— По-моему, очень хорошо поставленный научный аттракцион! Да, аттракцион! Два магнитофона, десяток микропроцессоров и микрофоны. Но сделано безупречно. Но для чего, позволю я себе спросить?
   — Значит, Петр Петрович, вы считаете, что группа ученых нашего института подалась в циркачи и обкатывает свой номер у меня в кабинете? Так я вас понял?
   — Вы меня поняли совершенно правильно, Иван Никандрович, — церемонно наклонил голову таинственный зам.
   «Скажите, пожалуйста, — уважительно подумал я, — зам, а самостоятельный».
   — Ну-с, а вы что думаете, Григорий Павлович? — повернулсл директор к Эмме.
   — Я уже имел возможность высказывать свое мнение по поводу Черного Яши. Я говорил, что совокупность вопросов, поднятых самим фактом его создания, слишком сложна, чтобы мы пытались решить их в рамках нашего института…
   — Мы это слышали, — пожал плечами Иван Никандрович.
   — Я еще не кончил, Иван Никандрович, — с легким налетом язвительности сказал Эмма, и я подумал, что на корабле, похоже, зреет бунт. — Я предлагал просить президиум Академии создать специальную межведомственную комиссию для изучения э… Яши. Предложение это было оставлено без внимания, и сегодня мы, так сказать, пожинаем плоды…
   Директор бросил на зама быстрый, подозрительный взгляд. Пожинать критические плоды — не слишком приятное занятие для руководителя. Не тот урожай.
   — …плоды. И без того сложнейшая проблема усложнилась тысячекратно: сделано, казалось бы, принципиально невозможное — снята копия с живого мозга, и перспективы, которые открываются нам, и безграничны и пугающи. И тем не менее я должен признать, что был неправ. Нам, конечно, потребуется помощь, особенно а вопросах, так сказать, этическо-морального характера, но именно мы, наш институт, должны продолжать изучение Черного Яши!
   Я посмотрел на Эмму. Самокритика, очевидно, пошла ему на пользу: лицо его раскраснелось, взгляд пылал, губы подрагивали. Ай да Эмма, ай да тихий Григорий Павлович! Почему мы так любим смешивать с грязью тех, кто не согласен с нами? Теперь-то я видел, что раньше он искренне придерживался другого мнения. Мало того, публично признаться в ошибке — это уже научный подвиг. Спасибо, Эмма. Спасибо за сюрприз, спасибо, что ты заставил меня устыдиться своей мещанской страсти думать о людях хуже, чем они того заслуживают.
   Объединенная лысина членов ученого совета тем временем распалась на множество индивидуальных лиц, и одно лицо, ничем, кроме волевого второго подбородка, не примечательное, сказало спокойно, почти даже весело:
   — Как зовут нашего молодого коллегу, который заварил всю эту кашу? Анатолий…
   — Анатолий Борисович Любовцев, — подсказал наш Сергей Леонидович.
   — Спасибо, Сережа. Так вот, мне бы хотелось выяснить у Анатолия Борисовича такой вопрос вначале: не происходят ли какие-нибудь потери при трансляции?
   — Пожалуйста, — кивнул мне директор и едва заметно улыбнулся.
   — Я, собственно, здесь ни при чем. Естественнее было бы, я полагаю, задать этот вопрос моему двойнику…
   — А женщину распиливать будут? — выкрикнул таинственный зам и крепко схватился за пульс.
   — Петр Петрович, — очень медленно и очень значительно сказал директор, — я рад, что вы сохраняете чувство юмора.
   — Зато кое-кому его здесь, увы, не хватает, — буркнул зам.
   — Что делать, что делать, — развел руками Иван Никандрович, — не дано, батюшка.
   Одна из лысин, та, что была ближе других к Яше, наклонилась к соседу и что-то шепнула ему.
