Генеральская юрта оказалась пуста. Где Баир-ван, никто не мог сказать. Пока я искал его, лагерь окончательно проснулся, кругом кипела возбужденная толпа. Люди, лошади, подводы, двуколки пулеметной команды — все сгрудилось и перемешалось в полнейшей неразберихе. Я попробовал выкрикивать имена знакомых офицеров, но ни один не отозвался, а совладать с этим хаосом в одиночку было невозможно. Эскадроны и дивизионы вернулись в то состояние, в каком я застал их восемь месяцев назад. Все мои труды пошли прахом, бригада на глазах превращалась в неуправляемую орду. В рассветных сумерках она несколькими потоками стекала с холмов и, пьяно расползаясь по равнине, стреляя из всего, что могло стрелять, двигалась в сторону Барс-хото.
   Откуда-то вынырнул Баабар и зашагал рядом со мной. Глаза его светились восторгом.
   «На Калганском тракте ничего подобного не было. Кажется, мы сбросили с себя маразм буддийского пасифизма», — сказал он с гордостью, словно все уже кончено, крепость пала, гремит победный салют.
   «Знаете, — не выдержал я, — как Пржевальский характеризует тибетского медведя?»
   Баабар взглянул на меня с недоумением.
   Усмехнувшись, я процитировал; «Тибетский медведь, как все вообще животные и люди Центральной Азии, отличается необыкновенной трусливостью». Через какие-нибудь полчаса я убедился, что это суждение сохраняет свою актуальность.
   Когда передние ряды приблизились к тому месту, где лежали туши расстрелянных верблюдов, китайцы открыли дружный огонь. Три-четыре человека упали. Толпа дрогнула, не пройдя под пулями и полсотни шагов. Некоторые цэрики вспомнили мою науку и залегли, но основная масса подалась назад. Всадники стали разворачивать лошадей. То, что у осажденных, оказывается, еще есть патроны, для всех было большим сюрпризом. Лишь буряты Цаганжапова бегом достигли подножия высоты, на которой располагалась цитадель, и начали взбираться по склону, но вскоре, оставив среди камней несколько трупов, отступили и они.
   Внезапно вокруг меня послышалось: «Ильбо! Ильбо!»[15] Тогда я еще не знал значения этого слова. Некому было перевести его, тем более объяснить мне, почему оно передается из уст в уста.
   Впоследствии стало известно, что китайцы, испытывая трудности с патронами, приспособились лить пули из стекла, и несколько таких пуль, неглубоко взрывших землю, подобрали наши герои. Из любопытства они их поскребли ногтем, послюнявили, отчистили, и при виде этих мутно-прозрачных белесых комочков ни у кого мысли не возникло, что они стеклянные и выпущены из ружейных стволов. Загадочные находки пошли по рукам, тут же пронесся слух, будто гамины с невероятной силой выплевывают изо рта свою каменеющую в полете слюну.
   Едва ли эта новость успела дойти до каждого из цэриков, но смысл происходящего был очевиден всем, кроме меня. Все мгновенно сообразили, что ни ладанки-гау, ни обычай мочиться на дула собственных трехлинеек, чтобы ружье в бою знало своего хозяина и не внимало голосам злых духов, норовящих заклинить затвор или перекосить патрон в патроннике, ни зашитые в подкладки халатов лоскутки с заклинаниями и пакетики с какой-то кладбищенской трухой, ничего не может противостоять могучей магии обороняющих Барс-хото мангысов. Началась паника. В считанные минуты вся бригада, увлекая колеблющихся, хлынула в направлении лагеря. Напрасно я метался от одного офицера к другому, приказывал, уговаривал, палил из своего карабина. С тем же успехом можно было попытаться остановить стадо взбесившихся быков, пуляя по нему из трубочки жеваной бумагой.
   Баир-ван по-прежнему не показывался, зато появился Джамби-гелун со своими дербетами. Издали я видел, как он, сидя в седле, ташуром лупит пробегающих мимо цэриков, но также безрезультатно. Они уворачивались или прикрывались руками и бежали дальше. Китайцы стреляли все реже. Слышно стало, как гудят гонги в расположенном возле центральных ворот храме Гэсэра[16].
