Страница:
В комендантском доме собраны четыре декабриста: Нарышкин, два брата Александр и Петр Беляевы — офицеры гвардейского экипажа, — все сверстники Одоевского. Поэт оживлен и нетерпелив. Вскоре в комнату входит комендант Сукин, который громко стучит по полу своей деревянной ногой. Он останавливается перед декабристами и говорит:
— Имею высочайшее повеление заковать вас в цепи и отправить в назначенное для вас место.
Сукин сделал знак, и стражники надели цепи на руки и ноги заключенных. У подъезда их ожидали повозки.
Город тихо спал. Только дом Кочубея светился всеми окнами. Кочубей давал большой бал. Непрерывно подъезжали к главному входу в дом кареты, из которых выходили веселые, беззаботные люди. Александр Одоевский смотрел на все это широко раскрытыми глазами. В его уме уже сложились слова стихотворения «Бал»:
Открылся бал; кружась, летели Четы младые за четой, Одежды роскошью блестели, А лица — свежей красотой… Глаза мои в толпе терялись, Я никого не видел в ней: Все были сходны, все смешались… Плясало сборище костей.
Лошади быстро шли в темноте ночи. На первой станции Одоевский и Нарышкин пересели в одну повозку. Они прижались друг к другу, чтобы было теплее и можно было разговаривать. Колокольчики под дугами мелодично и звонко пели, при малейшем движении кандалы глухо звенели. На душе у них было тяжело. Колокольчики под дугами напоминали им о других, веселых путешествиях, о другой, давно ушедшей счастливой жизни. Александр Одоевский декламировал Нарышкину свои последние стихотворения, сочиненные в Петропавловской крепости:
В темнице есть певец народный; Но не поэт для суеты: Срывает он душой свободной Небес бессмертные цветы; Но, похвалой не обольщенный, Не ищет раннего венца… Почтите сон его священный, Как пред борьбою сон борца.
На станциях, пока запрягают новых коней, пока фельдъегери и конвоиры выполняют всякие формальности этапного порядка, Одоевский декламирует, сочиняет и неустанно заботится о том, чтобы поднять дух своего товарища.
Александр Беляев писал в своих воспоминаниях: «Мы скоро увидели в нем не просто поэта, но, скажу смело, даже великого поэта; и я убежден, что если бы собраны были и явлены свету его многие тысячи стихов, то литература наша, конечно, отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами. Он был очень рассеян, беспечен, временами до неистовства весел, временами сумрачно задумчив, и хотя, конечно, он не мог не сознавать своего дара, но был до того апатичен, что нужно было беспрестанно поджигать его, чтоб заставить писать. Большую часть его стихов мы с братом и Петром Александровичем Мухановым решительно можем отнести к нашим усилиям и убеждениям. Первыми его слушателями, критиками и ценителями всегда были мы с Мухановым и Ивашевым».
Это одно из свидетельств современников об Александре Ивановиче Одоевском. Есть и другие, не менее интересные.
«Князь Одоевский, — пишет в своих воспоминаниях Мария Волконская, — занимался поэзией; он писал прелестные стихи…»
Бедный Одоевский по окончании срока каторжных работ уехал на поселение близ г. Иркутска; затем отец выхлопотал, в виде милости, перевод его солдатом на Кавказ, где он вскоре и умер в экспедиции против черкесов.
На Кавказе уже в первый день Одоевский встретился с Николаем Сатиным, поэтом и переводчиком, членом университетского кружка Герцена и Огарева.
Осенью 1837 года в Ставрополе ждали прибытия императора Николая I. Из Петербурга, окруженный парадной свитой, двигался к Кавказу самодержец России. Стремглав неслись перед царским шествием курьеры, поднимали на ноги все местное чиновничество, возводили арки, устраивали пышные встречи.
Возле Ставрополя располагался лагерь войск генерала Засса. Это был любезный немец, который любил окружать себя умными и образованными молодыми людьми. В лагере его были разбиты палатки представителей разных кавказских «мирных» племен, которых Засс хотел представить императору. Они целыми днядои гарцевали на своих конях, устраивали захватывающие состязания, стрельбу.
Сатин лечился на минеральных источниках и был гостем генерала. Как-то утром в шатре генерала был накрыт богатый стол. Засс пригласил в гости своих молодых друзей. Лилось кахетинское вино, разговаривали, веселились.
В шатер вошел адъютант и подал генералу пакет с печатями. Он сообщил, что из Сибири прибыли шесть человек, бывшие офицеры, разжалованные в рядовые солдаты.
Перед шатром стояли декабристы, отбывшие двенадцать лет каторжного труда в Сибири.
— Это они! — оживленно воскликнул Засс. — Позовите их сюда.
В шатер вошли шесть человек и смущенно посмотрели на веселую компанию. Это были Нарышкин, Лорер, Розен, Лихарев, Одоевский и Назимов.
Засс обратился к ним не как к подчиненным, а как к друзьям. Он им сказал «добро пожаловать», приказал еще принести вина и пригласил за стол.
Сатин писал в своих воспоминаниях: «Несмотря на двенадцать лет заточения в Сибири, все они сохранили много живости, много либерализма. Но среди всех наибольшим весельем, открытым лицом и быстрым умом отличался Александр Одоевский. Он был поистине „моим милым Сашей“, как его называл Лермонтов в своем известном стихотворении. Улыбка не сходила с его уст, и она придавала его лицу юношеский вид».
Сатин провожает декабристов в гостиницу. Они разговаривали о восстании 14 декабря, о трагических последствиях подвига. В ту же ночь в Ставрополь должен был прибыть император.
Наступила темная осенняя ночь. Сатин не уходит от своих новых товарищей. Жадно слушает рассказы их о Сибири, их суждения о Тайном обществе, о совершенных ошибках. Повсюду на улицах горят факелы в честь императора. Но начался сильный дождь и погасил их пламя.
