Разумеется, я истолковал ее не как жест примирения или прощения — порывов, Чжамсарану совершенно не свойственных, — а как приглашение отречься от прошлого, признать святость «трех драгоценностей», на отрицании которых основывалось, как я понял, самостояние мангысов, и, обратившись в лоно учения о четырех благородных истинах, этим купить себе жизнь или хотя бы легкую смерть. Не уверен, что мое понимание этого жеста совпало с пониманием остальных, но все, как и я, замерли в ожидании. Опять завыли трубы. Прошло не меньше минуты, пока лейтенант робко сделал первый шаг. Казалось, он Сам не верит своему счастью.
   Еще шаг. Еще. Подавшись вперед, Джамби-гелун принял его в объятия, но, прежде чем сомкнуть их окончательно, он вдруг вывернул локти, одновременно встряхнув обеими кистями, и не то из рукавов, не то из обшлагов курмы в ладони ему скользнули два монгольских ножа с круглыми ручками и узкими прямыми лезвиями. Оба они вонзились китайцу в спину как раз в тот момент, когда он впервые попытался ответить улыбкой на улыбку своего убийцы.
   Его пронзительный крик быстро перешел в хрипение, а оно потонуло в реве толпы, нараставшем по мере того, как Джамби-гелун еще четыре раза повторил свой двойной удар. В общей сложности лейтенант получил десять глубоких колотых ран в разные участки верхней половины тела. Чтобы не дать ему упасть, конвойные проворно подхватили его справа и слева. Несчастный бился в агонии, но был еще жив, когда Джамби-гелун нанес последний, одиннадцатый удар: левой рукой он наотмашь распластал ему подреберье, а правую, предварительно отшвырнув нож, засунул в рану, вырвал оттуда кровавый дымящийся ком конвульсирующего сердца и высоко поднял его над собой, показывая беснующейся толпе.
   Меня замутило от ужаса и отвращения. Тем временем загудели барабаны, крайний в ряду знаменосец медленно, торжественно опустил древко своей хоругви, так что полотнище почти коснулось земли. Пока оно опускалось, Джамби-гелун положил хлюпнувшее сердце в габалу, услужливо подставленную одним из лам его свиты, затем окунул туда взятую у другого ламы кисточку для письма и кровью сердца, как тушью, в два приема вывел на шелковом полотнище какой-то магический, должно быть, иероглиф в виде опрокинутого полумесяца среди языков огня или запутавшейся в камышах лодки.
   Тогда-то и пронзило, меня острое чувство вторичности всего происходящего. Поначалу смутное, сродни тем таинственным и мучительным воспоминаниям, которые называют ложными, внезапно оно дозрело до абсолютной уверенности в том, что бесконечно давно, в детстве, во сне или в прежней жизни я уже видел и эти ножи с их длинными узкими лезвиями, и фонтан крови, брызнувший из одиннадцатой по счету раны, и красно-бурый знак на белом знаменном шелке. Я помнил даже трепет собственного сердца, но ничего более конкретного вспомнить не мог.
   В то время как труп лейтенанта за ноги волокли к костру, освященное его кровью знамя победно взмыло над площадью. На смену ему поплыло вниз второе, соседнее, но выпрямилось оно уже у меня за спиной.
   Через четверть часа я вышел за крепостную стену. Бродячие псы все еще пировали на тушах убитых ночью верблюдов, но если смотреть выше, мир был прекрасен. Закат уже отпылал, все вокруг дышало покоем и радовалось надвигающейся вместе с сумерками ночной прохладе. Всюду царила пастель, лишь далеко на юге, зубчатый и грозный, как гребень на спине поверженного дракона, громоздился становой хребет Мацзюньшаня.
   В ту же ночь, никого не предупредив, постаравшись сделать свой отъезд как можно менее заметным, я выехал на восток в сопровождении крошечного отряда, состоявшего из полудесятка бурят моего персонального конвоя, моего переводчика, проводника и Панцука с двумя его братьями. К началу августа все мы без особых приключений добрались до Урги.

