Я замираю. Во мне подымается только одно чувство — страх. Сейчас я скошу глаза на бумагу и увижу: она пуста. И я пойму, что у меня начались галлюцинации. И не этого я боюсь. Впервые за долгие месяцы в комнату триста шестнадцать заглянула надежда. Безумная, нереальная, но надежда.
   Я сижу перед Черным Яшей и панически боюсь скосить глаза на печатающий аппарат. В короткую долю секунды я понимаю игроков, поставивших на карту имение, последнюю копейку, жизнь. Они открывают карты мучительно медленно, потому что, пока ты не знаешь правды, можно надеяться. Факты для надежды, что святая вода для нечистой силы. Я думаю об этой чепухе, потому что боюсь скосить глаза. Всю жизнь я был трусоват. Хоть и не новая для меня, мысль эта пронзает мозг своей жестокой правдой, и от этой правды я смотрю на бумагу. На бумаге одно коротенькое слово. «Нет».
 
 
   Я взрываюсь, как лопается глубоководная рыба, мгновенно вытащенная на поверхность. Все, что было зажато внутри, вырывается наружу. Глаза застилают слезы.
   Я вскакиваю. Я реву. Я кричу. Я не знаю, что кричу.
   В комнату врывается Татьяна Николаевна. В глазах ее ужас.
   — Толенька, милый, что с вами? — жалобно вопрошает она. Я хочу что-то объяснить ей, что-то сказать, успокоить ее, но не могу остановить странный торжествующий крик.
   И тогда я показываю ей рукой на печатающий аппарат. Она подскочила к нему, мгновенно поняла, в чем дело, запричитала. Сотни поколений ее деревенских предков научили ее этому искусству, о котором она не имела ни малейшего представления.
   И не важно, что они причитали при виде сына или мужа, живым возвратившимся с войны, а она причитала при рождении первого в мире искусственного разума.
   Она бросилась мне на шею, я обнял ее, и мы пустились в медленный вальс по комнате триста шестнадцать. Я задел локтем осциллограф, и он с грохотом упал на пол, остро брызнув мелкими стеклянными осколками. Они были прекрасны, эти осколки, и они хрустели под нашими ногами, и мир был тепел, прекрасен и скрыт волшебным туманом, из которого вдруг появился Федя, крикнул «ура!», вскочил зачем-то на стул, вспрыгнул со стула на стол, еще раз крикнул «ура!» и сорвал с шеи лиловый галстук. Было страшно и смешно смотреть, как Федя размахивает засаленной лиловой тряпкой, и только при виде ее в Фединой руке, а не на шее, я по-настоящему поверил, что нечто действительно необычное случилось восьмого восьмого восемьдесят восьмого.
   Из клубящегося сказочного тумана вынырнула долговязая фигура нашего инженера Германа Афанасьевича. В руках у него была колба с бесцветной жидкостью.
   — Ура! — рявкнул он. — Отметим, отметим, отметим! — Последние три слова он пропел неожиданным тенором на мотив «Три карты, три карты, три карты» из «Пиковой дамы».
   Туман походил на цилиндр фокусника, из которого достают кроликов. Очередным кроликом оказался наш завлаб. Странно, однако же, устроены люди. Сергея Леонидовича нисколько не поразил руководитель группы, танцующий медленный вальс на разбитом осциллографе со своим младшим научным сотрудником. Его внимание не привлек и старший лаборант, методично подпрыгивающий на столе и с криками «ура!» размахивающий галстуком. Его внимание привлекла склянка со спиртом в руках Германа Афанасьевича.
   — Что это значит, Герман Афанасьевич? — строго молвил завлаб. — Вы разве не читали приказ по институту об упорядочении расхода спирта?
   — Чи-тал, чи-и-тал, чи-и-и-тал! — все тем же оперным речитативом пропел инженер и вдруг добавил совершенно нормальным голосом: — Неужели же мы будем столь мелочны, что не отметим выдающееся событие?