Около полуночи приехал фельдъегерь и сообщил, что император прибыл в город. Издалека донеслось могучее «ура» выстроенных войск. Декабристы и Сатин вышли на балкон. Далеко, в начале улицы, двигались люди; они несли в руках зажженные факелы. Этот темный человеческий поток, эти дымящиеся факелы в их руках придавали шествию нечто зловещее и мрачное.
— Господа! — громко сказал Одоевский. — Посмотрите, это похоже на похороны! Ах, если бы нам удалось! — И, свесившись с перил, крикнул по-латыни: — «Pereat!» («Да сгинь!»)
— Вы с ума сошли, — перепугались все и потащили его в комнату. — Что вы делаете? Если вас услышат, ведь не миновать беды!
— У нас, в России, — громко рассмеялся поэт, — полиция все еще пока не знает латыни.
На Кавказе с декабристом Одоевским познакомился и соратник Герцена Николай Огарев.
«Одоевский был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе, — писал Огарев. — Лермонтов списал его с натуры. Да, этот „блеск лазурных глаз. И детский звонкий смех, и речь живую“ не забудет никто из знавших его. В этих глазах выражалось спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека, в них выражалось милосердие… Он никогда не только не печатал, но и не записывал своих многочисленных стихотворений, не полагая в них никакого общего значения. Он сочинял их наизусть и читал наизусть людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться… И у меня в памяти осталась музыка его голоса — и только. Мне кажется, я сделал преступление, ничего не записывая, хотя бы тайком… Я даже не записывал ни его, ни других рассказов про Сибирь».
Михаил Лермонтов посвятил Александру Одоевскому стихотворение, которое опубликовал в 1839 году в журнале «Отечественные записки».
Немного есть избранников, которые завоевывают свое постоянное и неизменное место в литературе. И не от капризов времени и не от вкусов читателей зависит известность писателя, а от таланта и силы этого дара.
Но всегда ли? Не однажды случалось, что люди открывали «забытого» писателя. Читают, как вновь открытые, старые книги и удивляются, что не восхищались этим творением раньше.
Капризны законы славы. Общественное мнение — совокупность многих элементов. Грибоедов написал одну-единственную пьесу — «Горе от ума», а имя его вспоминают наряду с Пушкиным. Литератор князь Петр Вяземский, один из ближайших друзей Пушкина, не один раз пытался найти ответ на этот вопрос. В связи с этим Вяземский писал: — «Знаете ли вы Вяземского?» — спросил кто-то у графа Головина. «Знаю! Он одевается странно». Поди после гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам».
Смех, розыгрыши могут убить и самую прекрасную личность. Оказывается, для некоторых пестрый жилет Вяземского был более интересен, чем его стихотворение «Русский бог».
Среди декабристов есть одна личность, которая почти всегда вызывала громкий смех. Бесконечно тяжело и обидно, что над ним смеялись и враги, и свои. Один из близких его друзей, Пушкин, словно смеется над» ним в своих стихах, посвящая ему другие, великолепные, искрящиеся смехом строки. Даже имя его, Вильгельм Кюхельбекер, такое трудное и непривычное для русского слуха немецкое имя, также было поводом для розыгрышей.
Как будто злая пророчица сидела над колыбелью этого поэта и предвещала ему неудачи и беды. Три раза на Сенатской площади стрелял он в брата императора — Михаила. И три раза пистолет его дал осечку! Бежал, сумел добраться до Варшавы, но его схватили благодаря точному описанию, данному полиции Фаддеем Булгариным.
«Кюхельбекер, Вильгельм Карлов, коллежский асессор, — старательно строчил Булгарин в ту ночь повальных арестов, сразу же после восстания, — высокий ростом, худой. Волосы темно-русые, когда говорит, кривит губы; нет бакенбардов, борода плохо растет; сгибается при ходьбе… Говорит протяжно. Буйный, вспыльчив, и характер его необуздан».
Этот длинный, нескладный, худой, смешной поэт оставил нам совершенно удивительный документ — свой дневник.
При первом знакомстве с дневником Кюхельбекера узнаешь о том, о чем не смогли тебе поведать ни стихи, ни письма, ни его разговоры. Словно незнакомый, очаровательный, содержательнейший человек предлагает тебе сокровища своей души.
Дневник — излияние сокровенных мыслей поэта. В нем есть все, что может предложить какой-нибудь журнал: стихи, критика, талантливые рецензии на прочитанное им, страстная литературная полемика. Увы, Кюхельбекер мог читать лишь случайно попадавшие в тюрьму книги. У него не было выбора. Полемизировал с тем, что ему разрешили прочитать.
Кюхельбекер пишет свой дневник-журнал в крепости. В каменном каземате — три метра в ширину, пять метров в длину. Тишина. Всеохватывающая, абсолютная тишина. И так в продолжение целых десяти лет. Единственное «разнообразие» состояло в том, что его перемещали из крепости в крепость: сначала это была Петропавловская, затем Динабургская, позже Ревельская цитадель…
Кюхельбекер пишет драмы, комедии, стихи, легенды. Он, заточенный в крепости за многими запорами, никогда не был таким свободным, таким вольным и даже счастливым! Словно из какого-то неиссякаемого родника, из своего сердца он черпает чистую воду вдохновения, свежую, обильную.
После многих лет, когда его выслали на поселение в Сибирь, Кюхельбекер писал в одном из своих писем Пушкину: «В судьбе моей произошла такая огромная перемена, что и поныне душа не устоялась. Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрипу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем — поверишь ли? — порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу».