36

   Когда самовар закипел, обязанности хозяина взял на себя Сафронов.
   — Китайская стрела в Россию вошла, все русские сердца сгубила до конца… Что это? — спросил он, разливая чай.
   — Чай, — угадал Иван Дмитриевич. За чаем он продолжил:
   — Остается добавить, что супругов Довгайло судили, признали виновными в убийстве Губина и сослали в Восточную Сибирь. Лет пять они промаялись на поселении где-то в Забайкалье, потом Петр Францевич добился разрешения поступить на службу. Пиком его карьеры стала должность помощника пограничного комиссара в Кяхте. В позапрошлом году он умер, а Елена Карловна вскоре вышла замуж за богатого местного скотопромышленника из крещеных бурят. Недавно они переехали на жительство в Ургу.
   — Вы поддерживаете с ней переписку? — спросил Мжельский.
   — Нет. Думаю, она до сих пор уверена, что Каменский покончил с собой, хотя наверняка знакома с его убийцей. К сожалению, никаких улик против него у меня не нашлось. Мне говорили, что Вандан-бэйле тоже поселился в Урге, а в таких городах все интеллигентные люди знакомы друг с другом.
   — Если вы с Еленой Карловной не переписываетесь, — вмешался Сафронов, — откуда вам все про нее известно?
   — От Зиночки. Нынче на Пасху мы с ней случайно столкнулись на Невском.
   — Вы узнали ее после стольких лет?
   — Она меня узнала.
   — И как она поживает?
   — Неплохо, по-моему. Тоже второй раз замужем, четверо детей. Младший — ровесник моего внука.
   Все замолчали. С той стороны веранды, откуда открывался вид на Волхов, оконные переплеты становились все темнее на фоне белесого утреннего неба. День обещал быть пасмурным, но тихим и теплым.
   Все трое сошли в сад и гуськом, чтобы не вымочить ноги в мокрой траве, двинулись по тропинке, вьющейся между деревьями, среди сбитых с ветвей ночным дождем совсем еще зеленых листьев. Кое-где из-под них выглядывали вздутые, грязно-бурые шары перегнивших яблок.
   Тропинка вывела к обрыву. Внизу серели отмели, кулик мерил шагами лежавшую на песке корягу. Солнце еще не взошло, поверхность реки казалась матовой. Туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу.
   Из записок Солодовиикова
   Вчера по службе ездил в Гатчину. День выдался жаркий, обратный поезд уходил ближе к вечеру, и я, покончив с делами, отправился побродить по дворцовому парку. Он теперь охраняется не слишком строго. Нынешний хозяин дворца великий князь Михаил Александрович второй год живет за границей, поэтому сторожа за умеренную мзду пускают в аллеи всякого желающего, будь он только более или менее прилично одет.
   Парк довольно запущенный, в глухих углах попадаются заросшие кустарником гроты, постаменты без статуй или полуотесанные глыбы финского гранита с выбитыми на них собачьими кличками, похожими на названия миноносцев. Осматривая эти надгробья любимых охотничьих псов Александра III, я вспомнил, что у него имелся подсказанный какими-то бурятами план присоединить к России северную половину Китая заодно с Тибетом и Монголией, но, упаси Бог, без войны. Из всех наших самодержцев он единственный никогда ни с кем не воевал, а свою скифскую натуру тешил охотой, петушиными боями.
   В глубине парка сторож показал мне обветшалый деревянный амфитеатр, где когда-то бились государевы кочеты. Я вошел внутрь. Скамьи для публики были из дерна, местами они оползли или обвалились, обнажив гнилой бревенчатый каркас. Песок с боевой площадки смыло дождями. Еще раньше, при Павле I, здесь устраивались рыцарские турниры, но за сто лет забавы измельчали, плюмажи слетели со шлемов и прыгали по арене, рассыпаясь пухом.
