— Вы хорошо осведомлены, шеф. Мне следует, видимо, только сообщить вам детали?
   — Хотелось бы — В последнем распоряжении господин Краснов действительно называет своим единственным наследником человека, о котором не сообщает нам ничего, кроме имени. Прочие данные господин Краснов отчего-то сообщить не пожелал, и возможно, у него были для этого причины. Далее вас несколько ввели в заблуждение, шеф. Господин Краснов отнюдь не сомневался в том, что этот человек жив, но высказал распоряжение и на тот случай счет, если к моменту открытия наследства наследник умрет, причем, подчеркиваю! — насильственной смертью, что будет подтверждено соответствующим образом.
   — О, Боже, не распоряжение, а дурной детективный роман.
   — Россия…
   — Да, Россия, черт бы ее побрал, вместе с ее вездесущей мафией.
   — Мне продолжать, шеф?
   — Да, Гвидо, продолжайте.
   — Так вот, в случае, если до момента открытия наследства наследник господина Краснова будет иметь несчастье умереть насильственной смертью, средства со счета следует перевести лучшей, по мнению банка, адвокатской конторе, для организации расследования гибели наследника. Оставшиеся после выполнения этой работы средства, следует перечислить на счета Русской православной церкви. Это все.
   — А была ли предусмотрена господином Красновым ситуация ненасильственной смерти своего нового наследника. Или, к примеру, такой неожиданный поворот, при котором этот мифический наследник откажется вступить в свои права?
   — Нет. Эти ситуации оговорены не были, и, следовательно, в случае такого развития событий, в силе осталось бы его предыдущее распоряжение. Но господин Краснов, особо подчеркнул, что характер смерти наследника, необходимо тщательно и профессионально проверить.
   — И вы называете эту работу банковской?
   — Вне всякого сомнения, шеф. Мой дед часто говорил мне, что банкир, адвокат, священник и врач — единственные люди, чье профессиональное назначение на земле — искренне желать другому человеку — своему клиенту, добра, отстаивать его интересы и вершить его волю до последнего издыхания, каждый — в своей области, соответственно.
   — Ваш дед, был великий человек и крупнейший финансист, Гвидо — Благодарю вас — А я всего лишь банковский клерк, высокого ранга… Но оставим дискуссии. Я принимаю и утверждаю ваше решение.
   — Благодарю.
   — Что вы теперь намерены делать?
   — Полагаю, что кто-то из наших сотрудников в ближайшее время отправится в Россию на поиски наследника господина Краснова — Вам не кажется, Гвидо, что вам лучше лично довести эту историю до финала, если, разумеется, другие дела позволяют вам отлучиться из Цюриха?
   — Я думал об этом, шеф — И…?
   — Если вы не будете возражать…
   — Я же сказал Гвидо, что принимаю и поддерживаю ваше решение. К тому же, вам необходимо, видимо, выполнять заветы вашего деда?
   — Я стараюсь всегда следовать им, шеф.

 
   Покидая кабинет патрона, Гвидо фон Голденберг бегло взглянул на часы: если поторопиться он вполне еще успевал на последний рейс «Свисейра» в Москву.
   Гвидо решил поторопиться.
   Домой, в старинный величественный особняк в пригороде Цюриха, он заехал только для того, чтобы захватить портплед с парой костюмов и дорожную сумку, поцеловать дочь и оставить записку жене.
   В своем кабинете он задержался всего несколько минут, доставая из сейфа паспорт и еще какие — то документы, но пару секунд взгляд его все же был устремлен на портрет старого барона, висевшим над его же массивным рабочим столом, теперь, по наследству перешедшим внуку.
   Дед смотрел из тяжелой рамы, как всегда, надменно и сурово, но это не смутило молодого барона.
   Покидая кабинет, он легкомысленно подмигнул портрету и вроде бы даже различил, мелькнувшую в глазах старика ухмылку, хорошо памятную Гвидо с детства.