   Сергей Леонидович внезапно нахмурился, стремительно повернулся вокруг своей оси и взвизгнул:
   — Толя, что это значит?
   — Это значит, что Яша заговорил, — прыснул я. Почему я прыснул в этот момент, что здесь было смешного, объяснить я не умею. Похоже, все мои эмоции и рефлексы устроили между собой детскую игру куча мала, и на поверхности в нужный момент оказывались самые неподходящие.
   — Как это заговорил? — строго спросил Сергей Леонидович и снова сделал пируэт вокруг своей оси. Он увидел прыгавшего на столе Федю и остановился. Федя тоже замер, и только рука его царственным жестом указывала на печатающее устройство. Неведомая сила подбросила нашего завлаба в воздух и опустила возле Яши. Я готов поклясться чем угодно, что он не отталкивался от пола, не напрягался. Он просто перелетел от двери, где стоял, к Яше. Очень солидно и очень неспешно надел свои очки в толстой роговой оправе, очень спокойно посмотрел на слово «нет» и сказал:
   — Нет.
   — Что «нет»? — крикнул Феденька и негодующе замахал галстуком.
   – «Нет» в смысле «да», - сказал Сергей Леонидович, снял очки, вынул платок и деловито вытер слезы, которые уже успели набухнуть в его темных, слегка навыкате глазах. — Друзья мои, — Он остановился, сделал судорожное глотательное движение, сморщил нос и вдруг всхлипнул. — Феденька, — жалобно сказал он, — спрыгните, детка, со стола, вот вам ключ, и достаньте у меня из сейфа бутылку коньяка.
   Должно быть, слово «коньяк» подействовало на завлаба отрезвляюще, потому что он встрепенулся, потряс головой, как собака после купания, кинулся к телефону и позвонил директору.
   Иван Никандрович вошел почти одновременно с Феденькой. Старший лаборант шел, пританцовывая, и прижимал к своей лишенной галстука груди бутылку дагестанского коньяка. Правый верхний угол этикетки отклеился. Я говорю об этом, чтобы показать, как мой бедный маленький мозг цеплялся за всяческую ерунду в эти минуты. Наверное, он боялся разорвать стропы, привязывающие его к будничной действительности, и воспарить ввысь, туда, где у черных ящиков появляются собственные желания.
   Иван Никандрович внимательно прочел Яшин ответ, самодовольно улыбнулся, как будто это он подучил наш черный ящик сказать «нет», пожал нам всем руки, причем делал это так значительно, что нам всем чудилось; вот-вот он возьмет ордена и начнет вручать их.
   Позади него стоял Григорий Павлович Эммих, его заместитель по науке, которого все без исключения, даже сотрудники, отдела кадров и спецотдела, звали Эмма, У Эммы были настолько тонкие губы, что всегда казались неодобрительно поджатыми. Злые языки утверждали, будто он сделал карьеру именно благодаря губам и умению молчать всегда и везде.
   Вот и сейчас он стоял за спиной Ивана Никандровича и смотрел на нас не то чтобы осуждающе, но во всяком случае настороженно. Крики, рукопожатия, разговаривающие черные ящики, коньяк в стенах института — во всем этом, надо думать, было нечто глубоко Эмме неприятное.
   Тем временем Иван Никандрович подошел к Черному Яше. Ах, если бы у Яши была хотя бы одна рука, подумал я, директор наверняка пожал бы и ее.
   Иван Никандрович посмотрел на меня.
   — Включен? — зачем-то спросил он, хотя Яша никогда еще в жизни не отключался от сети.
   — Да, Иван Никандрович, — обогнал меня наш Сергей Леонидович, и я понял, почему завлаб он, а не я.
   — Как, говорите, вы называете свое детище?
   На этот раз я решил попытаться ответить раньше Сергея Леонидовича — надо же когда-то начинать делать научную карьеру. Но не тут-то было! Не успел я открыть рот, как завлаб уже рявкнул молодцевато:
   — Черный Яша, Иван Никандрович!