   В Урге я не раз наблюдал, как китайцы стравливают петухов. Воспоминание о том, как летят перья, как болтается на кровавой нитке выклеванный глаз, мгновенно расширилось, вбирая все новые детали, через минуту я опять увидел варварский, волшебный город в центре Азии, в долине, напоминающей роскошные долины Ломбардии. Чаще всего я вижу его таким, каким на девятнадцатый день после нашего бегства из Барс-хото он открылся передо мной с высоты окружающих сопок.
   В Урге я хотел встретиться с князем Вандан-бэйле, но мне сказали, что незадолго до моего приезда он умер, точнее, был отравлен. В отравлении подозревали Ергонову. Накануне она была у него дома, они вместе поужинали, а ночью князю стало плохо. Его нашли лежащим в луже рвоты, которая ему не помогла. Тут же бросились к Ергоновой, но не застали ее, слуги сообщили, что еще вчера вечером она с двумя приказчиками выехала в Россию. Соответственно погоню выслали на север, по Кяхтинскому тракту. Однако позже Ергонову видели к северо-востоку от столицы, по пути на озеро Буир-Нур близ Хайлара; оттуда по железной дороге она могла попасть в любой из тихоокеанских портов, чтобы затем отплыть в Европу.
   Благодаря хорошим проводникам путешествие из Барс-хото в Ургу заняло у нее на неделю меньше, чем у меня, и за эту неделю, как выяснилось, она, во-первых, перевела в Англию крупную сумму денег, во-вторых, успела продать свой дом со всей обстановкой и часть принадлежавших ей хозяйственных построек. В общем, доказательств ее вины было сколько угодно, и в то же время никто не понимал мотивов убийства. Я, конечно, догадывался, что оно каким-то образом связано с давнишней историей пребывания Найдан-вана в Петербурге, но подробности, видимо, так и останутся для меня загадкой.
   Еще через полтора месяца я должен был возвращаться в Россию и перед отъездом нанес прощальный визит Орлову. Мадам Орлова уговорила меня пообедать с ними. За столом вначале обсуждали ее проект создания школы для монгольских девочек, после речь зашла о Джамби-гелуне. К тому времени,я уже знал, что в Барс-хото он был провозглашен командиром бригады, намеревался вести ее на Ургу, разогнать министров-изменников, захватить власть и от имени Богдо-гэгэна поддержать повстанцев в Барге и Хулунбуирской Монголии, чего нынешнее правительство сделать не решалось, опасаясь втянуться в широкомасштабную войну с Пекином. Следующий удар он будто бы собирался направить в Забайкалье, чтобы в итоге объединить все населенные монголами земли от Великой Китайской стены до Уряихая, от Гималаев до истоков Лены. Далее на этой территории предполагалось построить «счастливое государство», зародыш будущего царства Майдари.
   Оказывается, после того как наша бригада выступила из столицы, Орлов получил секретное письмо из канцелярии Ногон-Сумэ. В нем содержалось высочайшее разрешение арестовать Джамби-гелуна как человека, подбивающего монголов расправляться не только с китайскими поселенцами, но и с русскими. На самом деле окружение хутухты было обеспокоено тем авторитетом, который приобрел Джамби-гелун с помощью опекаемого им хубилгана, и хотело избавиться от него чужими руками. Думаю, Орлов понимал это не хуже меня. Он, однако, отдал приказ об его аресте. Идя навстречу пожеланиям влиятельного столичного ламства, Орлов рассчитывал укрепить свои позиции при дворе, основательно подорванные поддержкой княжеской партии во время болезни Богдо-гэгэна.
   Вестовой с этим приказом полетел на запад страны, в штаб экспедиционного отряда Верхнеудинского и Нерчинского казачьих полков. Почти одновременно с ним туда же прибыл Зудин. Он рассказал об убийстве командира бригады, обрисовал перспективу заполучить по соседству мятежную орду численностью свыше полутысячи сабель, с пулеметами, артиллерией и гремучей национальной идеей.