   Впрочем, вероятнее всего, это солнечный блик, вынырнув из-за тяжелой гардины, быстро скользнул по масляной поверхности холста.

 
   Сначала я ощущаю холод.
   Пронзительный холод, пробирающий меня насквозь, на что мое тело немедленно реагирует крупной дрожью, с которой мне не никак справится.
   Но все это пустяки, потому, что я ощущаю себя, как нечто способное воспринимать холод и даже реагировать на него, а это, в свою очередь означает, что я существую.
   Господи, и ты, Пресвятая Дева, благодарю вас, ибо вы не оставили меня в час самого страшного выбора в моей жизни.
   И еще я должна благодарить вас, и странную земную провидицу Кассандру, и, наверное, любимого моего страдальца — Егора, за то, что каждый, самостоятельно отвечая на мой вопрос, но, стало быть все вы вместе не обманули меня, и переступив черту, я существую!
   Существую, как некая субстанция, хотя ощущения мои отличны от тех, что испытывала я в прошлой жизни.
   Мне холодно, но это, пожалуй, единственное чувство оттуда, из покинутого мной мира.
   В остальном же, все иначе.
   Я слепа, по крайней мере, мне не дано теперь видеть окружающий меня мир, а в том месте, где когда-то на моем лице были глаза, я ощущаю тяжелый холод.
   Именно так.
   Хотя для человеческого восприятия сочетание этих двух слово звучит несколько странно. Но иначе объяснить я пока не умею, а то, что ощущаю, воспринимается именно, как тяжелый холод.
   Я утратила чувство опоры.
   Тело мое тем не менее вроде бы, по-прежнему, принадлежит мне, но ни одной свой точкой оно не ощущает тверди, а словно парит, покачиваясь слегка в неком пространстве, ни видеть, ни осязать которое я не могу.
   И только холод заставляет меня вспомнить о своем теле и почувствовать его нынешнее состояние.
   Впрочем, возможно, я испытываю всего лишь фантомное ощущение, как люди ощущают фантомные боли в ампутированных конечностях Сильно кружиться голова.
   Но может, это только новое состояние, сродни тому, которое в пошлой моей жизни называлось головокружением.
   Состояние это не из приятных, потому, что оно вызывает другое постоянное ощущение. Меня слегка подташнивает, но понять, что же на самом деле все эти чувства и ощущения означают, я пока не могу.
   Возможно, теперь они вовсе не являются признаками какой-то патологии, и я скоро привыкну к ним, как к обычным ощущениям.
   Скорей бы.
   Единственно, пожалуй, что осталось неизменным, это моя способность мыслить и формулировать свои мысли прежними категориями и понятиями.
   Но главное, разумеется, не это.
   Все эти мелкие неприятности, которые я по инерции обозначаю старыми, земными определениями: и холод, с слепоту, и головокружение, и тошноту — я готова терпеть их и далее.
   Но вот одиночество пугает меня очень сильно.
   В последние минуты в том мире, когда я, наконец, поняла, что, напавший на меня маньяк, уже через несколько мгновений лишит меня жизни, я приняла это запоздалое открытие с радостью.
   Ибо затуманенный смертельной пеленой разум все — таки успел представить картину близкой встречи с Егором.
   Но сейчас, в этом странном моем, слепом холодном парении я была одинока.
   И первое недоумение, сменилось легким испугом, который потом обернулся страхом, а теперь — стремительно превращался в ужас.
   Я закричала, но ни единого звука не раздалось в холодном пространстве, колышущем меня, словно в младенца в люльке.
   Зато я остро ощутила еще одно вполне земное, человеческое чувство — боль.
   Сильная, почти нестерпимая она возникла в том месте, где должна была бы находиться шея, и раскаленным обручем сжала ее в тиски.
   Но кто-то все же услышал мой безгласный вопль.
   Я отчетливо ощущаю движение подле себя, напоминающее человеческие шаги.