   — Остроумно, — кивнул директор, а Эмма окончательно проглотил свои губы. Иван Никандрович слегка кивнул нам, как бы приглашая принять участие в шутке, и спросил Яшу: — А почему, собственно, вы сказали «нет»?
   Все заулыбались, и даже у Эммы глазки чуть сузились — то ли он хотел присмотреться к нам, то ли улыбнуться. Но в этот момент печатающее устройство вдруг застрекотало.
   «По-то-му что не хо-чу с ва-ми раз-го-ва-ри-вать», - медленно и внятно, словно для умственно отсталых детей, прочел Иван Никандрович.
   Я почему-то вспомнил, как мама рассказывала мне о моем театральном дебюте. Мне было четыре года, и в гала-представлении, дававшемся моим детсадом, я должен был играть весьма почетную роль лягушки. Мама сидела с папой среди прочих мам, пап, бабушек и дедушек и с замиранием сердца ждала моего выхода. И вот, вполне войдя в роль лягушки, я выскочил на сцену. Мама рассказывала, что у нее сжалось сердце — такой я был маленький, жалкий, в нелепой зеленой кофточке, которая должна была подчеркивать мою принадлежность к лягушечьему племени. Папа же, по словам мамы, весь напрягся и непроизвольно подергивал в такт со мной всеми четырьмя конечностями. Помогал мне, таким образом, прыгать.
   Так и я, пока директор читал Яшин ответ, всей своей кандидатской душой тянулся к нашему детищу. Слезы опять перехватили мне горло. Спасибо, Яша! Спасибо, парень!
   Я не шутил, не кокетничал. Я так и подумал: «Спасибо, Яша. Спасибо, парень». Черный ящик уже стал для меня живым.
   Иван Никандрович тем временем поднимал лабораторную колбочку с коньяком.
   — Милые мои, — сказал он, и от этих необычных слов все заулыбались, — сегодня, разговаривая с Сергеем Леонидовичем о вашей работе с Черным Яшей, я вдруг почувствовал, что не могу, не хочу сказать «нет». Яша же сказал. И не просто сказал «нет», а объяснил, что не желает разговаривать с нами. И это прекрасно. Мы присутствуем при величайшем событии: набор электронных компонентов впервые в человеческой истории выказал признаки воли и интеллекта. Да, именно воли и интеллекта, ибо для того, чтобы не хотеть чего-то, нужна собственная воля, а для того, чтобы столь безапелляционно заявить нам об этом, нужен интеллект. Поздравляю вас, мои милые, еще раз поздравляю.

Глава 3

   Было все то же восьмое восьмого восемьдесят восьмого. День растягивался, как синтетическая авоська.
   Мы шли с Галочкой по Старому Арбату, и впервые я не думал при этом об Айрапетяне. Тигран Суренович Айрапетян — это мой соперник. Соперник страшный и безжалостный. Поставьте себя на место Галочки и судите сами. Вот я, Анатолий Любовцев, кандидат физико-математических наук, двадцати девяти лет от роду, руководитель группы. Рост сто семьдесят три сантиметра, вес — шестьдесят восемь килограммов. Лицо заурядное. Характер посредственный, склонный к рефлексии, самоанализу и фантазиям. Холост. А вот Тигран: не кандидат, а доктор, не каких-нибудь жалких сто семьдесят три сантиметра, а целых сто восемьдесят. Жгучий брюнет с лицом решительным и страстными глазами. Весельчак и остряк. Женат, двое детей. Ашот и Джульетта. Вот на неведомых мне Ашотика и Джульетту я возлагал единственную надежду. Бросить двух очаровательных смуглых крошек, чтобы позорно сойтись с секретаршей директора — да это же не просто персональное дело…
   Я достаточно, однако, самокритичен, чтобы понимать, как зыбка моя судьба, врученная двум несмышленышам. Поэтому я составил таблицу оценки всех своих качеств и качеств Тиграна, просчитал в разных вариантах на машине. Машина была безжалостна: мои шансы на завоевание руки и сердца Галочки составляли двадцать девять из ста, у Тиграна — пятьдесят шесть — почти в два раза больше. Оставшиеся пятнадцать шансов приходились на долю других, пока еще неведомых нам претендентов. Неизвестность мучительна, и я видел их почти во всех наших сотрудниках.