   В результате сводная сотня забайкальских казаков под командой есаула Комаровского нагрянула на развалины Барс-хото, где монголы продолжали праздновать победу, Джамби-гелун был схвачен и по личной просьбе хутухты увезен не в Ургу, а в Россию. Официально ему предъявили обвинение в том, что десять лет назад он бежал из тюремного замка в Астрахани, не отсидев трех недель из определенного по суду за конокрадство шестимесячного срока заключения.
   «Хотите знать, как это было?» — спросил Орлов.
   Я ответил, что да. Мы перешли в его кабинет, и он показал мне рапорт Комаровского. Там, в частности, сообщалось:
   «…Когда я, оставив моих людей возле юрты, с одним лишь конвой-переводчиком вошел внутрь, Джамби-гелун растерялся: он не ожидал такого визита. Я объяснил ему сразу, что он арестован, просил дать мне винтовку, которую, как я заметил, он зарядил при моем входе. Теперь она была поставлена у стены. Джамби-гелун нерешительно подал ее мне. Она оказалась заряжена полной обоймой, очередной патрон в стволе. Я потребовал выдачи всего имеющегося в наличии оружия и получил два карабина-пистолета Маузера с приставленными прикладами-кобурами. Оба были заряжены полными обоймами по 10 патронов, очередной патрон в стволе, предохранитель открыт.
   Между тем вошедший в юрту казак обратил мое внимание на то, что слева от входа, притаившись под покрывающим его с головой старым шерстяным одеялом, сидит человек. Через переводчика я приказал ему встать. Ответа не последовало. Сдернув одеяло, мы обнаружили под ним усаженный около стены в позе Будды, обложенный ветошью труп мужчины с маленьким почернелым лицом, без глаз. От него исходил какой-то резкий спиртуозный запах. Джамби-гелун объяснил нам, что это тело князя Найдан-вана, перерожденца. После специальной обработки оно должно быть помещено в субургане или в храме. Затем также по-русски он сказал: «Больше никакого оружия у меня нет». В свою очередь, я объявил ему, что завтра он поедет со мной в г. Кобдо, откуда его отправят в пределы России. Он ответил: «Да-да, я поеду в Кобдо, обязательно поеду, но сейчас я болен. Только выздоровею и через месяц поеду». На это я ему еще раз объявил: «Вы арестованы и поедете со мной тогда, когда я вам прикажу».
   Во время нашего разговора послышалась перестрелка в лагере. Это хорунжий Попов с 2-й полусотней приступил к разоружению дербетов из личной охраны Джамби-гелуна и других наиболее преданных ему лиц, которые предварительно были нам указаны Цаганжаповым. Стрельба продолжалась недолго и вскоре стихла. Позже я узнал, что с нашей стороны потерь не было, а у монголов один человек убит и четверо ранены.
   Когда раздались первые выстрелы, казак, стоявший позади Джамби-гелуна, сказал мне: «Ваше благородие, он в левой руке под халатом что-то держит». Переводчик тотчас взял Джамби-гелуна за левую руку, я — за правую и приказал ему встать. Он повиновался, при этом из-под халата у него выпал малый пистолет Маузера. Подняв и осмотрев его, я убедился, что и он заряжен полной обоймой из 10 патронов, 10-й патрон в стволе, предохранитель открыт…»
   Дождавшись, пока я прочту до конца, Орлов сказал: «Мне переслали найденные при нем бумаги. Куча разного рода финансовых документов, которые он зачем-то отбирал у китайцев, несколько частных писем, несколько листовок с астрологическими таблицами, два тибетских ксилографа, две-три газеты. Ничего интересного, за исключением… Вот, взгляните».