   Потом кто-то склоняется надо мной и сквозь пелену холодного облака, я чувствую поток тепла, которое обычно источает живое человеческое тело.
   Чьи-то руки касаются тяжелого холода в том месте, где были мои глаза, и вдруг я ощущаю, что они никуда и не пропадали, потому что холод вдруг исчезает, а непривычно тяжелые, скованные тупой болью, но, тем не менее мои собственные веки медленно поднимаются.
   И я вижу.
   Вижу!
   Как видела и прежде.
   Вижу лицо человека низко склонившегося надо мной:
   — Ну, очнулась, наконец? — спрашивает он меня. И сразу же предостерегает, — только говори шепотом, громко тебе пока нельзя — будет очень больно.
   В первые минуты, когда веки мои поднялись, и я поняла, что вовсе не утратила земной способности видеть, в голове моей мелькнула стремительная мысль. Я решила, что осталась жива и теперь нахожусь в больнице. Мысль была короткая, и я едва успела ее считать, но ясно ощутила радость.
   Как же это было странно и непоследовательно с моей стороны!
   Но подумать об этом в тот миг я, разумеется, не успела. Только острая радость кольнула сердце.
   Однако в ту же минуту, я вдруг разглядела лицо говорившего со мной мужчины.
   И радость быстрой ящеркой выскользнула из моей души, а недоумение вперемешку со страхом перед новым, открывающимся мне миром, вновь заполнили ее до краев.
   Мужчина этот мне хорошо знаком.
   И то, что именно он теперь подле меня, лучшее доказательство того, что желание мое сбылось: реальным мир покинут.
   Потому что сочувственно и ободряющее одновременно смотрит сейчас на меня Игорь.
   Тот самый знаменитый хирург — пластик, бессменный Мусин шеф, погибший вскорости после Егора в автомобильной катастрофе.
   Я хорошо помню эту историю, потому что Муся очень сильно переживала тогда, отставляя меня в одиночестве, чтобы заняться организацией его похорон.
   Я хорошо была знакома с Игорем, и мы всегда с искренней симпатией относились друг к другу, но сейчас его появление вызывает во мне острое чувство разочарования.
   Почему — он? Почему — не Егор?
   Или здесь, в этом мире, все окажется по-прежнему?
   Егору мои проблемы будут так же обременительны, как и в той жизни.
   И он, как прежде, будет стараться переложить их на плечи кого угодно: обслуги, его или моих друзей, людей, вообще посторонних Лишь бы не занимать самому.
   Этого Егор терпеть не мог.
   Но ведь новый Егор должен был совсем иным?
   Холодные, страшно тяжелые веки мои, совсем, как и прежде, набухают горячими слезами.
   Господи, неужели все повторяется сначала?
   — Ну-у-у — ласково говорит мне Игорь, и я чувствую его теплую, совсем живую руку на своем лбу, — Ну, что это еще за слезы? Больно? Ничего, скоро пройдет. Сейчас позову сестру, сделаем укол — и больно не будет. А вот плакать тебе совсем не о чем. Тебе радоваться надо, потому что через такое пройти… Это знаешь, в рубашке надо родиться… Слышишь, меня, девочка?
   Нет, сейчас я не слышу его.
   Вернее слышу, но большей части сказанного не понимаю, потому что в голове моей бьется тяжелым молотом, совсем как прежде, горькая обида и один только вопрос: где Егор?
   Я и пытаюсь спросить об этом Игоря, но слабая попытка моя произнести первое же слово, снова отзывается страшной болью.
   Тот же раскаленный стальной обруч, оказывается, только чуть ослабил свои тиски, но стоило мне снова попытаться заговорить, впился в меня с новой силой.
   Я издаю стон, и Игорь снова останавливает меня.
   — Тише, тише, я же предупредил тебя, не пытайся говорить громко, только шепотом. Очень — очень тихим, осторожным шепотом. Поняла? Ну, давай, попробуй. Что ты хотела спросить?