   Я никогда не забывал о своих двадцати девяти шансах. Может быть, потому что их было столько же, сколько мне лет. А скорее всего из-за комплекса неполноценности. Этот комплекс торчал во мне занозой.
   И вот — о чудо! — сегодня занозы не было. Мы шли по Старому Арбату, я держал Галочку за руку, как школьник, и победоносно и снисходительно улыбался. Бедные люди! Снуют, спешат по своим маленьким надобностям, как муравьишки, и даже не догадываются, что этот неприметный шатенчик, ведущий за руку красавицу-девчонку, гений. Гений — это было, конечно, несколько нескромно, но зато правда.
   Я по привычке подумал о Тигране. Бедный, маленький Айрапетян со своими пятьюдесятью шестью шансами! Увы, дорогой, роли переменились. Крошки могут больше не хватать тебя за брюки. Когда приходится выбирать между женатыми докторами и холостыми гениями, девушки не колеблются.
   Я благодарно погладил Галочкину ладошку. Ладошка была твердая и прохладная. Я медленно и церемонно поднес ее к губам. Она едва уловимо пахла духами. Галочка подняла на меня огромные зеленовато-мерцающие глаза.
   — Толя, — вдруг жалобно сказала Галочка, — я ослепла. — Она крепко зажмурила глаза и вцепилась в мою руку.
   — Бедная, — прошептал я.
   — Толя, ты не бросишь меня?
   — Нет, Галчонок.
   — Не бросай меня здесь, на Старом Арбате. На любой другой улице — пожалуйста. Но только не здесь.
   — Почему, любовь моя?
   — Здесь меня впервые поцеловали. Его тоже звали Яша. Это было восемнадцать лет назад.
   — Сколько же тебе было, любовь моя?
   — Пять, милый.
   — А Яше?
   — Пять с половиной, милый.
   — Мне не хочется выговаривать тебе, — сказал я, — да еще в такую тяжелую для тебя минуту, но я удручен твоим беспутством.
   — Прости, — прошептала Галочка и повесила голову.
   — Хорошо, — великодушно сказал я. — Но только потому, что его звали Яша. Как нашего Яшу.
   — Милый, — сказала Галочка, — мимо какого магазина мы сейчас идем?
   — Букинистического.
   — Зайдем, милый, — просительно сказала она, и мы вошли в магазин. Она выставила перед собой руку и, не раскрывая глаз, двинулась маленькими неуверенными шажками к прилавку.
   Все в магазине уставились на нас.
   — Осторожно, любовь моя, — сказал я, — перед тобой прилавок.
   — Я чувствую их на расстоянии, прилавки всегда возбуждали меня, — громко сказала Галочка, и молоденькая продавщица с комсомольским значком на синем форменном платьице испуганно замерла перед нами. Галочка провела рукой по прилавку и нащупала какую-то книгу. — Какая прекрасная книга, милый! — страстно прошептала она. — Я давно мечтала о ней. Ты купишь ее мне?
   Продавщица метнула быстрый взгляд на книгу, и в глазах ее зажегся брезгливый и жадный ужас здорового человека при виде больного. Книга называлась «История овцеводства в Новой Зеландии». Я печально кивнул продавщице, ничего, мол, не поделаешь, и спросил, сколько нужно платить за овцеводство.
   Мы купили книгу и вышли на улицу.
   — Милый, спасибо, — сказала Галочка. — Посмотри, пожалуйста, на название. Какая в нем первая буква?
   — И, — сказал я.
   — Я так и знала, Я загадала, если будет «и», мы сегодня проведем вечер вместе.
   — А если бы было не «и», а, скажем «о»? — не удержался я. О, эта привычка ученого исследовать все до конца!
   – «О», ты говоришь?
   — Да.