   Он выложил на стол брошюру, затрепанную до такой степени, что она могла рассыпаться от сильного сквозняка. Страницы измахрились, бумажный переплет по краям был засален буквально дочерна, и все-таки я мгновенно узнал эту книжку, одну из многих ей подобных. В детстве я их обожал! Из сальной черноты в левом верхнем углу проступала знакомая до сердечной спазмы виньетка: свирепый борей с выпученными от натуги глазами. Раздув щеки, он выпускал изо рта густую струю ветра, клубящуюся, как пар, при столкновении с именем автора— Н. Добрый, и заглавием — «Загадка медного дьявола». Эти слова и сам шрифт отозвались во мне сладкой болью.
   Орлов показал мне полустертый штамп астраханской тюремной библиотеки на форзаце: «Видите? Он, значит, спер ее десять лет назад и в течение десяти лет всюду возил с собой. Представляете? Как же нужно любить эту книжечку, чтобы зачитать ее до такого состояния!» Он засмеялся и добавил: «Хотя, наверное, приключения Пинкертона или Ника Картера потрясли бы его еще сильнее».
   Я начал бережно пролистывать ветхие жирные страницы. Кое-где по ним прошелся карандаш, отметив слово или два, предложение, строку, несколько строк, а то и целый абзац. Орлов, похоже, ошибся. Чувствовалось, что читали не для развлечения.
   Во мне нарастало смутное беспокойство, но его причину я не сознавал, пока не наткнулся на очередную помету: подчеркнуто было описание хранящихся в штабе Священной дружины боевых знамен, с которыми ее члены выйдут на последнюю битву с «силами зла и разрушения». Под этими знаменами успех им обеспечен, потому что на белых и золотых шелковых полотнищах грозно темнеют дарующие победу магические иероглифы. Красновато-бурые, они начертаны не краской, а кровью, вытекшей из сердец служителей тьмы.
   На полях попадались и надписи, сделанные иногда простым карандашом, иногда химическим. Во всех использовалось вертикальное письмо, но алфавит я определить затруднился. Их у монголов четыре, не считая тибетского.
   «Что тут написано?» — указал я на одну, из таких маргиналий.
   Орлов сказал, что не знает, надо спросить у жены.
   «Маша! Поди-ка сюда!» — позвал он.
   Вошла мадам Орлова.
   «Давай, Машенька, — обратился к ней Орлов, — продемонстрируй нам, чему тебя научил этот бонвиван с таможни, который бывает у нас но субботам. Прочти, пожалуйста, что здесь написано».
   «А вы что же? — повернулась она ко мне. — Вы ведь говорите по-монгольски».
   «Но не читаю», — ответил я.
   Она села, надела очки, придвинула к себе книжечку. С полминуты губы ее шевелились беззвучно, после чего было прочитано вслух: «Чжамсаран».
   Я вздрогнул. Ветвистые знаки его имени тянулись сверху вниз вдоль того абзаца, где подробно описывалась открывшаяся перед Путиловым статуя медного дьявола.
   «И вот здесь, пожалуйста», — показал я еще одну короткую надпись на полях. Она относилась к подчеркнутому в тексте упоминанию о «палладистах Бафомета».
   Оказалось, тут написано слово «мангыс» в множественном числе — мангысы. Сердце у меня сжалось, но я сказал себе: «Стоп! Если Бафомет есть не кто иной, как Чжамсаран, каким образом его почитатели могут быть мангысами, то есть противниками буддизма?» Затем я сообразил, что Джамби-гелун просто не понял, кто такие «палладисты». В его понимании смысл этого слова поменялся на прямо противоположный. Палладистов Бафомета он счел его врагами, а дружинников — его палладистами, поскольку они держали у себя медного идола и, следовательно, поклонялись ему.
   Остальные пометы были в том же духе, что и первые две. Они представляли собой краткую расшифровку отдельных имен и понятий.