   — Где Егор? — с трудом выдавливаю я из себя, и не слышу своих слов. Но и эта, едва различимая попытка, вызывает острую боль — Кто? — Игорь убирает руку с моего лба, и медленно садится на стул возле моей кровати. Хотя ни стула, ни кровати, я не вижу. Затуманенные глаза мои смотрят только прямо, а тело, по-прежнему, словно бы парит в волнообразном пространстве. Однако лицо Игоря я вижу отчетливо. И сейчас в глазах его радостное внимание сменяется каким-то странным выражением. Это разочарование и тревога одновременно. Даже испуг. — Ты спросила: где Егор?
   — Да — шепчу я, преодолевая сильную боль.
   — Но, девочка моя, разве ты не помнишь, что он погиб?
   — А — я?
   — Что — ты? Ты осталась жива, хотя и чудом.
   — А — ты?
   — Я?!! — тревога в глазах Игоря сменяется полнейшим изумлением. — Я не понимаю, что ты имеешь в виду?
   — Ты — жив?
   — В каком смысле? То есть погоди, ты меня хорошо видишь?

 
   Чтобы избавить себя от боли, я только опускаю веки. Это должно означать: «да». Игорь меня понимает.

 
   — И ты меня узнаешь?
   Снова беззвучное — « да»

 
   В голове моей уже роятся какие-то смутные догадки, пока я не могу прочитать ни одну из них, но, в целом, они создают ощущение, будто я нахожусь в преддверии какого-то важного открытия.
   — Отлично. Но почему же ты спрашиваешь, жив ли я?
   — Потому что Муся…. — говорить мне становится еще больнее, огненный обруч, впиваясь, раздирает мое горло, и я вдруг вспоминаю, что совсем недавно уже испытывала эту жуткую пытку. Собственно, вспоминаю не я, а мое тело, и вспомнив, сжимается в ужасе. Игорь читает его в моих глазах и мягкой ладонью прикрывает губы, не давая возможности продолжать — Ш-ш-ш, говорить тете больше не надо, даже шепотом. По крайней мере, до укола. И не волнуйся, я тебя, кажется, понял, эта дрянь, говорила тебе, что со мной что-то случилось? Не отвечай, только закрой глаза, если — да.
   Я опускаю веки.
   И думаю.
   Слава Богу, мысли не причиняют мне боли, и думать я могу сколько угодно Сейчас я думаю: " Почему он назвал Мусю дрянью? "
   Я хорошо помню, как он всегда дорожил ею, и еще я помню историю про булочки, которые он приносил ей из буфета.
   "Кто же будет теперь покупать Мусе булочки? " — еще подумала я, после его гибели.
   То есть, после того, как она сказала мне, что он погиб.
   Но — зачем?!!
   Зачем было хоронить живого человека?
   Может, он прогнал ее за что-то, и она, в отместку объявила его умершим?
   А может из жалости ко мне? Вот у меня погиб Егор… А у нее — Игорь. Не возлюбленный, конечно, но — друг, верный, булочки из буфета носил…
   Мыслям тесно в моей голове.
   Но я еще не касалась главной темы.
   А жива ли я на самом деле?
   И жив ли Игорь?
   Мне столько лгали последнее время….
   Эта мысль неожиданно приводит меня в ужас.
   Ведь если я жива, и Игорь жив, то лгали все: и Муся, и Кассандра, и странная женщина в церкви, и даже старый рабочий на кладбище.
   Но — зачем?
   И если все лгут, то почему бы Игорю говорить правду?
   Так жива ли я?
   Первое, что приходит в голову после того, как этот вопрос повторен многократно — просто пошевелиться. И я пытаюсь сделать это, и понимаю, что тело мое при мне, но несколько ограничено в движениях.
   Игорю, который все это время внимательно наблюдает за мной, мои попытки, явно не по душе.