Тянутся скорбные и нерадостные дни в Сибири. Он женится на неграмотной Дросиде Арсеньевой. Ведет бродячую жизнь, меняет села, ищет приют. Пошли дети, а с ними тысячи забот и… никаких доходов. Болеет туберкулезом, теряет зрение…
И Пушкин, который подтрунивал над ним в своих стихах, который экспромтом сыпал блестящие эпиграммы на тему «Кюхельбекер», страстно спорил с ним о литературе, о людях, о книгах, не устает заботиться о нем! В 1834 году он обращается в Третье отделение с просьбой разрешить ему отправлять Вильгельму Кюхельбекеру по одному экземпляру всех его сочинений.
12 февраля 1836 года Кюхельбекер пишет Пушкину из Сибири: «Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе… Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило, но двенадцать лет не шутка… Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие… Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось».
Это не единственное письмо Кюхельбекера Пушкину… В эти же годы писал ему Кюхельбекер и короткие записки, пересылая их через надежного человека. Одна из них найдена в бумагах поэта после его смерти. Записка написана двум поэтам: Александру Пушкину и Александру Грибоедову.
«Любезные друзья и братья, поэты Александры.
Пишу к Вам вместе: с тем, чтобы Вас друг другу сосводничать. Я здоров и благодаря подарку матери моей природы, легкомыслию, не несчастлив. Живу… пишу… Свидание с тобою, Пушкин, вовсе не забуду… Простите! Целую Вас. В. Кюхельбекер».
Пушкин не нашел в себе силы сжечь эту маленькую записку и хранил ее чуть ли не как талисман.
А встреча, о которой пишет Кюхельбекер, произошла случайно.
В 1827 году на глухой почтовой станции Залази, возле Боровичей, Пушкин читал Фридриха Шиллера. Но едва прочел несколько страниц, как услышал колокольчик тройки. Из возка выскочил фельдъегерь, и Пушкин понял, что везут заключенных.
— Наверное, это поляки? — спросил он хозяйку.
— Да, — ответила та. — Теперь их возвращают назад. Пушкин вышел к дороге посмотреть. Он тут же увидел высокого каторжника в грубой шинели, с длинной бородой. Тот смотрел на Пушкина с каким-то особым, странным выражением лица.
Вот что записал в дневнике об этой встрече сам Пушкин: «Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг к другу в объятья. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга — но куда же?»
Эта случайная встреча навсегда запечатлелась в сердце Кюхельбекера. О ней он не раз писал в своем дневнике и письмах.
Однажды из крепости он написал письмо своему другу Александру Грибоедову. Особой была эта дружба, равная по силе привязанности братской. Грибоедов не только внимательный друг, но и советчик, критик, литературный вдохновитель. Он оказывает огромное влияние на Кюхельбекера, открывает ему красоту Библии, эпичность библейских легенд и образов. На пламенную любовь своего друга Грибоедов отвечал таким же большим чувством.
Кюхельбекер был первым слушателем «Горя от ума», первым, который слушал и другие его произведения, которые остались неизвестными. После отъезда Кюхельбекера из Тифлиса Грибоедов признавался в письме: «Теперь поэтические свои занятия доверяю только стенам».
С улыбкой и любовью пишет Грибоедов о Кюхельбекере в письме к литераторам А. Жандру и В. Миклошевичу: «Сто раз Вас благодарю, что заботитесь о Кюхельбекере…»
В страшном одиночестве в крепости Кюхельбекер не выдерживает искушения послать с заключенным, которого отправляют в Грузию, письмо Грибоедову.
Заключенный этот — буйная молодая голова князь Сергей Сергеевич Оболенский. В крепость попал за дезертирство, игру в карты и в рулетку, а более всего за дерзкое письмо начальнику своему барону Будбергу. Было решено лишить его чина, разжаловать в солдаты и отправить на Кавказ.
Но буйный заключенный успел в пути подраться со своим конвоиром и даже поранить его саблей. Его схватили и при обыске нашли тайное письмо Кюхельбекера. В нем Кюхельбекер писал: «Я долго колебался, писать ли к тебе. Но может быть, в жизни мне не представится уже другой случай уведомить тебя, что я еще не умер, что люблю тебя по-прежнему: и не ты ли был лучшим моим другом? Хочу верить в человечество, не сомневаюсь, что ты тот же, что мое письмо будет тебе приятно; ответа не требую — к чему? Прошу тебя, мой друг, быть, если можешь, полезным вручителю: он был верным, добрым товарищем твоего Вильгельма в продолжение шести почти месяцев; он утешал меня, когда мне нужно было утешение; он тебя уведомит, где я и в каких обстоятельствах. Прости! До свидания в том мире, в который первый вновь заставил меня верить».
Письмо не дошло до Кавказа. Более того, Кюхельбекер не знал, что Грибоедова уже не было в живых: он был убит в Тегеране.
А несчастный буйный Оболенский за стычку свою с конвоиром и тайное письмо Кюхельбекера был лишен княжеского достоинства. И как «опасный для службы и нетерпимый для общества» отправлен в Сибирь.
На решении суда Николай I собственноручно написал: «Быть посему».
Придворный поэт, воспитатель наследника престола Василий Жуковский проявлял заботу и внимание к Кюхельбекеру. Нелегко испросить хотя бы какую-нибудь милость императора. Несмотря на это, Жуковский намеревается напечатать сочинения Кюхельбекера без разрешения и указания имени. Но не отважился. Император, выслушав просьбу Жуковского, отказал, ссылаясь на то, что Кюхельбекер… не дослужился до офицерского чина!
Жуковский писал письма Кюхельбекеру. Служить во дворце и переписываться с государственным преступником было несомненным подвигом. Кроме того, он посылал Кюхельбекеру сочинения Пушкина и тома своих стихотворений.