   — Простите, как вы сказали? — вдруг спросил Черный Яша, повернувшись к лысине. — Я понимаю, что адресовались вы не ко мне, но все же я был бы благодарен, если бы вы повторили свое замечание…
   — Позвольте… я не понимаю, в какой степени…
   — Видите ли, — очень спокойно заметил Яша, — вы сказали: «Пошел старик паясничать», а я не понял, что значит глагол «паясничать».
   — Это клевета! — вскочила на ноги побагровевшая лысина.
   — Цирк! — буркнул таинственный зам. — И не слишком высокого пошиба.
   — Прошу спокойствия, товарищи, — вдруг улыбнулся Иван Никандрович, и я подумал, насколько, наверное, ему легче столкнуться с бунтом на борту, чем мучительно думать, что делать с говорящими странными ящиками. — Я полагаю, что слово «старик» относится ко мне, и в этом, учитывая мой возраст и положение, нет ничего зазорного. Что же касается паясничанья, то все зависит от точки зрения: с моей, например, я веду самый интересный в моей жизни совет, с точки зрения уважаемого Реваза Константиновича, я паясничаю…
   — Спасибо, — сказал Толя-бис, — Спасибо, Иван Никандрович. В том, что сидишь в ящике, есть, оказывается и свои преимущества. Мой оригинал, как видите, скромно молчит, хотя испытывает те же чувства, что и я. Мы ведь — один и тот же человек. А я спокойно говорю Ивану Никандровичу спасибо, петому что никто не заподозрит железный ящик в подхалимаже.
   Спасибо, Бис, ты, я гляжу, в общем неплохой парень. Лишившись тела, мы приобретаем смелость. Гм, смотри «Крылатые выражения». Принадлежит Анатолию Любовцеву-бис.
   — А знаете, — вдруг засмеялся Иван Никандрович, — может быть, кое-кому из нас ящик пойдет на пользу, а?
   Ученый совет на глазах терял солидность. Бунт выдыхался. Капитан уверенно смотрел с мостика на экипаж.
   — Прошу прощения, но меня совершенно оттерли, — сказал человек с волевым подбородком. — Я спросил, не наблюдаются ли какие-либо потери при трансляции?
   — Наблюдаются, Александр Александрович, — сказал мой Бис. — Когда ты — твоя вся жизнь оказываются в небольшом электронном приборе, тебя перестают волновать многие вещи, которые зудят обычно твой разум: почему тот защищается раньше тебя, когда тебе дадут лабораторию и дадут ли вообще, потому что лабораторий мало, а охотников много, как записаться на «Жигули», и не впишет ли начальство своих любимчиков раньше тебя, и что значит, когда девушка с зелеными глазами говорит, что не любит тебя? И вот когда все это отпадает от тебя, как засохшие листья, и мысль твоя, не завихряясь в житейских пошлых водоворотиках, течет сильно и ровно, без устали и отвлечений, ты начинаешь многое понимать заново. Ты заново понимаешь, какой бесценный дар — дар разума дала нам матушка-природа и как бережно должны мы к нему относиться. И многие наши страхи сразу оказываются детскими, и табу — дикарскими, и преграды — искусственными. Вот, уважаемый Александр Александрович, вкратце о потерях и приобретениях при трансляции.
   — Благодарю вас, Анатолий Борисович-бис, — очень серьезно сказал Александр Александрович.
   — Позвольте, Иван Никандрович? — поднялся маленький, седенький человечек с очень морщинистым птичьим личиком. Я, конечно, не в первый раз видел членкора Супруна, но сегодня мне показалось, что лицо его ужасно напоминает кого-то. Ага, да он же как две капли воды похож на постаревшую остроносенькую дурочку у Плющиков, которая все время кричала «штрафную!».
   — Пожалуйста, Игнатий Феоктистович, — сказал директор.