   Небесный патрон Священной дружины трактовался, естественно, как Майдари, земной— как Ригден-Джапо, «подземное логовище» — как часть всемирной системы лабиринтов Шамбалы, и так далее. Не остались незамеченными даже мельком упомянутые Н. Добрым «высокопоставленные покровители преступного фанатизма» — отсюда, по-видимому, Джамби-гелун сделал вывод, что поставки в Монголию русского оружия начались благодаря интригам агентов Ригден-Джапо в Петербурге. Сам я в качестве военного инструктора тоже подтверждал факт их существования, хотя, разумеется, не подозревал, чьей воле подчиняюсь и к какой конечной цели направлены мои усилия.
   В последней, самой длинной надписи, которую мадам Орлова сумела только прочесть, а переводить пришлось мне, объяснялось, почему Чжамсаран, убивая мангысов, наносит каждому ровно одиннадцать ударов, не больше и не меньше. По мнению Джамби-гелуна, такое их число образовалось в результате сложения «трех драгоценностей» с восемью элементами «восьмеричного пути», ведущего к выходу из круга перерождений, и символизирует милосердие. Это было все равно что складывать пуды с верстами, но подобные мелочи его не смущали. Итог этих математических упражнений я и наблюдал в Барс-хото.
   Я закурил и встал возле распахнутого настежь окна, краем уха слушая рассказ Орлова о торжественном приеме у хутухты по случаю полного изгнания китайских войск со всей территории Халхи. Сентябрь едва перевалил за середину, было еще тепло, но по сравнению с тем вечером в мае, когда Вандан-бэйле здесь же читал мне стихи про дождь, мощный, как судьба, стемнело раньше. Как тогда, собачий хор гремел на краю оврага между консульством и русским кладбищем. За многие годы там не прижилось ни деревца, на голой площадке, открытой всем ветрам, кроме южного, могильные холмики лепились один к другому, как пирожки на противне.
   Дальше, вдоль переходящей в Кяхтинский тракт единственной улицы поселка, населенного преимущественно ямщиками из Сибири, в домах кое-где светились огни, за ними угадывалась в темноте безмолвная громада Богдо-ула. Все остальное видимое пространство было занято звездным небом невероятной красоты и мощи. Не зря Зудин называл его главной монгольской достопримечательностью. Эта сверкающая бездна с резко бросающимися в глаза созвездиями всегда вызывала у меня суеверное чувство близости каких-то высших и грозных сил, зреющих здесь, чтобы опять, в третий раз после Аттилы и Чингисхана, обновить лицо земли. Еще вчера вечером, так же как сейчас, покуривая у окна, глядя на выбеленный луной медный купол Майдарн-сум и вспоминая все пережитое мною в Барс-хото, я думал, что если уж выбирать, то даже этот кровавый кошмар я все-таки предпочту нивелирующей европейской пошлости. Зато теперь музыка сфер над ночной Ургой казалась мне сродни патефонному шлягеру в соседней комнате.
   Я простился с Орловыми, взял у них письма в Москву и в Петербург и пошел домой укладывать вещи. На следующий день я выехал в Усть-Кяхту, рассчитывая оттуда пароходом добраться до Верхнеудинска, а там сесть на поезд.
   Отправились рано утром. Подножие Богдо-ула затянуто было туманом, белели лощины, участки пожелтевшего осинника ярко выделялись на темной, неподвластной смене сезонов строгой зелени хвойных, как аллегория мирского и духовного, татуированная на атлетическом теле священной горы.
   Сразу же за Ганданом подъем кончился, лошади побежали вниз, и Урга со всеми ее дворцами и кумирнями, юртами и фанзами быстро исчезла за грядой каменистых полугорий, подступающих к ней с севера. Последним скрылся из виду позолоченный гапжир на шпиле храма Мижид Жанрайсиг, где в нижнем ярусе недавно установили десять тысяч бронзовых фигур будды Аюши, покровителя долгоденствия. Ожидалось, что это продлит жизнь Богдо-гэгэна Восьмого вплоть до воцарения Майдари, таким образом проблема престолонаследия разрешится сама собой. Все фигуры были на одно лицо и отлиты не в китайском Ланчжоу, который традиционно являлся основным поставщиком такого рода продукции для монгольских монастырей, а на варшавской литейной фабрике Айзенсона. Братья Санаевы уже воспели в стихах несравненное качество этих изделий.