Кюхельбекер умел ценить каждое доброе слово и любой дружеский жест. Несмотря на тяжелое состояние здоровья, он находит силы и неразборчивым почерком пишет Жуковскому слова, исполненные уважения и благодарности: «Хотя я и всегда ожидал от Вас всего прекрасного и высокого, однако, признаюсь, долго не верил глазам своим, когда под одним из писем, которые получил вчера, увидел Ваше драгоценное мне имя. И что это за письмо! Какая душа отсвечивает тут на каждой строке! Благородный, единственный Василий Андреевич! Ваше письмо стану хранить вместе с портретом матушки, с единственной дожившею до меня рукописью моего покойного отца, с последним письмом и манишною застежкою, наследием Пушкина, и с померанцевым листком, сорванным для меня сестрицей Юлией во Флоренции с могилы Корсакова…»
В этой страшной «житейской пустыне», в Сибири, жизнь бросает Кюхельбекера из стороны в сторону. Он фактически не имеет дома, «бродит» со своими сундуками, набитыми рукописями, с плачущими детьми. Жена его недовольна всем. Упрекает его за непрактичность, за его болезни.
В один из дней Кюхельбекер отправился к своему лицейскому другу Ивану Пущину в Ялуторовск. Ничто не омрачало их искренней и крепкой дружбы. Даже тяжкие воспоминания о горьких словах, сказанных друг другу на очной ставке, перед следователями.
Кюхельбекер сообщил следствию, что именно Пущин предлагал ему убить великого князя Михаила Павловича, брата императора. Пущин спокойно отрицал эти утверждения. Очная ставка не дала никаких результатов.
И с широтой иных, отличных от существовавших тогда нравов, с открытым сердцем, без тени злого умысла декабристы прощают друг другу все обиды, несправедливости и горькие слова. Пущин и Кюхельбекер обмениваются пространными письмами, продолжают свою долголетнюю дружбу.
Но, увы, и деликатнейший Пущин не может изменить своего старого, лицейского отношения к Кюхельбекеру. Вот что он сообщает в письме директору лицея Э. Энгельгардту о пребывании у него в гостях Кюхельбекера:
«Три дня гостил у меня оригинал Вильгельм. Приехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие… Не могу сказать Вам, чтобы его семейный быт убеждал в прочности супружества. Признаюсь Вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и выбор нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: „Ты видишь, как она раздражительна!“ Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем».
И в этой тягостной, гнетущей обстановке Вильгельм Кюхельбекер пишет снова поэту Жуковскому: «С лишком пять лет прошло, как я имел счастье получить бесценное для меня письмо Ваше из Дармштадта, которое служит мне живым свидетельством и прекрасной души Вашей, и того, что Вы по сю пору неравнодушны к тому Вильгельму, который некогда пользовался Вашей дружбою… О литературном достоинстве своих сочинений говорить не стану; но бог мне свидетель, что бескорыстная любовь к добру и красоте всегда была моею единственною руководительницею, по крайней мере последних двадцать лет. Вот почему смею считать себя одним из не совсем недостойных представителей того периода нашей словесности, который, но самой строгой справедливости, должен бы называться Вашим именем, потому что Вы первые нам, неопытным тогда юношам, и в том числе Пушкину, отворили дверь в святилище всего истинно прекрасного и заставили изучать образцы великих иностранных поэтов. Вы остались и поныне жрецом того храма, в который нас впустили. После нас наступили другие мнения и толки, расчеты и соображения не совсем литературные — не мое дело судить, выиграла ли тут наша словесность?»
Но некому помочь позту. Свое одиночество он чувствует остро и болезненно. Его настроение находит выражение в стихотворении «Усталость», написанном им незадолго до смерти:
Ему не хватило жизни
— Имею высочайшее повеление заковать вас в цепи и отправить в назначенное для вас место.
Сукин сделал знак, и стражники надели цепи на руки и ноги заключенных. У подъезда их ожидали повозки.
Город тихо спал. Только дом Кочубея светился всеми окнами. Кочубей давал большой бал. Непрерывно подъезжали к главному входу в дом кареты, из которых выходили веселые, беззаботные люди. Александр Одоевский смотрел на все это широко раскрытыми глазами. В его уме уже сложились слова стихотворения «Бал»:
Открылся бал; кружась, летели Четы младые за четой, Одежды роскошью блестели, А лица — свежей красотой… Глаза мои в толпе терялись, Я никого не видел в ней: Все были сходны, все смешались… Плясало сборище костей.
Лошади быстро шли в темноте ночи. На первой станции Одоевский и Нарышкин пересели в одну повозку. Они прижались друг к другу, чтобы было теплее и можно было разговаривать. Колокольчики под дугами мелодично и звонко пели, при малейшем движении кандалы глухо звенели. На душе у них было тяжело. Колокольчики под дугами напоминали им о других, веселых путешествиях, о другой, давно ушедшей счастливой жизни. Александр Одоевский декламировал Нарышкину свои последние стихотворения, сочиненные в Петропавловской крепости:
В темнице есть певец народный; Но не поэт для суеты: Срывает он душой свободной Небес бессмертные цветы; Но, похвалой не обольщенный, Не ищет раннего венца… Почтите сон его священный, Как пред борьбою сон борца.
На станциях, пока запрягают новых коней, пока фельдъегери и конвоиры выполняют всякие формальности этапного порядка, Одоевский декламирует, сочиняет и неустанно заботится о том, чтобы поднять дух своего товарища.
Александр Беляев писал в своих воспоминаниях: «Мы скоро увидели в нем не просто поэта, но, скажу смело, даже великого поэта; и я убежден, что если бы собраны были и явлены свету его многие тысячи стихов, то литература наша, конечно, отвела бы ему место рядом с Пушкиным, Лермонтовым и другими первоклассными поэтами. Он был очень рассеян, беспечен, временами до неистовства весел, временами сумрачно задумчив, и хотя, конечно, он не мог не сознавать своего дара, но был до того апатичен, что нужно было беспрестанно поджигать его, чтоб заставить писать. Большую часть его стихов мы с братом и Петром Александровичем Мухановым решительно можем отнести к нашим усилиям и убеждениям. Первыми его слушателями, критиками и ценителями всегда были мы с Мухановым и Ивашевым».