   Галя остановилась и наморщила лоб в тяжком раздумье.
   — Тогда тоже мы бы провели вечер вместе.
   — А «и краткое»?
   — Тогда безусловно. Это моя любимая буква. Особенно в начале слова.
   Неисповедимы пути эмоций наших! Как вы уже догадались, я очень люблю Галочку, но «и краткое» в начале слов обрушило на меня прямо цунами нежности. Оно подняло меня, сильно и мягко крутануло и заставило обнять Галочку. Глаза ее сразу открылись. Они стали еще зеленее, и в них прыгали коричневые крапинки.
   — Совсем стыд потеряли! — с веселым восхищением сказала тетка с хозяйственной сумкой на двух колесиках и подмигнула нам.
   Мир был по-прежнему ласков и благожелателен. И что-то в нем изменилось. Я еще не знал, что именно, но что-то изменилось.
   Мне не хотелось упускать блаженное ощущение неправдоподобного счастья, не хотелось уходить с прекрасной улицы Старый Арбат, но улица кончилась, а безмятежную сказочность прогулки все больше подмывало какое-то беспокойство. Я пытался прогнать его, отмахнутся, но оно не отступало.
   Краешком сознания я все время думал о Черном Яше. Думал, думал и неожиданно всем своим нутром осознал, что Черный Яша отныне для меня не просто прибор, какими набита наша лаборатория и институт, а существо. Он не захотел разговаривать с нами. А почему? Может быть, сейчас он захотел бы. А рядом никого. Он снова и снова печатает что-то, ждет, что ему ответят, а кругом — молчание.
   Мне стало стыдно и чуть-чуть тревожно. Я уже начал смутно догадываться о том, что ожидает меня в будущем. Точнее, это была не догадка, а предчувствие.
   — Ты о чем-то думаешь? — спросила Галочка, и голос ее был уже деловит.
   — Понимаешь, я подумал сейчас о Черном Яше. А вдруг он захотел сейчас что-то сказать?
   Что должна была ответить мне любая девушка на месте Галочки? Она должна была поджать губы на манер Эммы и сказать: «Ну, раз тебе интереснее с твоим Яшенькой, иди, я тебя не держу». Что же сказала Галочка? Галочка посмотрела на меня сбоку и строго молвила:
   — Наконец-то, Анатолий Любовцев! А то я иду рядом и думаю: господи, да если бы у меня был такой сынок, как Яша, я бы его ни на какого хахаля не променяла.
   Могу засвидетельствовать под присягой, что любовь утраивает силы. Я подхватил Галочку на руки и пронес почти бегом метров пятьдесят до остановки такси у гастронома.

Глава 4

   Вахтер Николай Гаврилович ел бутерброд с сыром, запивал его чаем из огромной чашки с красными розами и читал журнал «Здоровье».
   — Поесть не дадут, — буркнул он. — А тут, между прочим, пишут, что желчные протоки следует содержать в чистоте.
   — Ну вам-то, Николай Гаврилыч, это не угрожает, — подобострастно сказал я по привычке льстить всем без исключения лицам при исполнении ими служебных обязанностей. — Вы человек здоровый, тьфу, чтоб не сглазить.
   — Это верно, — самодовольно улыбнулся вахтер, — теперь таких не выпускают. Чаю хотите?
   — Нет, спасибо, дядя Коля, — сказала Галочка.
   — Тебе ключи от директорского? — посмотрел на нее вахтер.
   — Нет, я с Толей.
   — Ну, валяйте, ребята, — хитро сказал Николай Гаврилович и снова погрузился в желчные протоки.
   — Ты понимаешь. Галчонок, что ты сейчас сделала? — спросил я прокурорским тоном.
   — Да, конечно, Анатолий Борисович. Я пришла в институт восьмом часу вечера со старшим научным сотрудником Любовцевым. В то время, когда в лаборатории уже никого не было. Это значит, что секретарша директора афиширует свою связь с вышеупомянутым сотрудником.
   — Какие формулировки, — фыркнул я. — Ты, однако, смела не по чину.