   Казалось, все потеряно, когда слева, наперерез бегущим, выплыло красное полотнище личной хоругви Найдан-вана. Чуть позже я заметил и его самого. Пеший среди конных телохранителей в дербетских шапках, он быстро шел против течения толпы, воздевая над собой и растягивая на поднятых руках что-то изжелта-бурое, тонкое, похожее на бумажного змея или, скорее, на неровный кусок выцветшей грязной материи. В следующий момент я понял — это не что иное, как человеческая кожа, снятая с убитого по дороге к Барс-хото киргиза, просоленная и высушенная. По тому, как она выгибалась, видно было, что ее хранили скатанной в рулон. Съежившийся скальп болтался у Найдан-вана под мышкой. Чудовищный трофей должен был напомнить беглецам, что мангысы тоже смертны.
   Эффект не заставил себя ждать: цэрики начали останавливаться. Я видел, как глаза тех, что находились ближе ко мне, приобретают осмысленное выражение, словно они спросонья умылись холодной водой и сквозь тающую пелену ночного кошмара начинают различать знакомые места. Это был пейзаж их духовной прародины, какой она представлялась Баабару. Я еще не знал, что он лежит неподалеку от меня с хрустальной пулей в горле.
   Уже совсем рассвело. Всадники, сопровождавшие Найдан-вана, приотстали; теперь он шел совершенно один. Все молча смотрели ему вслед. Китайцы прекратили огонь. Они, вероятно, приняли его за парламентера. Наступила тишина, прерываемая лишь отдаленным гудением гонгов.
   На расстоянии примерно в четверть версты от крепости Найдан-ван выбрал участок повыше и поровнее, расстелил кожу на земле, наступил на нее и придавил камнями края, чтобы они не сворачивались. Несколько секунд он стоял неподвижно, затем стал раскачиваться, приплясывать, кружиться, приседая, размахивая желтым шелковым хадаком. В другой руке у него оказался маленький дамар, храмовая колотушка для отпугивания злых духов. Я слышал ее частый, дробный, тревожно-гулкий стук. Произносились, очевидно, и заклинания, но они до меня не долетали. Все вместе это призвано было обеспечить нам поддержку потусторонних воителей типа Чжамсарана, вдохнуть в нас мужество и вселить страх в сердца вставших под знамена партии Гоминьдан товарищей того мангыса, чья сушеная оболочка превратилась в молитвенный коврик под ногами Найдан-вана, в источник его экстаза, в батут для прыжка в иные миры, где он сейчас пытался найти новых союзников и с их помощью переломить ход сражения. Точное значение этой пляски, если оно вообще существовало, было выше моего понимания, я не мог судить, явилась ли она просто удачной импровизацией или же воспроизведенной в полевых условиях той самой магической церемонией, ради которой Джамби-гелун и приказал содрать с киргиза кожу.
   Зрелище было фантастическое. Все стихло, сотни вооруженных людей напряженно всматривались в одинокую фигурку, танцующую между двумя станами. Китайцы опомнились первыми. Они возобновили стрельбу, фонтанчики пыли брызнули в опасной близости от хубилгана. Он не обратил на них внимания, и тогда впервые за сегодняшнее утро грозно завыли бригадные раковины. Их трубный звук далеко разнесся по розовеющей равнине. Тут же на правом фланге откликнулись все четыре наших «льюиса». Пулеметчики пристрелялись на удивление быстро. Через минуту, как на учениях в Дзун-Модо, кирпичная крошка взвилась над зубцами. Тем временем Джамби-гелун выехал вперед и карьером пустил своего степняка к Барс-хото. Верховые с визгом устремились за ним, сзади побежала пехота.
   Меня понесло толпой. Работая карабином, как веслом, я выгреб в относительно спокойное место, чтобы сохранить за собой свободу действий, и почти сразу наткнулся на труп Баабара. Глаза его были открыты, зрачки скошены. В их мертвом разбеге застыло такое выражение, будто на пороге смерти перед ним предстала прекрасная женщина, он радостно взглянул на нее в надежде уйти из этого мира вместе с ней, а она вдруг повернулась к нему спиной, со смехом показывая свои обнаженные внутренности.
