Страница:
— Погорелов, на выход.
— Все, любовь моя, — шептал Узбек, не в силах оторваться от этого дурманящего белого тела. — Все…
Когда он вернулся в камеру, все по-прежнему крепко спали, кроме Питерского. Он сидел на шконке и курил. Увидев изможденного, уставшего Узбека, но радостно улыбавшегося, он оторопело уставился на него, не в силах понять, что произошло.
— Тебя прессанули? — спросил он сочувственно.
— Обошлось.
Не раздеваясь, он плюхнулся на кровать и тут же заснул.
Через неделю Узбек получил письмо от Венеры. Она писала: "Милый Борис, я ужасно расстроена, что не забеременела, потому что| сегодня пришли месячные, а ведь я так хотела иметь от тебя ребенка, а вот Фрося каким-то образом забеременела. Я подлезла к ней, угощала маргарином и даже шоколадом, а она, стерва, смеется и говорит, мол, это все по воздуху, от Бога, мол. Ее теперь могут досрочно освободить, если родит, конечно, а то и под чистую освободят, но наша бандерша Моля Кобыла заявила, что ей подогнал сперму какой-то мужик из соседнего корпуса в презервативе. Он вы стрелил из трубки и попал в открытое окно нашей камеры, представляешь, вот чудеса! В общем, она каким-то образом умудрилась засунуть ее к себе и… зачала. Может, нам тоже попробовать, а? Только ты не обижайся, ведь если я рожу, меня наверняка освободят, тогда я смогу приезжать к тебе на свидания, да и пожениться сможем, мой прекрасненький. Как мне тебя хочется, если бы ты только знал, а тебе? Мо жет, еще как-нибудь встретимся, а? Подумай.
Письмо сразу же сожги. Целую тебя крепкокрепко, до умопомрачения. Твоя навеки Венера".
Погорелов, прочитав это письмо, сразу же, конечно, порвал его на мелкие кусочки и выбросил в унитаз. "Вот тебе и инопланетянка, вот тебе и наивное создание с розовыми снами, — думал он озабоченно.
Он не ответил на ее письмо, а весь ушел в себя, мрачно расхаживая по камере.
Питерский молча наблюдал за ним. По его ироничной улыбке Узбек понял, что он обо всем догадывается, и решил наполовину раскрыться ему.
— Ну, ты чего пригорюнился, — спросил както после ужина Питерский у Бориса, когда в камере стоял шум и гвалт от забиваемого доми но в 'козла" и от местного радио, наглухо вмонтированного высоко в стене над дверью.
— Да вот, моя любовь рожать надумала, так с горя ошалела, — просит меня ей сперму подогнать.
— В принципе ничего тут такого нет, — глубокомысленно, чуть помолчав, изрек прошляк. — Это вполне естественно. Алименты тебе не платить, на суд она не подаст, чего ты теряешь, — мрачно пошутил он. — Отгони ей, раз просит, сделай бабе доброе дело, может, она действительно тебя любит, а может, на волю вырваться хочет любым путем. Были случаи, когда молодые красавицы-зечки в лагерях любому надзирателю, чуть ли не Квазимодо готовы были дать, лишь бы родить.
Узбек так и поступил. Через полтора месяца, когда его осудили на 13 лет строгого режима, он узнал от девчат, с которыми ему случилось вместе ехать в «воронке» с суда, что Венера зачала…
Глава пятьдесят первая
Глава пятьдесят вторая
Глава пятьдесят третья
— Все, любовь моя, — шептал Узбек, не в силах оторваться от этого дурманящего белого тела. — Все…
Когда он вернулся в камеру, все по-прежнему крепко спали, кроме Питерского. Он сидел на шконке и курил. Увидев изможденного, уставшего Узбека, но радостно улыбавшегося, он оторопело уставился на него, не в силах понять, что произошло.
— Тебя прессанули? — спросил он сочувственно.
— Обошлось.
Не раздеваясь, он плюхнулся на кровать и тут же заснул.