   — Стоп! — говорит он, и в голосе уже нет прежней мягкости. Теперь со мной говорит врач. Но именно металл в его голосе и приказной тон, отчего — то более всего убеждают меня, что я действительно жива. Жив и Игорь, и он мне не врет — Не дергаться! Это еще что за пируэты? Ну-ка замри! Я тебя шесть часов штопал, не для того, чтобы ты мне сейчас все швы сорвала к чертовой матери! Лежи смирно, и если обещаешь не двигаться, я сейчас вызову сестру с уколом, и попытаюсь все тебе рассказать, по крайней мере, то, что могу. Обещаешь?
   Я медленно опускаю веки.
   Обещаю!
   Я готова больше вообще никогда не двигаться и даже не пытаться.
   Не шевелиться.
   Не говорить.
   Не смотреть по сторонам.
   И никого никогда не слушать.
   Только жить!
   Ощущать холод и боль, слышать, как на тебя кричит доктор, бояться укола и не понимать, почему Муся — дрянь, и зачем все они мне врали.
   Но жить! Жить! Жить!
   Господи, какое это счастье!
   Я хотела бы кричать об этом, но Игорь запретил мне, и еще я боялась боли.
   Потому я кричала про себя.
   Я не могла ничего видеть вокруг себя, но я видела дневной свет, теперь я точно знала, что дневной, и в этом дневном свете белел надо мной обычный потолок, со встроенными в него круглыми хромированными лампочками.
   Еще я видела кусок стены, возле которой стояла моя кровать, но чтобы разглядеть ее, как следует, надо было сильно скосить глаза, а эта попытка тоже причиняла боль, правда, не такую сильную, как в горле.
   К тому же, я боялась рассердить Игоря.
   Он, между тем, тянется куда-то, перегибаясь через меня, и я догадываюсь, что где-то подле расположена кнопка вызова сестры.
   Тут же вспоминаю: когда-то об этом упоминала Муся, в своих многочисленных рассказах об их супер современной клинике.
   Значит, я в их клинике.
   Но почему же тогда Муси нет рядом со мной?
   Ах да, Игорь назвал ее дрянью.
   Значит, ее выгнали с работы.
   Но за что?
   И почему же все-таки она придумала эту глупую байку про смерть Игоря.
   Рядом со мной легкие шаги.
   Игорь встает со стула и отходит куда-то в сторону, а вместо него я вижу миловидное лицо с коротко черной челкой, низко падающей на васильковые глаза.
   Оказывается тело мое подчиняется мне настолько, что я могу даже повернуться на бок.. Теперь я вижу и панель, к которой тянулся Игорь, и на ней, оказывается, не одна, а целых три кнопки.
   — Сейчас уколемся, и все пройдет — ласково говорит мне существо с челкой, и я верю ей сразу, хотя тонкое лезвие иглы довольно болезненно впивается в кожу. Сестра говорит мне еще что-то, и быстро растирает ваткой место укола, но я не слушаю ее монотонное щебетанье, потому что, где-то за ее спиной, переговариваются два негромких мужских голоса.
   Одни из них принадлежит Игорю, второй мне не знаком, но именно он сейчас говорит тихо, но настойчиво — …. Рано, непозволительно рано….. Хотя бы до завтрашнего утра….
   — он почти шепчет, и половины сказанного я не различаю — Но она задает вопросы, и они не дают ей покоя — так же тихо возражает ему Игорь…
   — … два кубика, и пусть спит до утра…
   — Но я обещал, хотя бы в общих чертах — Игорь настаивает на своем, и мне очень хочется, чтобы он не отступил, однако и незнакомец не собирается сдаваться…
   — …. только травмирует, и реакция непредсказуема….
   — Ты специалист — соглашается Игорь. — Просто я не привык обманывать пациентов — Никакого обмана…. Рано или поздно…. все. И потом, следователь, если ты помнишь…
   — И… швейцарец рвется — Пусть согласовывают со следователем…. Нам важнее ее состояние — Да, …. Очевидно лучше… Лена! — Игорь повышает голос, обращаясь к сестре, — добавь еще два кубика… — он называет какое-то лекарство, название которого мне ни о чем не говорит, но я понимаю, что именно оно повергнет меня в беспробудный сон, аккурат, до завтрашнего утра.