   — Видите ли, товарищи, мне необыкновенно импонируют слова нашего молодого коллеги, залезшего, так сказать, в ящик во имя науки. Сказано было сильно, смело и убедительно. Возможно, я особенно остро воспринял эти слова, потому что и сам недалек от ящика, правда, увы, от другого… Прошу прощения за не бог знает какую шутку, но в семьдесят девять лет уже не всегда удается удачно острить. Мне кажется, мы присутствуем при историческом событии, значение которого трудно переоценить для всего человечества. Спор, дорогие товарищи, вовсе не о Черном Яше и копии нашего юного сотрудника. Речь идет о вариантах развития искусственного разума, предложенных очень мне симпатичным Черным Яшей. И я верю, что человечество изберет второй вариант, вариант содружества и замены в ряде случаев наших бренных тел на искусственные. Они подарят нам бессмертие, победу над всеми нашими немощами, неслыханно расширят наши возможности. Возьмите хотя бы путешествие в космос. Насколько же удобнее космонавту иметь искусственное тело, которому не нужны ни воздух, ни пища, которому не страшно самое далекое путешествие… Я думаю, товарищи, что работы следует всячески расширять. Товарищу Любовцеву нужно дать лабораторию, нужно поставить вопрос о присвоении Черному Яше научной степени доктора наук.
   Вот тебе и птичка, вот тебе и «штрафную!». Душа моя исполнилась трепетного восхищения маленьким морщинистым старичком. Наверное, не только моя, потому что несколько человек даже несмело зааплодировали.
   — Несколько слов, Иван Никандрович, — сказал таинственный зам, отпустил пульс и поднялся. — Товарищи, легче всего, как известно, плыть по течению. Для этого не надо прилагать никаких усилий. Надо только держаться на поверхности. Но поскольку течение сегодня сносит нас явно не туда, куда нужно, я позволю себе не согласиться с уважаемым Игнатием Феоктистовичем и всеми, кто столь восторженно отнесся к идее переноса человечества в нейристорные приборы.
   — Позвольте, молодой человек, я так не формулировал свою мысль, — слабо выкрикнул Игнатий Феоктистович.
   — Прошу прощения, хотя суть была именно такова, — внушительно сказал таинственный зам и поправил свою безукоризненную шевелюру. — Дело ведь, товарищи, не в формулировках. Перед нами возникает картина, которая не может не вызвать самых серьезнейших опасений. С легкостью необыкновенной нам уготавливают некую машинную цивилизацию… Нас призывают отказаться от всего, что с таким трудом достигло человечество в борьбе за существование. Нас призывают отказаться от человеческих эмоций, от человеческой культуры, от человеческого, наконец, общества. Возможно, в ящиках будет спокойнее, но спокойствие никогда не было целью лучших умов человечества. — Таинственный зам строго осмотрел всех нас, и я заметил, как сжался и втянул голову в плечи наш Сергей Леонидович. — Я считаю, товарищи, эту работу принципиально опасной и вредной. Если я не был бы уверен в научной добросовестности ее авторов, я бы назвал ее некой современной электронной поповщиной.
   Таинственный зам сел, и в ту же секунду вскочил Реваз Константинович, тот самый, который так неосторожно высказался про директора.
   — Очень четко и очень правильно сформулированная точка зрения! — выкрикнул он. — Именно современная электронная поповщина! — Видно было, что профессор решил пуститься во все тяжкие. Впрочем, терять теперь ему было нечего. — Обскурантизм и мистицизм не обязательно рядятся в наивную религиозную тогу. Куда удобнее выступать в наше время в научном обличье. Но суть дела от этого не меняется. Я считаю, товарищи, что работы следует прекратить, приборы размонтировать.
   «Боже, — думал я в каком-то странном оцепенении, — неужели эти взрослые люди могут всерьез нести такую чушь?» Нужно вскочить на ноги, нужно уличить их в злобном искажении фактов, в клевете! Может быть, Яша даст им отпор или Бис. Но они молчали. Зато вместо них медленно и неуверенно встал наш Сергей Леонидович. На лице его лежала печать трусливого страдания. «Предаст», - тоскливо подумал я и вспомнил березовую рощу, косые лучи предзакатного осеннего солнца, ковровую упругость опавших листьев и испозедь завлаба. Слабый человек. Предаст.