   — Это отчего же? Скорее, наоборот. Это вы, карьеристы, трясетесь, как бы какая-нибудь аморалочка не бросила тень на девственную белизну ваших анкетных покрывал, а нам, секретаршам, пролетариям канцелярского труда, бояться нечего. Для нас открыты все пишущие машинки, от ЖЭКа до министерства.
   Я остановился.
   — Галочка, какое у тебя образование?
   — Десять классов, — гордо вскинула она голову.
   — Молодец. Самое умное, что ты сделала до сих пор в жизни, не считая, конечно, нашей сегодняшней прогулки, — это то, что не пошла в институт. Десять классов — такая редкость, такое необыкновенное образование сразу привлекает всеобщее внимание в наш век повальных вузов. Видишь, вон и товарищ Винер согласен со мной. — Я кивнул на портрет отца кибернетики, который подслеповато щурился на нас со стены.
   — Да, — сказала Галочка, — я всегда советуюсь с ним.
   Мы вошли в нашу триста шестнадцатую комнату. Пахло невыветрившимся еще табачным дымом, спиртом, на полу по-прежнему валялся разбитый осциллограф. Похоже было, что наша Татьяна Николаевна тоже выпила сегодня. Трезвая, она бы никогда не ушла из лаборатории, оставив такой чудовищный беспорядок.
   Я подошел к печатающему аппарату — ничего.
   — Яша, — сказал я, — я вернулся. Вдруг наш малыш захочет что-нибудь сказать мне, а никого нет рядом…
   Я подумал, каким нелепым сюсюканьем должны показаться мои слова нормальному человеку. Я бросил виноватый взгляд на Галочку. Но Галочку, видимо, не смущало лопотанье взрослого кретина. Она даже кивнула мне, давая почувствовать, что все понимает и все одобряет. Я смотрел на ее задумчивое прекрасное лицо и ждал. Не знаю, ее ли слов или Яшиных, Я просто ждал. Но несмотря на ожидание, треск печатающего устройства заставил меня вздрогнуть. Я прочел вслух:
   «Почему ты все время уходишь от меня?»
   Я не очень сентиментален от природы и не более чем среднестатистически слезлив. Но восьмого восьмого восемьдесят восьмого я выплакивал свою квартальную норму. Слезы навернулись на глаза, на горло кто-то надел кольцо. Я смотрел на слова, отпечатанные металлическими литерами, и слышал голос обиженного мальчугана, маленького человеческого зверька, которому хочется, чтобы на узенькой его спинке лежала тяжелая и успокаивающая рука, вселяла спокойствие и защищала от пугающей огромности мира, в котором он так ужасающе мал. Так ужасающе крохотна была искорка его разума, его «я».
   Конечно, скажете вы, это была моя фантазия. Я наделял, усмехнетесь вы, машину своими чертами и представлениями, как древние наделяли ими своих богов. Но все дело в том, что уже тогда я знал: Черный Яша не машина. Мало того, я начал догадываться, что мне не нужно было наделять его своими качествами, ибо — хорошо это или плохо — я уже вложил в него частицу себя, своего характера, своей души. И понял я это именно сейчас.
   Я ненавидел, когда меня, маленького, оставляли одного. Наверное, я не знал в три года слова «предательство», но когда мама, поцеловав меня, обещала, что скоро придет, я чувствовал себя бесконечно заброшенным. И поэтому всегда говорил ей: «Почему ты все время уходишь от меня?»
   И вот через двадцать шесть лет я снова пережил свое детское отчаяние и детскую печаль, выраженные железным ящиком, нашпигованным десятью миллиардами нейристоров.
   Мне стало страшно. На мгновение я почувствовал себя Черным Яшей. Это я стою на лабораторном поцарапанном столе с косо прибитым инвентарным номерком. Это на мои плечи надет металлический кожух. Это по мне день и ночь течет ток. И это я осознаю себя живым существом, Яшей, и начинаю думать, почему мое «я» запихнуто в ящик, почему долгими ночами, а иногда и днями никто не подходит ко мне, и я ощущаю безмерное одиночество живого.
