром здравии, — радостно возопил стоящий в дверях коротышка. — Сгори я в пепел, коли не минула добрая сотня лет с последней нашей встречи, а я так сразу вас признал. Как не признать достоуважаемого господина Зденека Кохановского, который на спор совершил паломничество в Рим и возвращается в рубище паломника. Ну и остер глаз у Малкуса! Голову кладу за бездырочную пуговицу — никто, кроме меня, не признает в этом маскарадном тряпье господина рыцаря Зденека Кохановского, и если красивица Персида, что на знаменитом турнире преподнесла вам венок, сейчас вас увидит, то уж наверняка скажет: бросьте этому нищему грош да гоните вон! Да, да, красавица Персида теперь княгиня, супруга могущественного князя Вышневецкого. Но я-то уж не забыл высокородного моего господина! До сих пор свято храню замечательную одежду, что вы у меня заложили. Даже и вышитый кожаный пояс с разными карманами для документов. Я всегда знал: рано или поздно вернетесь вы из Святой земли и выкупите свои вещи. Зденек Кохановский — достойный рыцарь верности и чести.
   Понял я, что суждено мне превратиться в Зденека Кохановского. Костюм пришелся мне впору, так что у меня у самого сомнений не осталось: я и есть Кохановский.
   Преображенный в нарядного мазура, спросил с Малкуса, что стоит сия метаморфоза.
   — Позвольте напомнить, — только сумму заклада. Великолепные драгоценности, посланные красавице Персиде, в счет не идут. Всего сто золотых.
   — Сто золотых! — вскричал я. — Да таких денег сам воевода не платит за платье.
   Малкус лукаво усмехнулся:
   — Может быть, может быть. А как насчет документов, что лежат в кармане у пояса? Когда вы, милостивый господин, их у меня оставили, то велели поклясться, чтобы я их хранил, как зеницу ока. Ваше повеление исполнено. Что это за бумаги, я и понятия не имею, разбираю только собственный почерк, не знаю ни латыни, ни греческого, не знаю даже, как это читают справа налево. Бумаги в кармане у пояса, извольте взглянуть.
   Я расстегнул карман: мелькнули разные документы, в том числе перга-менты и дворянский патент. Я просматривал одну бумагу за другой; вот на листе герб в виде отрубленной головы турка (и впрямь занятное совпадение, вот только трофей свой я заполучил не в битве); академический диплом за подписью ректора Сорбонны, удостоверяющий степень бакалавра; свидетельства о крещении и конфирмации от краковского архиепископа; подтверждение моих боевых заслуг от фельдмаршала Монтекучоллы; священная грамота иерусалимского патриарха паломнику гроба господня… и все на имя Зденека Кохановского.
   Малкус хитро подмигнул:
   — Ну как, стоит платье сотни золотых?
   Я крепко хлопнул его по плечу и отдал деньги. Одежда вряд ли тянула на десяток монет, но бумаги!.. Сделкой я остался доволен.
   В Лемберге промышляла в ту пору целая банда фальшивых дел мастеров: действовали они так ловко и запутанно — случай со мной это подтверждает, — что схватить их с поличным было невозможно.
   Я мог смело называться новым именем. Его подлинный владелец пропал восемь лет тому, исчез где-то в Святой земле или погиб в Венгрии в борьбе с неверными. Если даже кто и помнил его безусым юнцом — вряд ли удивился бы сейчас: восемь лет скитаний могли основательно изменить человека. А впрочем, я полагал, что меня даже и родная мать теперь бы не узнала.
   Князь оказался в очень зрелых летах и так толст, что пояс едва удерживал брюхо. Шевелюра и борода — справа почти седые, слева почти черные — придавали ему странный вид.
   Когда я представился, он порывисто схватил меня за руки:
   — Зденек! Вернулся! Черт возьми, в какого молодца превратился! А помнишь, что мы последний раз вытворяли?
   Да, в первую же минуту влип. Откуда мне помнить? Пришлось сказать самое вероятное:
   — Как что? Пили, конечно.
   — Верно. А помнишь, на что спорили?
   Ничего удивительного, если не помнишь того, чего с тобой и не было вовсе. Однако надо же было что-то ответить, и я ляпнул наудачу:
   — Кто первый под стол свалится.
   Расхохотался князь, обнял, поцеловал меня.
   — Ты, Зденек, парень хоть куда. Ну и память! Дьявол тебя раздери, коли ты сейчас со мной не выпьешь. Тащите братину!
   Принесли братину — объемистый, двукрат против обычного, золотой кубок — и наполнили токайским. Я истомился от долгого воздержания и сейчас, дорвавшись, я выпил братину до последней капли.
   — Узнаю своего Зденека — нечистый тебя в песь! — крикнул князь.
   В результате остался его сиятельство под столом, а я во дворце как в собственном доме.

Персида

   (— Crimen falsi! [18]— продиктовал советник.
   — Однако, не spontaneum, [19]— возразил князь, — и не immediatum! [20]Обвиняемый действовал по совету отца Агапитуса, а в фальсификации виновны евреи, сжечь бы их на костре за это! Обвиняемый, напротив, «contonatur»! [21]
   — Если и дальше так пойдет, — проворчал советник, — злодей выпутается из всех maleficium. [22]Ну, ergo, [23]ты — как тебя теперь звать — Зденек Кохановский, продолжай!)
   Самые памятные дни своей жизни прожил я под этим именем. При княжеском дворе со мной обращались как с закадычным другом. В обширных лесных угодьях мы охотились на медведей и туров и возвращались пировать во дворец. В часы возлияний музыканты из Богемии дудели завлекательные песни на своих турецких дудках, а семеро шутов вовсю потешали гостей. Порою знатные господа, опорожнив братину, валились под стол, и слуги тащили их в постель, а мы с князем оставались за столом на пбру, поскольку держались лучше всех. Во время пиров я рассказывал почтенному обществу любопытные эпизоды своего паломничества, вызывая всеобщее удивление.