Через неделю Узбек получил письмо от Венеры. Она писала: "Милый Борис, я ужасно расстроена, что не забеременела, потому что| сегодня пришли месячные, а ведь я так хотела иметь от тебя ребенка, а вот Фрося каким-то образом забеременела. Я подлезла к ней, угощала маргарином и даже шоколадом, а она, стерва, смеется и говорит, мол, это все по воздуху, от Бога, мол. Ее теперь могут досрочно освободить, если родит, конечно, а то и под чистую освободят, но наша бандерша Моля Кобыла заявила, что ей подогнал сперму какой-то мужик из соседнего корпуса в презервативе. Он вы стрелил из трубки и попал в открытое окно нашей камеры, представляешь, вот чудеса! В общем, она каким-то образом умудрилась засунуть ее к себе и… зачала. Может, нам тоже попробовать, а? Только ты не обижайся, ведь если я рожу, меня наверняка освободят, тогда я смогу приезжать к тебе на свидания, да и пожениться сможем, мой прекрасненький. Как мне тебя хочется, если бы ты только знал, а тебе? Мо жет, еще как-нибудь встретимся, а? Подумай.
Письмо сразу же сожги. Целую тебя крепкокрепко, до умопомрачения. Твоя навеки Венера".
Погорелов, прочитав это письмо, сразу же, конечно, порвал его на мелкие кусочки и выбросил в унитаз. "Вот тебе и инопланетянка, вот тебе и наивное создание с розовыми снами, — думал он озабоченно.
Он не ответил на ее письмо, а весь ушел в себя, мрачно расхаживая по камере.
Питерский молча наблюдал за ним. По его ироничной улыбке Узбек понял, что он обо всем догадывается, и решил наполовину раскрыться ему.
— Ну, ты чего пригорюнился, — спросил както после ужина Питерский у Бориса, когда в камере стоял шум и гвалт от забиваемого доми но в 'козла" и от местного радио, наглухо вмонтированного высоко в стене над дверью.
— Да вот, моя любовь рожать надумала, так с горя ошалела, — просит меня ей сперму подогнать.
— В принципе ничего тут такого нет, — глубокомысленно, чуть помолчав, изрек прошляк. — Это вполне естественно. Алименты тебе не платить, на суд она не подаст, чего ты теряешь, — мрачно пошутил он. — Отгони ей, раз просит, сделай бабе доброе дело, может, она действительно тебя любит, а может, на волю вырваться хочет любым путем. Были случаи, когда молодые красавицы-зечки в лагерях любому надзирателю, чуть ли не Квазимодо готовы были дать, лишь бы родить.
Узбек так и поступил. Через полтора месяца, когда его осудили на 13 лет строгого режима, он узнал от девчат, с которыми ему случилось вместе ехать в «воронке» с суда, что Венера зачала…
Глава пятьдесят первая
Людоед напоминал теперь зверя, попавшего в мощный, очень цепкий капкан, из которого нельзя было вырваться, даже перегрызя себе лапу.
Этот капкан в виде одиночной сырой камеры с цементным полом, который по утрам специально заливался водой, чтобы на нем невозможно было спать, душил его мощную тушу.
Людоед задыхался в этой камере. В бессильной ярости и злобе он сжимал кулаки и дико бился головой о стену.
После возбужденного состояния наступала депрессия. Он целыми сутками валялся на отполированных нарах, а когда некоторые педантичные контролеры закрывали их на целый день на замок, то ложился прямо на мокрый пол.
— Котенкин! — громко кричал надзиратель. — Подъем! На полу спать не положено.
Но Людоед не реагировал на команды контролеров и, растянувшись на полу во весь рост, безучастно смотрел в потолок.
— У, душегуб проклятый! — ворчал про себя контролер, который был осведомлен о гадких подвигах Людоеда.
Если же контролер впервые заступал на смену и не ведал, какое опасное чудовище он стережет, то писал рапорт начальнику ИВС[119], который последний, ухмыляясь, как правило, кидал в пасть «генералу Корзинкину».
Когда Котенкина привели к следователю на закрытие дела, то наручники ему не сняли, как это обычно делается. Его остались караулить Двое дюжих контролера с оружием.
— Вы признаете себя виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями 102 "а", 771 и 117, ч. III УК РСФСР? — спросил его в упор следователь.