Это одно из свидетельств современников об Александре Ивановиче Одоевском. Есть и другие, не менее интересные.
«Князь Одоевский, — пишет в своих воспоминаниях Мария Волконская, — занимался поэзией; он писал прелестные стихи…»
Бедный Одоевский по окончании срока каторжных работ уехал на поселение близ г. Иркутска; затем отец выхлопотал, в виде милости, перевод его солдатом на Кавказ, где он вскоре и умер в экспедиции против черкесов.
На Кавказе уже в первый день Одоевский встретился с Николаем Сатиным, поэтом и переводчиком, членом университетского кружка Герцена и Огарева.
Осенью 1837 года в Ставрополе ждали прибытия императора Николая I. Из Петербурга, окруженный парадной свитой, двигался к Кавказу самодержец России. Стремглав неслись перед царским шествием курьеры, поднимали на ноги все местное чиновничество, возводили арки, устраивали пышные встречи.
Возле Ставрополя располагался лагерь войск генерала Засса. Это был любезный немец, который любил окружать себя умными и образованными молодыми людьми. В лагере его были разбиты палатки представителей разных кавказских «мирных» племен, которых Засс хотел представить императору. Они целыми днядои гарцевали на своих конях, устраивали захватывающие состязания, стрельбу.
Сатин лечился на минеральных источниках и был гостем генерала. Как-то утром в шатре генерала был накрыт богатый стол. Засс пригласил в гости своих молодых друзей. Лилось кахетинское вино, разговаривали, веселились.
В шатер вошел адъютант и подал генералу пакет с печатями. Он сообщил, что из Сибири прибыли шесть человек, бывшие офицеры, разжалованные в рядовые солдаты.
Перед шатром стояли декабристы, отбывшие двенадцать лет каторжного труда в Сибири.
— Это они! — оживленно воскликнул Засс. — Позовите их сюда.
В шатер вошли шесть человек и смущенно посмотрели на веселую компанию. Это были Нарышкин, Лорер, Розен, Лихарев, Одоевский и Назимов.
Засс обратился к ним не как к подчиненным, а как к друзьям. Он им сказал «добро пожаловать», приказал еще принести вина и пригласил за стол.
Сатин писал в своих воспоминаниях: «Несмотря на двенадцать лет заточения в Сибири, все они сохранили много живости, много либерализма. Но среди всех наибольшим весельем, открытым лицом и быстрым умом отличался Александр Одоевский. Он был поистине „моим милым Сашей“, как его называл Лермонтов в своем известном стихотворении. Улыбка не сходила с его уст, и она придавала его лицу юношеский вид».
Сатин провожает декабристов в гостиницу. Они разговаривали о восстании 14 декабря, о трагических последствиях подвига. В ту же ночь в Ставрополь должен был прибыть император.
Наступила темная осенняя ночь. Сатин не уходит от своих новых товарищей. Жадно слушает рассказы их о Сибири, их суждения о Тайном обществе, о совершенных ошибках. Повсюду на улицах горят факелы в честь императора. Но начался сильный дождь и погасил их пламя.
Около полуночи приехал фельдъегерь и сообщил, что император прибыл в город. Издалека донеслось могучее «ура» выстроенных войск. Декабристы и Сатин вышли на балкон. Далеко, в начале улицы, двигались люди; они несли в руках зажженные факелы. Этот темный человеческий поток, эти дымящиеся факелы в их руках придавали шествию нечто зловещее и мрачное.
— Господа! — громко сказал Одоевский. — Посмотрите, это похоже на похороны! Ах, если бы нам удалось! — И, свесившись с перил, крикнул по-латыни: — «Pereat!» («Да сгинь!»)
— Вы с ума сошли, — перепугались все и потащили его в комнату. — Что вы делаете? Если вас услышат, ведь не миновать беды!
— У нас, в России, — громко рассмеялся поэт, — полиция все еще пока не знает латыни.
На Кавказе с декабристом Одоевским познакомился и соратник Герцена Николай Огарев.
«Одоевский был, без сомнения, самый замечательный из декабристов, бывших в то время на Кавказе, — писал Огарев. — Лермонтов списал его с натуры. Да, этот „блеск лазурных глаз. И детский звонкий смех, и речь живую“ не забудет никто из знавших его. В этих глазах выражалось спокойствие духа, скорбь не о своих страданиях, а о страданиях человека, в них выражалось милосердие… Он никогда не только не печатал, но и не записывал своих многочисленных стихотворений, не полагая в них никакого общего значения. Он сочинял их наизусть и читал наизусть людям близким. В голосе его была такая искренность и звучность, что его можно было заслушаться… И у меня в памяти осталась музыка его голоса — и только. Мне кажется, я сделал преступление, ничего не записывая, хотя бы тайком… Я даже не записывал ни его, ни других рассказов про Сибирь».
Михаил Лермонтов посвятил Александру Одоевскому стихотворение, которое опубликовал в 1839 году в журнале «Отечественные записки».
Немного есть избранников, которые завоевывают свое постоянное и неизменное место в литературе. И не от капризов времени и не от вкусов читателей зависит известность писателя, а от таланта и силы этого дара.
Но всегда ли? Не однажды случалось, что люди открывали «забытого» писателя. Читают, как вновь открытые, старые книги и удивляются, что не восхищались этим творением раньше.
Капризны законы славы. Общественное мнение — совокупность многих элементов. Грибоедов написал одну-единственную пьесу — «Горе от ума», а имя его вспоминают наряду с Пушкиным. Литератор князь Петр Вяземский, один из ближайших друзей Пушкина, не один раз пытался найти ответ на этот вопрос. В связи с этим Вяземский писал: — «Знаете ли вы Вяземского?» — спросил кто-то у графа Головина. «Знаю! Он одевается странно». Поди после гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам».