   — Э… несколько слов, Иван Никандрович, я ведь в некотором смысле… как заведующий лабораторией… — На нашего Сергея Леонидовича было больно смотреть. Он замолчал и тяжело задышал. «О господи, сядь же, сядь, не позорься». Но он не сел. — Я хотел сказать, товарищи, что я не автор Черного Яши, но я… э… горжусь, что стоял рядом с таким великим научным событием. Да, товарищи, горжусь. Здесь прозвучали слова «поповщина», «обскурантизм», «мистицизм». Очень точные слова. Только относятся они не к нашей работе, а как раз к тем, кто ими воспользовался, чтобы прикрыть ими научную ограниченность, человеческую трусость и неумение посмотреть вперед. Неумение или нежелание.
   — Сергей Леонидович, — сказал директор, но не строго, а с легчайшей улыбкой, — вы пользуетесь ударами ниже пояса.
   — Возможно, но мои коллеги начали первыми, — сказал наш Сергей Леонидович и рухнул на стул.
   Как я его понимал! Только несмелые люди могут понять, чего нам стоит такое! Ура нашему завлабу! Я чувствовал себя как на воздушном шаре, на котором поднимался однажды в детстве. Предметы внизу как будто знакомые, но необычный ракурс придает всему сказочную нереальность. Так и сейчас. Словно сговорились они все открываться сегодня самыми неожиданными, потаенными сторонами своих натур, которые по глупой своей юношеской самоуверенности я раз и навсегда классифицировал. Тишайший и осторожнейший Эмма мужественно признал ошибку и стал на защиту Яши, Сергей Леонидович, которого не боялись даже лаборанты, наносит негодяям удары ниже пояса. Кто знает, может быть; это было даже большим чудом, чем Черный Яша и мой Бис.
   — Ну что ж, товарищи, подведем итоги, — сказал Иван Никандрович, откинулся на спинку кресла и положил руки на стол, — Здесь были высказаны весьма различные точки зрений, что, в обЩем, неизбежно при обсуждении столь небанальных проблем. Ясно лишь одно. Работа эта, безусловно, переросла рамки нашего института, и мы уже поставили вопрос перед президиумом Академии о создании специальной межинститутской комиссии. Вопрос, следовательно, можно теперь сформулировать так; продолжать ли работы или подождать создания комиссии…
   — Позвольте, Иван Никандрович, а вам не кажется, что сначала следовало бы спросить и нас? — с какой-то студенческой лихостью спросил мой Бис. — Мы ведь как-никак не только институтское имущество, мы еще и думающие индивидуумы.
   — Не спорю, — сказал директор нарочито сухо, — но и индивидуумы, как известно, переводятся с одной работы на другую и даже, между прочим, увольняются. Впрочем, — теперь он лукаво улыбнулся, — вас уволить нельзя хотя бы потому, что вы в штате не состоите и, следовательно, мне не подчиняетесь. Так? — Иван Никандрович посмотрел на меня и Сергея Леонидовича, и мне показалось, что он едва заметно подмигнул. Сердце мое дрогнуло и потянулось к нему.
   — Вы затыкаете всем рот, — крикнул Реваз Константинович, хотя все начали уже двигать стульями, — существование этих машин опасно и безнравственно…
   Таинственный зам демонстративно подошел к Ревазу Константиновичу и пожал ему руку.

Глава 11

   Кончилась программа «Время», и начались какие-то соревнования по фигурному катанию.
   — Ты посмотри, — сказала мама, — пять три, пять два, это же смешно. Девочка должна была получить как минимум пять и девять. Ты видел, какой она сделала тройной прыжок…
   Я не видел, какой она сделала прыжок. Я тупо смотрел на экран и ничего не видел. Снова и снова память услужливо проворачивала замедленный повтор сегодняшнего совещания. Как могут быть люди так слепы, так ограничены и трусливы. И так смелы.
   Я вскочил, натянул на тренировочный костюм куртку и надел шапку.
   — Куда ты? — испуганно спросила мама. — Сильнейшая группа еще не выступала.
   — В институт.