 
   Мне хочется обидеться на Игоря за то, что он не сдержал своего слова и рассердиться на незнакомца, который так возражал против того, чтобы открыть мне какую-то истину.
   Еще я вспоминаю о следователе прокуратуры, и пытаюсь связать его с тем, что со мною произошло, и о чем я, а вернее мое тело помнит только что-то смутное и ужасное.
   Я хочу спросить, какой это швейцарец рвется ко мне? Потому что, Егор погиб в Швейцарии. И это, наверняка, связано каким-то образом.
   Вспомнив Егора, я вдруг понимаю, что думаю о нем впервые с того момента, как поверила, что жива и хочу сказать себе, что это дурно, стыдно, и что тем самым, я предаю его, потому что…
   Однако, я не говорю, а вернее не хочу говорить себе ничего такого.
   И вспоминать, что скрывается за этим "потому что… " не хочу.
   И мне не стыдно.
   И я не обижаюсь на Игоря, и не срежусь на того незнакомого человека, который настоял на том, чтобы я теперь спала до завтрашнего утра.
   Потому, что я действительно очень хочу спать.
   Лена, еще только собирается сделать мне второй, усыпляющий укол, а мысли мои уже путаются, цепляясь друг за друга, и не давая друг другу развернуться до конца. Тяжелые веки смежаются.
   Я хочу спать.
   Потому что за все это время, которое прожила я, как выясняется теперь, в каком-то страшном наваждении, когда все врали, притворялись и разыгрывали передо мной какие-то дикие спектакли, я страшно, нечеловечески устала.

 
   Потом я снова открываю глаза, причем веки мои более не холодны и не тяжелы, я открываю глаза без малейшего усилия, как делала это всегда, просыпаясь поутру.
   Однако, теперь, не утро, но и не ночь, вероятнее всего: ранний вечер, а может и преддверие рассвета, потому что освещение в комнате какое-то странное синевато — розовое с сильной примесью фиолета.
   Лампы погашены, но в этом насыщенном цветом мареве, я хорошо различаю предметы, окружающие меня.
   Вижу белую больничную стену, прошитую полосой темного дерева, белый потолок над своей головой. Впрочем, все белое, сейчас несет на себе отпечаток странного свечения, наполняющего мою палату.
   И еще я понимаю, что подле меня, на том самом месте, где недавно сидел Игорь, и теперь сидит кто-то, никак, впрочем, не обнаруживая своего присутствия.
   Памятуя о запрете Игоря на любые движения, я только медленно и очень аккуратно кошу глазом, на моего молчаливого посетителя, и… белый больничный потолок снова качается надо мной, как при первом пробуждении.
   Вместе с ним, качнувшись, плывет куда-то моя голова, снова погружаясь в туман.
   И ясные поначалу мысли опять хаотически путаются в ней.
   Потому что, сидящим возле себя я вижу Егора.
   Вижу хорошо.
   И нет у меня ни малейших сомнений, что это он.
   Сильное мускулистое тело, небрежно разбросано в невысоком больничном кресле, голова запрокинута назад. Теперь мне становится понятно, отчего он не подавал никаких признаков своего присутствия: Егор спит. Мне хорошо знакома эта его манера: засыпать сидя, сильно устав от чего-то. Тогда ему бывало достаточно всего лишь десяти-пятнадцати минут неудобного сна, чтобы полностью восстановить силы, и снова ринуться в жизнь бодрым, свежим, готовым к любому самому нетривиальному повороту событий.
   Когда — то было так.
   И теперь Егор снова спит подле меня.
   А я мучительно пытаюсь совладать с броуновским движением мыслей в голове, и понять в конце концов: на каком же я теперь свете?
   Этот вопрос начинает всерьез сводить меня с ума.
   И, сдается мне, что любой на моем месте испытывал бы нечто подобное.