Смех, розыгрыши могут убить и самую прекрасную личность. Оказывается, для некоторых пестрый жилет Вяземского был более интересен, чем его стихотворение «Русский бог».
Среди декабристов есть одна личность, которая почти всегда вызывала громкий смех. Бесконечно тяжело и обидно, что над ним смеялись и враги, и свои. Один из близких его друзей, Пушкин, словно смеется над» ним в своих стихах, посвящая ему другие, великолепные, искрящиеся смехом строки. Даже имя его, Вильгельм Кюхельбекер, такое трудное и непривычное для русского слуха немецкое имя, также было поводом для розыгрышей.
Как будто злая пророчица сидела над колыбелью этого поэта и предвещала ему неудачи и беды. Три раза на Сенатской площади стрелял он в брата императора — Михаила. И три раза пистолет его дал осечку! Бежал, сумел добраться до Варшавы, но его схватили благодаря точному описанию, данному полиции Фаддеем Булгариным.
«Кюхельбекер, Вильгельм Карлов, коллежский асессор, — старательно строчил Булгарин в ту ночь повальных арестов, сразу же после восстания, — высокий ростом, худой. Волосы темно-русые, когда говорит, кривит губы; нет бакенбардов, борода плохо растет; сгибается при ходьбе… Говорит протяжно. Буйный, вспыльчив, и характер его необуздан».
Этот длинный, нескладный, худой, смешной поэт оставил нам совершенно удивительный документ — свой дневник.
При первом знакомстве с дневником Кюхельбекера узнаешь о том, о чем не смогли тебе поведать ни стихи, ни письма, ни его разговоры. Словно незнакомый, очаровательный, содержательнейший человек предлагает тебе сокровища своей души.
Дневник — излияние сокровенных мыслей поэта. В нем есть все, что может предложить какой-нибудь журнал: стихи, критика, талантливые рецензии на прочитанное им, страстная литературная полемика. Увы, Кюхельбекер мог читать лишь случайно попадавшие в тюрьму книги. У него не было выбора. Полемизировал с тем, что ему разрешили прочитать.
Кюхельбекер пишет свой дневник-журнал в крепости. В каменном каземате — три метра в ширину, пять метров в длину. Тишина. Всеохватывающая, абсолютная тишина. И так в продолжение целых десяти лет. Единственное «разнообразие» состояло в том, что его перемещали из крепости в крепость: сначала это была Петропавловская, затем Динабургская, позже Ревельская цитадель…
Кюхельбекер пишет драмы, комедии, стихи, легенды. Он, заточенный в крепости за многими запорами, никогда не был таким свободным, таким вольным и даже счастливым! Словно из какого-то неиссякаемого родника, из своего сердца он черпает чистую воду вдохновения, свежую, обильную.
После многих лет, когда его выслали на поселение в Сибирь, Кюхельбекер писал в одном из своих писем Пушкину: «В судьбе моей произошла такая огромная перемена, что и поныне душа не устоялась. Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрипу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем — поверишь ли? — порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу».
Тянутся скорбные и нерадостные дни в Сибири. Он женится на неграмотной Дросиде Арсеньевой. Ведет бродячую жизнь, меняет села, ищет приют. Пошли дети, а с ними тысячи забот и… никаких доходов. Болеет туберкулезом, теряет зрение…
И Пушкин, который подтрунивал над ним в своих стихах, который экспромтом сыпал блестящие эпиграммы на тему «Кюхельбекер», страстно спорил с ним о литературе, о людях, о книгах, не устает заботиться о нем! В 1834 году он обращается в Третье отделение с просьбой разрешить ему отправлять Вильгельму Кюхельбекеру по одному экземпляру всех его сочинений.
12 февраля 1836 года Кюхельбекер пишет Пушкину из Сибири: «Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе… Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило, но двенадцать лет не шутка… Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие… Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось».
Это не единственное письмо Кюхельбекера Пушкину… В эти же годы писал ему Кюхельбекер и короткие записки, пересылая их через надежного человека. Одна из них найдена в бумагах поэта после его смерти. Записка написана двум поэтам: Александру Пушкину и Александру Грибоедову.
«Любезные друзья и братья, поэты Александры.
Пишу к Вам вместе: с тем, чтобы Вас друг другу сосводничать. Я здоров и благодаря подарку матери моей природы, легкомыслию, не несчастлив. Живу… пишу… Свидание с тобою, Пушкин, вовсе не забуду… Простите! Целую Вас. В. Кюхельбекер».
Пушкин не нашел в себе силы сжечь эту маленькую записку и хранил ее чуть ли не как талисман.
А встреча, о которой пишет Кюхельбекер, произошла случайно.
В 1827 году на глухой почтовой станции Залази, возле Боровичей, Пушкин читал Фридриха Шиллера. Но едва прочел несколько страниц, как услышал колокольчик тройки. Из возка выскочил фельдъегерь, и Пушкин понял, что везут заключенных.
— Наверное, это поляки? — спросил он хозяйку.
— Да, — ответила та. — Теперь их возвращают назад. Пушкин вышел к дороге посмотреть. Он тут же увидел высокого каторжника в грубой шинели, с длинной бородой. Тот смотрел на Пушкина с каким-то особым, странным выражением лица.
Вот что записал в дневнике об этой встрече сам Пушкин: «Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг к другу в объятья. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга — но куда же?»
Эта случайная встреча навсегда запечатлелась в сердце Кюхельбекера. О ней он не раз писал в своем дневнике и письмах.
Однажды из крепости он написал письмо своему другу Александру Грибоедову. Особой была эта дружба, равная по силе привязанности братской. Грибоедов не только внимательный друг, но и советчик, критик, литературный вдохновитель. Он оказывает огромное влияние на Кюхельбекера, открывает ему красоту Библии, эпичность библейских легенд и образов. На пламенную любовь своего друга Грибоедов отвечал таким же большим чувством.