   Ни один из цэриков, побывавших здесь раньше меня, не вспомнил описанный у Брюссона древний монгольский обычай и не отрезал покойнику уши, как ему, верно, хотелось бы. Зато его и не раздели, хотя это был обычай не менее древний. Наступательный порыв был так силен, что боевые товарищи сняли с Баабара только сапоги. Босые ступни резко белели на красноватой глине. Никто не останавливался над ним, но многие задерживались в полусотне шагов дальше, там, где лежал Найдан-ван в намокающей кровью курме. Пуля угодила ему в живот. Он еще дышал, двое лам присели около него и наклеивали на рану лоскут шелка с заклинанием, иначе дух мог покинуть тело через пулевое отверстие, а не через правую ноздрю, что необходимо для благоприятного перерождения. Третий лама с той же, по-видимому, целью держал над умирающим раскрытый зонт бледно-сиреневого цвета.
   Панцук подвел мне мою Грацию, я вскочил в седло. Чувство собственной никчемности охватило меня. Восемь месяцев я обучал монголов правилам современной войны, сам участвовал в боях, вшивел, болел дизентерией, рисковал подцепить трахому и сифилис, но если бы все это время я просидел в Петербурге, результат был бы тот же. Судьбу Барс-хото решил один человек. Чучело, как говорил о нем Зудин, мифический мученик национальной идеи, которого придумал Вандан-бэйле, а Джамби-гелун тиснул вторым изданием, он все-таки заставил дьявола выполнить условия контракта, заключенного тридцать или сорок лет назад, и теперь с легкой душой возвращался туда, откуда вышел. Судя по всему, его рана была смертельной, но это уже не имело значения. Свое дело он сделал, последний оплот китайского владычества в Халхе доживал последние часы, если не минуты.
   Опередившая меня толпа неудержимо катилась к цитадели. Вспархивали дымки выстрелов, разноцветные знамена, флажки, раскрашенные конские хвосты на древках копий празднично пестрели в лучах восходящего солнца. По дороге, вьющейся под стенами, летели всадники. Некоторые вставали на крупы лошадей и снизу орудовали пиками, другие лезли вверх по заброшенным на зубцы арканам. Пошли в ход немногие имевшиеся у нас ручные гранаты. Сея белые фосфорные искры, они перелетали через стену и разрывались там, не причиняя обороняющимся особого вреда, но создавая у них впечатление, что враг уже за спиной. Одну гранату догадались кинуть в углубление под воротами, где она и ухнула. Ворота, правда, устояли, взрывом лишь вспучило обшивку из кровельного железа.
   Осадные лестницы остались в лагере, Баир-ван загадочным образом исчез, штаб не подавал признаков жизни. Моя диспозиция была похерена и забыта, атаковали прямо в лоб, без каких-либо отвлекающих маневров, без резервов, без единого командования, но даже при этой первобытной тактике успех был налицо. Китайцы еще продолжали сопротивляться, но их огонь заметно ослабел. Пушки, нарисованные на стене, безмолвствовали, каменные тигры бездействовали — потому, наверное, что какой-то предусмотрительный смельчак залепил им глиной глаза. Умолкли гонги, одновременно унялись и наши пулеметы, чтобы не перестрелять своих. Только раковины гудели не переставая.
   Издали я увидел, как над зубцами, на фоне яснеющего неба замелькали остроконечные монгольские шапки. Цаганжапов оказался там одним из первых. Я узнал его по мною же подаренной русской офицерской фуражке. Спрыгнув на землю по ту сторону стены, он прикладом, должно быть, сбил засов, отворил покореженные ворота, и людской поток с ревом хлынул внутрь крепости.

35

   На веранде посветлело. Сафронов потушил лампу, сказав:
   — Кофе извели целый фунт, наверное. Будем экономить на керосине,
   — Ничего-ничего, не беспокойтесь, этот «Мокко» я в Новгороде покупаю. Там дешевле, чем в Питере, — ответил Иван Дмитриевич, — Хотите еще?
   — Спасибо. Лучше чаю.
   — Да, неплохо бы чайку, — поддержал Мжельский. Пока все вместе хлопотали над самоваром, он говорил:
   — Если эта история претендует на то, чтобы считаться реалистической, не многовато ли призраков? У вас, Иван Дмитриевич, прямо что ни персонаж, то и духовидец. Ладно, в одном случае списали на химию, в другом — на вешалку, в третьем — на белую горячку. Черт с ним! Но вот причина, по которой Рогов покончил с собой, кажется мне абсолютно неправдоподобной. Как он мог поверить в существование этих фантомов?