   К счастью долго воевать со своими непослушными, ускользающими мыслями мне не приходится:
   Егор просыпается, потягивается в кресле, явно тесноватом для его крупного тела, стряхивает остатки сна энергичным движением головы и смотрит на меня.
   В глазах его — радость и нежность, давно забытые мною чувства, обращенные ко мне.
   — Очнулась? — спрашивает он меня, совсем как Игорь, во время прошлого моего пробуждения — Очнулась — осторожно отвечаю я. Слова не причиняют мне прежней боли Но ответив односложно, я все равно замолкаю, ибо не знаю, как говорить с ним, о чем спрашивать, потому что не знаю главного. В одном ли мире мы теперь обитаем с ним или, по-прежнему, — в разных. Но Егор и не ждет от меня вопросов, более того, похоже, что ему известны все мои мучительные сомнения, и он намерен разрешить их немедленно.
   — Не волнуйся, ты жива, хотя и пережила серьезное испытание.
   — А ты? — снова бесконечный сводящий меня с ума диалог, как давече с Игорем. Но Егора он не ввергает в изумление и не пугает.
   — Я, увы, — нет.
   — Но ты здесь?…
   — Потому, что ты спишь, и потому, что ты, как я всегда и полагал, оказалась умницей и все сделала правильно. За это награда — тебе и мне. Я здесь, и могу говорить с тобой, хотя бы и во сне. Возможно, когда — ни-будь я снова смогу прийти к тебе во сне, но это будет уже очень нескоро и, наверное, совершенно иначе — Но ты не сердишься на меня?
   — За что?
   — За то, что я не смогла последовать за тобой, как ты этого хотел — Я никогда этого не хотел.
   — Ты не говорил вслух, но, я поняла…
   — Это не ты поняла, это тебя заставили понять — Но — кто?
   — Это ты узнаешь очень скоро, наверное, уже завтра и я не хочу тратить отпущенное мне время на долгую историю — Но если ты не хотел, что бы я последовала за тобой, о чем же ты просил меня догадаться в прошлом сне? Или это был не ты?
   — Во сне — я. И просил я тебя понять, как раз, обратное. То, что тебе ни в коем случае нельзя делать этой глупости. Потому, что все мои надежды теперь в этом, вашем мире связаны только с тобой.
   — А в интернете?
   — А в интернете был совсем другой человек.
   — Но он говорил такие вещи, которые знали только мы двое…
   — В этом еще один мой грех перед тобой — второй — А какой первый?
   — Ты знаешь — Но ты скажи — Узнаю тебя. Тебе всегда нужны были слова, даже там, где все было и так очевидно — Все женщины устроены так — Не все. Только те, которые любят по — настоящему. Просто любят, а не "за что-то " или «почему-то».
   — Почему?
   — Потому, что другим достаточно « чего-то» или « почему-то». А слова — напротив, ни к чему. Так, романтические бредни.
   — Значит, мне нужны были романтические бредни?
   — Да, потому что настоящая любовь без них пересыхает и может даже умереть. Они для нее — как влага для растения. Они и мне были нужны, только я не желал этого признавать.
   — Но теперь?
   — Теперь? Теперь — да. Слушай. Самый большой грех, который совершил я в своей далеко не безгрешной жизни — это грех предательства твоей любви.
   Предательство — вообще один самых страшных человеческих грехов, как я полагаю. Но предательство бескорыстной любви — грех вдвойне. Но и это еще не все. Не вдовое, втрое, тяжел мой грех, потому, что, предавая, я не переставал тебя любить, а значит, предавал и свою любовь. Вот. Получи, то, чего ты так хотела — голос его дожит, и это во сто крат дороже всех сказанных слов, хотя каждое для меня — дороже всех сокровищ мира. — Но можешь не беспокоиться, за все я наказан сполна, причем наказание настигло меня еще при жизни и, умирая, я осознавал полную меру своего просчета и расплаты за него.