   — В институт? В десять часов вечера? Зачем?
   Я и сам не знал зачем. Я знал лишь, что должен быть в эту минуту около Черного Яши и Биса. Зачем я послушал их и поехал домой?…
   От остановки автобуса до института я почти бежал. И чем быстрее я несся, разбрызгивая слякотный мокрый снег, тем острее саднило в душе беспокойство. Как, как я мог оставить одного Черного Яшу? Что он должен думать там один? Как переживет этот незащищенный электронный гений бурную схватку у директора?
   Люди непохожи друг на друга. И дело не только в схематически-детском делении на консерваторов и новаторов. Даже биологически мои коллеги разнятся: одни осторожнее, недоверчивее ко всему необычному, другие отчаяннее и авантюрнее. Но даже мой закаленный в маленьких житейских схватках ум еще не примирился с этим. А Яша?
   Я пытался выключить разыгравшееся воображение. Отчаянным усилием я зачеркивал одну сцену страшнее другой. Я ворвался в подъезд почти в истерическом состоянии.
   — Ты что? — поднял голову Николай Гаврилович. — Забыл чего? Ты вот лучше послушай, что тут пишут об этой… погоди, сейчас… аллергии. Слышал? А я-то всю жизнь прожил и слыхом не слыхал. Чаю хочешь?
   Я никак не мог попасть ключом в дверь. Мне казалось, что я уже никогда не смогу увидеть Яшу. И вдруг в вечерней тишине безлюдного института я услышал смех. Странный, скрипучий, но смех.
   Я ворвался в комнату.
   — Яша! — крикнул я. — Ты жив?
   — Толя, ну что за манеры? — сказал Яша. — Что за крики?
   — Ты… жив?
   — Вполне. Мы с Бисом вспоминали ученый совет.
   Теперь засмеялся и я. Боже, что за нелепые страхи терзали меня! Яша отнесся к научным спорам разумнее меня. Он сдал теперь экзамен и на зрелость…

ЧАСЫ БЕЗ ПРУЖИНЫ

Глава 1

   С самого утра Николай Аникеевич чувствовал, как наполняется раздражением. Словно шланг к нему подсоединили и насосом вгоняют дурное расположение духа. А отчего — не поймешь. То ли виноват был хмурый мартовский денек с холодным сырым ветром и мусорного какого-то вида снежными валиками вдоль тротуаров, то ли дурацкий шотен, с которым он возился почти всю смену.
   Утром бригадир дал ему часы и сказал:
   — Сделай, Николай Аникеевич, что-то там с боем. Только особенно не тяни, а то, чего доброго, божий одуванчик не успеет их забрать.
   Ага, вот, наверное, с чего начало портиться настроение. С божьего одуванчика.
   — Какой еще божий одуванчик? — нахмурился Николай Аникеевич.
   — Старушка. Ты что, не знаешь? Выражение есть такое: старушка — божий одуванчик. — Бригадир почему-то пристально посмотрел на Николая Аникеевича и подмигнул.
   Николай Аникеевич хотел было поддеть бригадира, что тот сам уже одной ногой на пенсии, но привычно удержался. Бригадир Борис Борисович, или Бор-Бор, как звала его вся мастерская, всегда вызывал у Николая Аникеевича едкое желание сказать ему что-нибудь неприятное, обидное, но всегда держал Николай Аникеевич это желание на коротком поводке. Бригадир. Тем более, если разобраться, не из худших. Только разговаривал всегда с засматриванием в глаза собеседнику, точно искал понимания и сочувствия, и заговорщицким подмигиванием, которое даже невинному слову придавало некий тайный и не совсем пристойный смысл: мол, мыто знаем… Мы-то знаем, что случается с божьими одуванчиками.
   Мастерская их находилась в центре, брала в ремонт старинные часы, и среди их клиентуры было изрядное количество людей немолодых, обитателей многолюдных коммунальных квартир, которые не участвовали в великой гонке за модерном шестидесятых годов, не переехали в отдельные квартиры и так и не решились сменять столетние семейные часы на фанерные поделки и теперь берегли их как единственную оставшуюся у них ценность.