   — Я ведь и сам поначалу поверил, когда прочел статью Довгайло.
   — Тоже, кстати, странно.
   — Простите, молодой человек, но как же было не поверить, если пишет известный ученый, профессор? Не всякому дано подняться над предрассудками своей эпохи. Это лишь сейчас все поняли, что за мудростью нужно не в библиотеку ходить, а ездить в Оптину пустынь. В мое время просвещение так далеко еще не шагнуло.
   Из записок Солодовникова
   Пока атакующие теснились в воротах, я заметил Зудина в сопровождении двоих прибывших с ним из Урги монголов. Сидя в седле, он крикнул: «Все, как я и говорил! Баир-ван убит!»— «Когда?»— опешил я. «Думаю, еще перед началом штурма. Он там», — указал Зудин и проехал мимо, направляясь в объезд Барс-хото. Мне бросилось в глаза, что все трое снаряжены по-походному, с навьюченными лошадьми в поводу.
   Я поскакал к лагерю. Долго искать не пришлось, наш джян-джин лежал возле своей юрты, окруженный лишь кучкой чахаров из его конвоя. Все они постоянно должны были находиться при нем, однако ни один толком не сумел объяснить мне, когда и при каких обстоятельствах он погиб. Даже на вопрос, был ли генерал застрелен прямо здесь или тело перенесли сюда из какого-то другого места, внятного ответа я не получил. Эти люди явно были подкуплены или запуганы. Их неуклюжие попытки преувеличить расхождения между чахарским диалектом и халхаским, на котором я изъяснялся, и представить дело таким образом, будто мы просто не понимаем друг друга, выглядели подозрительно.
   Я осмотрел труп, затем перевалил его на живот и обнаружил, что Баир-ван убит выстрелом в спину. При виде кровавого пятна в районе левой лопатки чахары старательно зацокали языками, словно для них это тоже большая новость. Похоже было, что опасения Зудина относительно военного переворота начинают сбываться. Никто, кроме Джамби-гелуна, не мог бы заставить этих разбойников сидеть в лагере и стеречь мертвеца, пока остальные делят сокровища мангысов.
   Когда примерно через час после падения Барс-хото я въехал наконец в поверженную твердыню, грабеж был в самом разгаре. Некоторые лавки и склады с продовольствием охранялись караулами, состоящими почти исключительно из дербстов, из чего я заключил, что Джамби-гелун уже взял власть в свои руки. Прочие строения зияли дырами выбитых дверей и окон, цэрики тащили отгуда всякую рухлядь. Двое счастливцев с грохотом прокатили мимо меня огромный котел, добытый не иначе как в солдатской кухне. Дальше, на центральной площади, несколько бескорыстных вандалов самозабвенно разбивали прикладами ярко раскрашенные лица глиняных идолов перед.входом в какую-то молельню. Кое-где занимались пожары, тянуло гарью.
   При въезде на площадь валялись тела раздетых донага китайцев, среди них одна женщина, тоже совершенно голая, с разрубленной головой и залитым кровью темным, грубым лицом степнячки. Ханьские поселенцы в Халхе женятся на монголках, и она, очевидно, погибла в бою, сражаясь бок о бок с мужем. В затылке одного из убитых торчал обломок стрелы. Ее сломали, чтобы удобнее было стаскивать с трупа одежду. Рядом лежал отломанный конец с характерным опереньем, свидетельствующим, что ночью к бригаде присоединились вооруженные луками торгоуты из окрестных кочевий. Для них даже парусиновое солдатское хаки было желанной добычей.
   Внезапно слева от меня, на юго-западной стороне крепости, где до сих нор не утихала стрельба, вспыхнул храм Гэсэра. Деревянные, высушенные гобийским зноем стены и кровли мгновенно охватило пламенем. Оно взметнулось вверх сразу высоко и мощно, почти без дыма, со странным воющим звуком, от которого мороз шел по коже, хотя в тот момент я еще не знал, что в храме заперлись и теперь заживо сгорают вместе с ним десятки отказавшихся сложить оружие китайских солдат. Причиной этого звука я счел вихреобразное движение воздушных потоков, образованных резким перепадом температур. Попавшийся навстречу знакомый писарь из бурят объяснил мне мою ошибку. По его мнению, гамины предпочли не капитулировать, а умереть в огне, потому что им стал известен приказ Джамби-гелуна: сохранять жизнь лишь тем, кто не отрезал себе косу— символ верности свергнутой в позапрошлом году маньчжурской династии Цинь, всегда якобы покровительствовавшей буддизму. Китайцев стриженых, каковыми были все военнослужащие республиканской армии, следовало убивать на месте.