Кюхельбекер был первым слушателем «Горя от ума», первым, который слушал и другие его произведения, которые остались неизвестными. После отъезда Кюхельбекера из Тифлиса Грибоедов признавался в письме: «Теперь поэтические свои занятия доверяю только стенам».
С улыбкой и любовью пишет Грибоедов о Кюхельбекере в письме к литераторам А. Жандру и В. Миклошевичу: «Сто раз Вас благодарю, что заботитесь о Кюхельбекере…»
В страшном одиночестве в крепости Кюхельбекер не выдерживает искушения послать с заключенным, которого отправляют в Грузию, письмо Грибоедову.
Заключенный этот — буйная молодая голова князь Сергей Сергеевич Оболенский. В крепость попал за дезертирство, игру в карты и в рулетку, а более всего за дерзкое письмо начальнику своему барону Будбергу. Было решено лишить его чина, разжаловать в солдаты и отправить на Кавказ.
Но буйный заключенный успел в пути подраться со своим конвоиром и даже поранить его саблей. Его схватили и при обыске нашли тайное письмо Кюхельбекера. В нем Кюхельбекер писал: «Я долго колебался, писать ли к тебе. Но может быть, в жизни мне не представится уже другой случай уведомить тебя, что я еще не умер, что люблю тебя по-прежнему: и не ты ли был лучшим моим другом? Хочу верить в человечество, не сомневаюсь, что ты тот же, что мое письмо будет тебе приятно; ответа не требую — к чему? Прошу тебя, мой друг, быть, если можешь, полезным вручителю: он был верным, добрым товарищем твоего Вильгельма в продолжение шести почти месяцев; он утешал меня, когда мне нужно было утешение; он тебя уведомит, где я и в каких обстоятельствах. Прости! До свидания в том мире, в который первый вновь заставил меня верить».
Письмо не дошло до Кавказа. Более того, Кюхельбекер не знал, что Грибоедова уже не было в живых: он был убит в Тегеране.
А несчастный буйный Оболенский за стычку свою с конвоиром и тайное письмо Кюхельбекера был лишен княжеского достоинства. И как «опасный для службы и нетерпимый для общества» отправлен в Сибирь.
На решении суда Николай I собственноручно написал: «Быть посему».
Придворный поэт, воспитатель наследника престола Василий Жуковский проявлял заботу и внимание к Кюхельбекеру. Нелегко испросить хотя бы какую-нибудь милость императора. Несмотря на это, Жуковский намеревается напечатать сочинения Кюхельбекера без разрешения и указания имени. Но не отважился. Император, выслушав просьбу Жуковского, отказал, ссылаясь на то, что Кюхельбекер… не дослужился до офицерского чина!
Жуковский писал письма Кюхельбекеру. Служить во дворце и переписываться с государственным преступником было несомненным подвигом. Кроме того, он посылал Кюхельбекеру сочинения Пушкина и тома своих стихотворений.
Кюхельбекер умел ценить каждое доброе слово и любой дружеский жест. Несмотря на тяжелое состояние здоровья, он находит силы и неразборчивым почерком пишет Жуковскому слова, исполненные уважения и благодарности: «Хотя я и всегда ожидал от Вас всего прекрасного и высокого, однако, признаюсь, долго не верил глазам своим, когда под одним из писем, которые получил вчера, увидел Ваше драгоценное мне имя. И что это за письмо! Какая душа отсвечивает тут на каждой строке! Благородный, единственный Василий Андреевич! Ваше письмо стану хранить вместе с портретом матушки, с единственной дожившею до меня рукописью моего покойного отца, с последним письмом и манишною застежкою, наследием Пушкина, и с померанцевым листком, сорванным для меня сестрицей Юлией во Флоренции с могилы Корсакова…»
В этой страшной «житейской пустыне», в Сибири, жизнь бросает Кюхельбекера из стороны в сторону. Он фактически не имеет дома, «бродит» со своими сундуками, набитыми рукописями, с плачущими детьми. Жена его недовольна всем. Упрекает его за непрактичность, за его болезни.
В один из дней Кюхельбекер отправился к своему лицейскому другу Ивану Пущину в Ялуторовск. Ничто не омрачало их искренней и крепкой дружбы. Даже тяжкие воспоминания о горьких словах, сказанных друг другу на очной ставке, перед следователями.
Кюхельбекер сообщил следствию, что именно Пущин предлагал ему убить великого князя Михаила Павловича, брата императора. Пущин спокойно отрицал эти утверждения. Очная ставка не дала никаких результатов.
И с широтой иных, отличных от существовавших тогда нравов, с открытым сердцем, без тени злого умысла декабристы прощают друг другу все обиды, несправедливости и горькие слова. Пущин и Кюхельбекер обмениваются пространными письмами, продолжают свою долголетнюю дружбу.
Но, увы, и деликатнейший Пущин не может изменить своего старого, лицейского отношения к Кюхельбекеру. Вот что он сообщает в письме директору лицея Э. Энгельгардту о пребывании у него в гостях Кюхельбекера:
«Три дня гостил у меня оригинал Вильгельм. Приехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие… Не могу сказать Вам, чтобы его семейный быт убеждал в прочности супружества. Признаюсь Вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и выбор нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: „Ты видишь, как она раздражительна!“ Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем».