   Они приносили темные стенные часы прошлого века, со вздохом вручали их приемщику. Они не были уверены, пойдут ли часы или время уже остановилось для них навсегда. Они приносили завернутые в полотенце настольные часы, каретные. Они приносили тяжелые бронзовые часы и с трудом подымали их на прилавок. Они дышали со свистом, похожим на сипение старых часов с кукушкой, когда мехи поизносились и пропускают воздух. Они смотрели на приемщика умоляюще и подозрительно. И часто они не приходили за готовым заказом.
   Так что, если быть непредвзятым, Бор-Бор говорил сущую правду. И все же глупое выражение «божий одуванчик», небрежно соскочившее с толстых сизых губ бригадира, целый день вертелось в голове у Николая Аникеевича. Почему божий? Почему одуванчик? Зачем?
   Что-то там с боем. Мастер называется. Николай Аникеевич отнес часы на свой верстачок, потянул за цепочку боя. Все было ясно. Коленчатый рычаг согнулся и неплотно входил в пазы счетного колеса.
   Часы тонко пахли пылью и еще чем-то, каким-то неуловимым старушечьим запахом. Николай Аникеевич начал было подгибать рычаг и почувствовал, что металл поддается подозрительно легко. И не глядя можно было поставить диагноз: трещинка. Конечно, нынешние мастера махнули бы на нее рукой: с этой трещинкой рычаг вполне мог бы проработать еще двадцать лет. А может быть, сломался бы завтра.
   Николай Аникеевич покопался у себя в коробочке. Подходящего рычага не было, и он принялся изготавливать новый — благо дело было нехитрое.
   — Дядя Коля, — позвал его Витенька, мускулистый гигант с тонкой лебединой шеей и детской головкой, — хватит пилить, всего сармака не заработаешь, идите чай пить.
   — Сейчас, — буркнул Николай Аникеевич. Что-что, а по части сармака, как он выражается, был Витенька крупным специалистом. На шестых «Жигулях» разъезжает. Жена и сын — и все на одну зарплату. Вот тебе и Витенька с холодными голубыми глазами, вот тебе и сармак, он же махута.
   Николай Аникеевич слушал Витенькины рассказы о его любовных похождениях с удовольствием, как, впрочем, и вся мастерская, включая уборщицу Ксению Ромуальдовну, бывшую преподавательницу музыки, но часто ловил себя на том, что не столько слушает эпическую похабщину, сколько завороженно смотрит на Витенькины глаза. А были глаза его прозрачны, по-змеиному неподвижны, и угадывалась в них жестокость.
   Мастера медленно, по-коровьи жевали бутерброды, запивали их чаем и слушали фантастически бесстыжие Витенькины рассказы. Настолько бесстыжие, что нельзя было им не верить. Ксения Ромуальдовна, опершись на древко щетки, фыркала и мотала головой. Николаю Аникеевичу было неприятно, что женщина, да еще пенсионерка, с таким упоением слушает Витенькины отчеты. Раз он не выдержал и сказал ей:
   — Как вы можете, вы же интеллигентная женщина…
   Бывшая преподавательница музыки резко вздернула головой с реденькими оранжевыми волосами, вздохнула и сказала:
   — Вы так волнуетесь за мою нравственность? Вы думаете, она мне еще понадобится?
   Никому ничего не скажи. Ни сыну, ни его Рите, ни Витеньке, ни даже уборщице. Молчи, старый осел. Чини часы и помалкивай.
   — …И вы представляете, — торжественно продолжал Витенька, тонко улыбаясь, — что делает Горбун? — Артистически рассчитанная пауза. — Этот паскудник залезает к ней в сумочку…
   — Ну, хватит, хватит, — незлобиво буркнул мастер Гаврилов, по прозвищу Горбун, верный Санчо Пансо Витеньки в его многосерийных амурных похождениях.