   Вплоть до этой минуты я надеялся, что влияние буддизма с его основополагающей заповедью «щади все живое» удержит монголов от резни или, по крайней мере, позволит свести к минимуму неизбежные в таких ситуациях эксцессы. Тошнотворный запах горелого человеческого мяса быстро развеял остатки этих иллюзий. Командир ойратского дивизиона, милейший человек и мой добрый приятель, прямо у меня на глазах пристрелил двоих пленных с голыми затылками. Они ползали у него в ногах, повторяя: «Нойон! Нойон!» Хлебнувший трофейной ханшины нойон был неумолим. Я пытался помешать ему, но он оттолкнул меня со словами: «Вы, русские, что? Камыш! Подожжем— и вас не останется здесь, как нет и китайцев!»
   В течение дня мне пришлось наблюдать несколько подобных сцен. Прекратить убийства было не в моих силах, первая же попытка угрожать карабином закончилась тем, что его у меня отобрали и вынули все патроны из обоймы. В ответ на призывы к милосердию мне напоминали об оскверненных монастырях, расстрелянных ламах, зверски убитом Тумарджин-гуне[17]. Что я мог возразить? Зарезанные и сгоревшие в храме Гэсэра китайцы были, наверное, не без греха, но главные преступники благополучно скрылись от возмездия, как это чаще всего и бывает не только в Монголии.
   Выяснилось, что амбань и наиболее близкие к нему чины гражданской и военной администрации ночью бежали в Шара-Сумэ. Им удалось тайно покинуть крепость в промежутке между верблюжьей атакой и началом утреннего штурма. Предательство открылось на рассвете, тогда же командование принял на себя некий Чжан Во, выпускник военного училиша в Нагасаки. После того как положение стало безнадежным, он, раненый, с группой кадровых офицеров и солдат отступил в казарму, там они забаррикадировались, чтобы никто не помешал им умереть достойно, легли и отравились опиумом. Покончить с собой не решился единственный из всех— молоденький лейтенант с нежным и розовым, как у девушки, лицом. Я видел,, как его выводили на улицу. Говорили, что он лежал в казарме среди трупов, притворившись мертвым, но был разоблачен. Джамби-гелун распорядился оставить его в живых.
   Большинство оказавшихся в Барс-хото поселенцев были выходцами из северных провинций Китая. Они не так сильно ненавидели маньчжуров, как южане, составлявшие костяк революционной армии, и, в отличие от них, не спешили расстаться со своими косами отчасти по привычке, отчасти из тех обывательских соображений, что мало ли куда еще заворотит в ближайшее время. Сейчас их вместе с семьями отовсюду сгоняли во внутренний двор острога. Здесь мужчины проходили проверку на лояльность, и я принял активнейшее участие в этой процедуре. Слава Богу, мое слово еще кое-что значило.
   Ближе к вечеру я почувствовал, что в крепости происходит или, вернее, вот-вот произойдет что-то необычное. Помню, меня вдруг поразила тишина в соседних дворах. Я выглянул за ворота. Нигде не видно было ни души. Дул ветер, закат сыпал розовыми перьями. Вдали дотлевал храм Гэсэра. крепостные башни стояли безмолвные, черные от выгоревших внутренностей. Все живое переместилось в сторону центральной площади, оттуда уже давно доносился возбужденно-сдержанный, как в театре перед началом спектакля, гул толпы, слышался разнотонный и в то же время однообразный стук барабанов и барабанчиков. Временами гнусаво и низко вступали духовые. Судя по тембру, знакомому мне с тех пор, как в Урге я снимал квартиру неподалеку от Майдари-сум, это были трехсоставные храмовые трубы-ганлины. Среднее их звено изготавливается из берцовой кости человека.
   Мне хватило пяти минут, чтобы добраться до площади, заполненной сотнями людей. Цэрики толпились вперемешку с окрестными торгоутами, тангутами, еграями, их женами и детьми. Многие наши герои щеголяли в роскошных трофейных халатах поверх собственных, изорванных и грязных, и с шиком раскуривали отобранные у пленных фарфоровые трубочки. Все чего-то ждали.