И в этой тягостной, гнетущей обстановке Вильгельм Кюхельбекер пишет снова поэту Жуковскому: «С лишком пять лет прошло, как я имел счастье получить бесценное для меня письмо Ваше из Дармштадта, которое служит мне живым свидетельством и прекрасной души Вашей, и того, что Вы по сю пору неравнодушны к тому Вильгельму, который некогда пользовался Вашей дружбою… О литературном достоинстве своих сочинений говорить не стану; но бог мне свидетель, что бескорыстная любовь к добру и красоте всегда была моею единственною руководительницею, по крайней мере последних двадцать лет. Вот почему смею считать себя одним из не совсем недостойных представителей того периода нашей словесности, который, но самой строгой справедливости, должен бы называться Вашим именем, потому что Вы первые нам, неопытным тогда юношам, и в том числе Пушкину, отворили дверь в святилище всего истинно прекрасного и заставили изучать образцы великих иностранных поэтов. Вы остались и поныне жрецом того храма, в который нас впустили. После нас наступили другие мнения и толки, расчеты и соображения не совсем литературные — не мое дело судить, выиграла ли тут наша словесность?»
Но некому помочь позту. Свое одиночество он чувствует остро и болезненно. Его настроение находит выражение в стихотворении «Усталость», написанном им незадолго до смерти:
Да! чаша житейская желчи полна;
Но выпил же я эту чашу до дна, —
И вот опьянелой, больной головою
Клонюсь и клонюсь к гробовому покою.
Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы — милой отчизны…
Ему не хватило жизни
В галерее декабристов есть одно имя, которое мало известно. Невелико по объему его следственное дело в многотомных материалах Следственной комиссии. Но имя это на вечные времена зафиксировано в списках политических узников Петропавловской крепости. Император Николай направил коменданту Петропавловской крепости личную записку: «Препровождаемого Панова содержать в заключении строжайше!»
Да, зовут этого скромного молодого декабриста Николай Алексеевич Панов, поручик лейб-гвардии Гренадерского полка. Тяжел и страшен был ему приговор: смертная казнь, замененная «вечной каторгой». Он перенес тринадцать лет каторжного труда и умер в Сибири в возрасте 47 лет.
О Панове известно очень мало. В мемуарной литературе имя его встречается главным образом в связи с его бесстрашным поведением в день восстания. Скупые данные о его биографии можно почерпнуть лишь из следственного дела, в протоколах устных допросов. Родился он в 1803 году, владел французским и немецким языками, изучал итальянский, историю, географию, математику. По его собственным словам, «больше всего стремился усовершенствоваться в истории и в военных науках». В семнадцать лет призван на военную службу, принят в члены Тайного общества всего лишь за месяц до восстания.
Вот отрывок из материалов Следственной комиссии:
» — Которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей?
— Время начала свободным мыслям я не могу наверное назначить. Основание им получил чтением книг о революциях… Когда я узнал о существовании общества и сделавшись членом оного, то тогда свободный образ мыслей во мне усилился.
— Что именно побудило вас вступить в тайное общество?
— Не что иное, как желание принадлежать оному, так как оно было создано для блага общего».
Перечитывая эти короткие, сдержанные показания, прежде всего обращаешь внимание на отсутствие имен.
Панов предельно сдержан, говорит только о себе и конкретно по тем пунктам, по которым его спрашивают. Он совсем не пытается умалить своей вины, изворачиваться и говорить неправду, избежать ответственности за свои поступки. Спокойно сообщает, что отправился к Зимнему дворцу, затем вернулся на площадь и когда встретил кавалерию, которая остановила его с ротой, то выбежал вперед и скомандовал ей «за мной», проложив путь штыками.
За этим лаконичным рассказом кроется, в сущности, беспримерный героизм Панова! Долгое время, даже на каторге в Сибири, руководители восстания не переставали восхищаться смелыми действиями Панова. Только он один, как и обещал, прибыл со своими солдатами к Зимнему дворцу. Нужно было получить приказ его взять, но приказа не поступило… Когда же узнал, что начались волнения на самой площади, он повернул свою роту к Сенатской площади.
Да, зовут этого скромного молодого декабриста Николай Алексеевич Панов, поручик лейб-гвардии Гренадерского полка. Тяжел и страшен был ему приговор: смертная казнь, замененная «вечной каторгой». Он перенес тринадцать лет каторжного труда и умер в Сибири в возрасте 47 лет.
О Панове известно очень мало. В мемуарной литературе имя его встречается главным образом в связи с его бесстрашным поведением в день восстания. Скупые данные о его биографии можно почерпнуть лишь из следственного дела, в протоколах устных допросов. Родился он в 1803 году, владел французским и немецким языками, изучал итальянский, историю, географию, математику. По его собственным словам, «больше всего стремился усовершенствоваться в истории и в военных науках». В семнадцать лет призван на военную службу, принят в члены Тайного общества всего лишь за месяц до восстания.
Вот отрывок из материалов Следственной комиссии:
» — Которого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей?
— Время начала свободным мыслям я не могу наверное назначить. Основание им получил чтением книг о революциях… Когда я узнал о существовании общества и сделавшись членом оного, то тогда свободный образ мыслей во мне усилился.
— Что именно побудило вас вступить в тайное общество?
— Не что иное, как желание принадлежать оному, так как оно было создано для блага общего».
Перечитывая эти короткие, сдержанные показания, прежде всего обращаешь внимание на отсутствие имен.
Панов предельно сдержан, говорит только о себе и конкретно по тем пунктам, по которым его спрашивают. Он совсем не пытается умалить своей вины, изворачиваться и говорить неправду, избежать ответственности за свои поступки. Спокойно сообщает, что отправился к Зимнему дворцу, затем вернулся на площадь и когда встретил кавалерию, которая остановила его с ротой, то выбежал вперед и скомандовал ей «за мной», проложив путь штыками.
За этим лаконичным рассказом кроется, в сущности, беспримерный героизм Панова! Долгое время, даже на каторге в Сибири, руководители восстания не переставали восхищаться смелыми действиями Панова. Только он один, как и обещал, прибыл со своими солдатами к Зимнему дворцу. Нужно было получить приказ его взять, но приказа не поступило… Когда же узнал, что начались волнения на самой площади, он повернул свою роту к Сенатской площади.