   — Как это хватит? — с улыбчивой жестокостью сказал Витенька. — Общественность мастерской должна знать, какой монстр живет, трудится и безобразничает рядом с ними.
   — Дотторе, — сказал Горбун, снял очки и помассировал глаза руками; без очков глаза его казались маленькими и злыми.
   — Дотторе, сказать вам, от чего вы умрете?
   — А я не умру, — тихо и убежденно сказал Витенька.
   — Почему? — спросила Ксения Ромуальдовна.
   — А я, тетя Ксеня, бессмертный.
   Никто не засмеялся, потому что в Витенькином голосе туго натянутой тетивой тихо звенела убежденность безумца.
   Взять бы, подумал Николай Аникеевич, и сказать, что тебе, Витенька, еще и сорока нет, а своих зубов ни одного не осталось, и такими темпами тебе для бессмертия вскорости все детали заменить придется. Но стоит ли связываться…
   Он уже заканчивал сборку шотена божьего одуванчика, когда Бор-Бор крикнул с приемки:
   — Изъюров, к телефону!
   Николай Аникеевич торопливо пробрался к телефону.
   — Кто? — спросил он Бор-Бора.
   — Какой-то мужчина. — Бор-Бор протянул ему трубку и подмигнул. Кретин.
   — Да, — сказал Николай Аникеевич, с отвращением глядя сверху вниз на неопрятную, в седых кустах сизую лысину бригадира.
   — Николай Аникеевич, добрый день, это профессор Пытляев, если вы меня еще не забыли. Прошу прощения, что побеспокоил вас в мастерской, по я уже два вечера никак не могу дозвониться вам…
   — Да, я поздно возвращался, — буркнул часовщик.
   — Николай Аннкеевнч, дорогой, вы мне очень нужны.
   — А что случилось?
   — Понимаете, тут подвернулся каретничек, довольно дорогой, хотя и не на ходу, но очень симпатичный, я бы хотел, чтобы вы на него взглянули и вынесли вердикт. То есть приговор.
   — А я, между прочим, знаю, что такое вердикт. Могли бы не объяснять.
   Профессор вежливо хохотнул:
   — А я и не объясняю. Привычка лектора к тавтологии…
   «Вот сволочь, — подумал Николай Аникеевич, — одернуть меня надумал. Тавтология».
   — Боюсь, в ближайшее время не смогу, — сказал он и с трудом удержался от того, чтобы добавить: «Тавтология».
   — Николай Аникеевич, дорогой, понимаете, в чем закавыка: завтра я уезжаю на недельку, а до отъезда я должен дать ответ. Вы же почти рядом со мной, заглянули бы после работы, а? А то хотите, я за вами на такси подъеду?
   «Профессор, а прилипчивый, как муха», - думал Николай Аникеевич, медленно поднимаясь по улице Герцена к Никитским воротам, и мысль эта была ему приятна. Он достиг той стадии раздражения, когда всякое неприятное наблюдение уже доставляет удовольствие. Даже грязный осевший снег и тот был уместен. В такой день он просто не мог быть другим.
   Пытляев был его старым клиентом. Когда он ему продал напольник? «Нортон» как будто? Да, точно. Пришлось реставрировать механизм и корпус. Пожалуй, году в пятьдесят восьмом. Или позже немножко. Рублей, кажется, за пятьсот. Гм, теперь такие меньше, чем за две с лишним не возьмешь. Да, цены просто сумасшедшие на антиквариат. Он привычно подумал о своей коллекции старинных часов, собранной за тридцать с лишним лет, о том, что, продай он ее сегодня, тысяч шестьдесят, а то и семьдесят выручил бы, никак не менее, и мысль эта, первая за день, смягчила его раздражение. Жаль только, что так и не пошел сын по часовой части, балбес. Сидит в своем министерстве, как сыч, за сто восемьдесят рублей в месяц и больше двухсот, видно, никогда не высидит. Старший инженер. Тих больно, робок. В мать-покойницу. С его характером только ночным сторожем быть. Да и то постесняется вора спросить, куда он с мешком. Деликатный, видите ли…