   Я протиснулся вперед. Здесь горел большой костер из разломанной и пущенной на дрова конфуцианской или даосской молельни, рядом располагались ламы со своей музыкой, за ними — десяток знаменосцев с развернутыми штандартами. Передние ряды публики составляла бригадная аристократия, а между ней и костром одиноко стоял Джамби-гелун в багровой монашеской курме, без маузера, торжественный и мрачный. Глаза его блестели, как у кокаиниста, однако в лице было что-то безжизненное. Позднее, задним числом я нашел метафору, способную хоть как-то выразить мои тогдашние ощущения: было чувство, будто в этом человеке обитает некая сила, соприродная его душе, но не вполне обжившаяся в теле. Ее имя я узнал после того, как ламы возобновили прерванную музыкальной интерлюдией молитву. «Поклоняемся тебе, якша Чжамсаран, — хором пели они, временами резко вскрикивая, — тебе, владыка жизни, великий батор, одаренный лицом, на которое невозможно смотреть…» В паузах слышался переходящим в шелест звон медных тарелок. Скоро я перестал разбирать отдельные слова и улавливал только общий смысл. Он сводился к тому, что какие-то «греховные враги» не признают «трех драгоценностей», оскверняют святыни, причиняют зло живым существам, поэтому Чжамсаран призывался явить им свое могущество, «пригвоздить их гвоздями, пронзить железом, прострелить деревом», но, безжалостно прекратив их настоящую «злую жизнь», облегчить им посмертную судьбу, которая будет тем горше, чем дольше они проживут.
   К этому времени на площади установилась могильная тишина, лишь слышно было, как трещит костер, шумит разорванный пламенем воздух и вдали, за стенами, сварливо кричат грифы, пытаясь отогнать гложущих верблюжьи туши собак.
   Внезапно Джамби-гелун шагнул вперед. Лицо его было запрокинуто, рот оскален, от дергающейся в судорогах головы летели брызги пота. Раздались возгласы: «Чжамсаран! Якша Чжамсаран!» Я кожей ощутил, как моих соседей охватывает благоговейный трепет. Они видели перед собой воплощение этого трехглазого докшита, истребителя мангысов. Очевидно, после гибели хубилгана Джамби-гелун решил укрепить свой авторитет ссылкой на потустороннего постояльца уже в собственном телесном доме.
   Ламы продолжали петь: «Ужасный, пламенеющий, как огонь при конце мира…» Вновь рыкнули трубы. Ветер утих, под меркнущим небом пустыни все краски казались нежными и чистыми, все линии — воздушными. Между тем возбуждение росло. «Чего мы ждем?»— спросил я у стоявшего рядом Цаганжапова. Тот не ответил.
   Наэлектризованная толпа глухо волновалась и наконец взревела, когда откуда-то сбоку вывели того самого розовощекого лейтенанта, найденного живым среди отравившихся опиумом товарищей. Сейчас вид его был еще более жалким. Босой, без ремня и без фуражки, с трухой в волосах, он шел ссутулившись, затравленно вздрагивая при каждом прикосновении следовавших за ним цэриков. Помню, я подумал: «Бог мой, как важно умереть вовремя!» Конвоиры сорвали с него гимнастерку, оставив голым до пояса. Тут до меня дошло, что беднягу будут бить палками и, видимо, забьют насмерть по ходу начинающейся религиозной мистерии с участием не только настоящего Чжамсарана, но и карающих небесных палачей из его свиты в исполнении наших бригадных экзекуторов. Эти ребята с их березовыми «бамбуками», любимцы Баир-вана, умели пороть человека таким образом, что у него мясо отходило от костей, но сам он оставался жить ровно столько, сколько требуется начальству.
   Я хотел уйти, но никто из теснившихся вокруг зрителей, включая Цаганжапова, даже не попытался подвинуться, чтобы дать мне дорогу. Им было не до меня, все неотрывно смотрели в одну точку за моей спиной. Мне сделалось не по себе. Я обернулся и с облегчением увидел, что ничего страшного там не происходит. Более того, мой прогноз оказался ложным, Джамби-гелун стоял у костра, ободряюще улыбаясь, широко распахнув объятья навстречу дрожащему от страха полуголому лейтенанту. «Ну же? Смелее!»— говорила вся его поза.