37

   — Странно, что я, профессиональный литератор, никогда о нем не слышал, — сказал Сафронов, говоря о Каменском.
   — А откуда? — отозвался Иван Дмитриевич. — За все эти годы я не встретил в печати ни одного упоминания о нем, в продаже— ни одной его книжки. Включая те, что выпускались под псевдонимом Н. Добрый.
   — Разве он был так уж бездарен?
   — Нет, совсем нет. Но на мой вкус, в своем творчестве он допускал ту же ошибку, что повар его отца— в своем.
   Мжельский давно ушел к себе в деревню, они вдвоем остались встречать восход на выкрашенной в зеленый цвет, еще влажной от ночного дождя скамейке. Иван Дмитриевич сам сколотил две такие скамейки и эту поставил прямо возле обрыва, чтобы иногда посидеть вечерком над текучей водой. Другая вот уже третий год стояла над могилой жены.
   — В книге Каменского-старшего, — продолжал он, — есть эпизод, когда автор в гостях у одного монгольского нойона ест суп с требухой и поражается: как вкусно! Его домашний повар тоже готовит такой суп, но нет у него этой ароматной остроты, этого пряного навара. Почему? Хозяин отвечает, что секрет прост: перед тем как положить в котел с кипящей водой бараньи кишки, не следует промывать их слишком тщательно. В хорошем супе кишочки должны быть, извините, с говнецом.
   Иван Дмитриевич повысил голос, чтобы его не заглушил шум потревоженного ветром прибрежного ивняка. Узкие листья затрепетали серебряными изнанками, как рыбки в вытащенном на песок бредне. Живущая на грани двух стихий, загадочная в своей вечной женственности, ива всегда была любимым деревом Ивана Дмитриевича. С тех пор как умерла жена — особенно.
   К этому моменту Сафронов окончательно решил, что услышанная сегодня ночью история пригодится ему как сюжет для собственного романа. Он уже прикидывал, чем можно будет объяснить ее отсутствие в рукописи будущей книги. Сафронов не знал, что объяснять ничего не придется, меньше чем через два месяца Иван Дмитриевич умрет от инфлюэнцы, осложненной острым отеком легких. Похоронят его рядом с женой на деревенском кладбище в полуверсте отсюда.
   Солнце наконец взошло. Соображая, каким поездом удобнее будет возвращаться в Петербург, Сафронов смотрел на вспыхивающие радужным блеском стекла веранды, на сверкающие новенькие водостоки под крышей, отремонтированной на взятый у издателя аванс, на недавно побеленную трубу с надымником в виде петуха и тем более не знал, что через четверть века одна только эта труба и останется здесь от сожженного дома.
   Сафронов увидел ее в 1918 году, весной.
   Вдвоем с таким же, как он сам, пришибленным новой жизнью сорокалетним племянником они в тот день сошли с поезда на первой приглянувшейся станции под Петроградом и до вечера ходили по деревням, выменивая вещи на продукты. В сумерках спустились к Волхову, пекли в костре картошку. Вдруг он узнал эти ветлы, эти поля на противоположном, пойменном берегу, но не сразу понял, почему все кругом кажется так щемяще знакомо. Вначале выявилось и обдало холодом пугающее совпадение этого пейзажа с тем, который задолго до приезда сюда жил в нем, как слепок с какого-то волшебного сна о скрытой от простых смертных обители праведников. Сафронов знал, что такие штуки предвещают скорую смерть. Ладони взмокли, прежде чем он сумел опознать ландшафт с висевшего у него в спальне этюда Мжельского.