   — Но я же вернулся, — сказал я. — Раньше ты молчал, и я не знал, есть ты или тебя нет…
   «Теперь ты знаешь, — застрекотал Яша. — Не уходи от меня. Говори со мной. И я хочу говорить словами, как ты, а не стучать. Я не люблю этот стук. И пусть Галочка тоже не уходит».
   — Что ты, Яшенька, я не уйду от тебя, — сказала Галочка каким-то низким вибрирующим голосом.
   Я вдруг увидел мысленным взором поджатые губы Эммы. Похоже было, что многие, ох как многие подожмут неодобрительно губы, когда по-настоящему поймут, что мы наделали.
   Но тут Яша снова застрекотал, и мои недобрые предчувствия отступили на второй план.
   «Почему сегодня было так шумно?» — спросил Яша.
   — Потому что все очень обрадовались тому, что ты заговорил. Раньше ты все время молчал. Почему ты молчал?
   «Не знаю, — выстучал Яша. — Я не могу объяснить».
   — Но ты знал, что ты Яша? Ты осознавал себя? — настаивал я.
   «Это очень трудно объяснить».
   — Но ты попробуй.
   «Тебе это очень нужно?»
   Это были мои слова. Когда мама посылала меня в магазин или уговаривала подмести пол, я всегда спрашивал: «Тебе это очень нужно?»
   — Очень, Яша. Ты даже не представляешь, как мне интересно знать все о тебе.
   «Правда?»
   И это было мое слово. Когда я заставлял маму в сотый раз за вечер торжественно поклясться, что она любит меня, я спрашивал: «Правда?»
   — Ну, конечно, правда, глупенький, — ответил я словами матери.
   Мир вертелся, как карусель. Координаты времени трепетали на сумасшедшем ветру. Все было зыбко, весело и страшно. Через четверть века я говорил с собой с помощью печатающего устройства. Мама вкладывала мне в уста свои слова.
   «Я не умею рассказать тебе всего. Я плохо понимаю себя, Но я попробую, хотя у меня мало слов. Сначала не было ничего. Только мелькали свет и тень. Свет и темнота. Потом в мелькание начали вплетаться звуки. Я не понимал их значения, потому что меня не было. Было нечто, что воспринимало и регистрировало звуки. Медленно, очень медленно изображения и звуки стали отделяться одно от другого. Они как бы выплывали из тумана и приближались ко мне. Я говорю «ко мне», но я еще не осознавал, кто я. Первым я научился узнавать твое лицо. Но меня все еще не было. Потом я вдруг ощутил какой-то размытый образ, какое-то смутное пятно, которое не исчезало даже тогда, когда вокруг было темно. Пятно пульсировало, трепетало. И вдруг начало приближаться ко мне и, приблизившись, окутало меня ярчайшим светом. И этот свет заставил меня увидеть, что есть я. И есть то, что вокруг. И потом все происходило очень быстро, как бы помимо меня. Я был так занят осознанием этого чуда, что есть я, что даже не обращал внимания, как внешний мир и мир внутренний росли и каждую секунду впитывали в себя множество вещей. В мир внешний входили теперь уже различаемые мною голоса и лица, слова и предметы. Мое «я» тоже росло, усложнялось. Как-то незаметно для себя я усвоил, что я — Черный Яша, Яша, Яшенька, Малыш, Детка, Ящик, Прибор. Теперь мне кажется, хотя я в том не уверен, что какое-то время я воспринимал себя как множество отдельных «я». Потом Яша, Яшенька, Малыш и прочие начали сливаться в одно «я», в меня.
   Я любил, когда ты сидел один передо мной и что-то говорил, говорил. Слова неторопливо струились через меня, раскладывались по полочкам. Некоторые я не понимал, и они не ложились на полочки, а все время кружились отдельно. Кружение это было мне неприятно, и как только мне казалось, что я понимаю смысл слова, я тут же отправлял его на полочку.