— Да, — вяло произнес Людоед, взглянув на следователя потухшими словно у мертвеца глазами.
— Подпишите, — сухо произнес следователь.
— Вы бы мне хоть «браслеты» сняли.
— Не положено.
Котенкин, ни слова не говоря, расписался и, молча повернувшись, направился к выходу.
Когда до суда оставалось несколько дней, Людоед вдруг преобразился. Куда девалась его сонливость и вялость. Взгляд его стал осмысленным и сосредоточенным. Глаза его живо зыркали по стенам, он пытался вступать в контакты с контролерами, но те, следуя строгому наставлению начальства, ограничивались односложными ответами.
Тюремные врачи-психиатры и администрация поразились метаморфозе, происшедшей с Людоедом, и не могли найти этому объяснения.
«Может, что-то затеял, паскудник», — обеспокоенно размышлял зам. начальника тюрьмы по режимной и оперативной работе.
Впереди и сзади «воронок» сопровождала усиленная охрана на нескольких машинах. На суд Котенкина и его подельника везли на разных машинах под усиленным конвоем. Боялись побега Людоеда, который по некоторым данным ему могли бы устроить его друзья.
Поглазеть на знаменитого монстра собралась огромная толпа зевак и обывателей, прослышавших о похождениях его банды.
Судебный зал был переполнен до отказа, было душно и напряженно. Здание суда было на всякий случай оцеплено крупным нарядом милиции и КГБ. Желающих пробиться в здание правопорядка было очень много, и милиции понадобилось много усилий, чтобы сдержать натиск неугомонной толпы, но люди не расходились. Среди них находились родственники и знакомые многочисленных потерпевших, которым очень хотелось присутствовать на процессе. Наиболее предприимчивые умудрялись подкупить охрану, чтобы проникнуть в судебный зал. Но толпа нарастала, так как ходили ужасные слухи о его банде, и всем хотелось быть свидетелями крупнейшего действа, официально называемого судебным разбирательством.
Котенкин увидел Узбека и Бегемота за барьером и мрачно кивнул им на их приветствия. «А где же Михайлов? — подумал Людоед. — Наверное, свинтил с кентами? А может, он, сука, меня и вложил, явившись с повинной? Кроме него никто не мог!»
Когда судья зачитал обвинительное заключение, в зале зашумели, заорали, вначале робко, а потом все сильнее, В адрес подсудимых камнями полетели слова: «Мрази! Душегубы! Креста на вас нет!»
Людоед сидел набычившись и в упор смотрел на разъяренную толпу, которая в ужасе взирала» в свою очередь, на него, но странное дело, многие, увидев его взгляд, моментально отводили свои глаза в сторону — настолько сильным и неприятным он был.
Он не слышал, как допрашивали многочисленных свидетелей по делу, как допрашивали Бегемота и Узбека, как выступали адвокаты и прокурор с искрометной обличительной речью. Он ничего не слышал. Он был в каком-то странном состоянии.
Суд длился несколько дней, и за все это время Котенкин не изрек ни слова. Когда у него пытались что-то расспросить, он нечленораздельно мычал.
Присутствовавший при этом медсудэкспсрт института судебно-медицинской психиатрической экспертизы констатировал у Котенкина агрессивное реактивное состояние и внес свое предложение о проведении Котенкину судебно-психиатрической экспертизы.
Суд, посовещавшись на месте, пришел к единому мнению о направлении Котенкина Игоря Александровича на судебно-психиатрическое медицинское обследование в институт им. Сербского.
Присутствовавшие неодобрительно встретили это решение. Толпа зашумела, стали раздаваться выкрики:
— Да какой он дурак! Косматит[120] просто!
— Смотри, дурачком притворился?
Судья успокоил толпу и объявил: «В связи с возникшими обстоятельствами судебное заседание откладывается».
Когда Людоеда проводили по коридору, он взмахнул наручниками у себя перед лицом и что есть мочи ударил ими по затылку шедшего впереди конвоира. Солдат тут же упал. Людоед в два прыжка подбежал к окну. Конвоир, который сопровождал его сзади, на время опешил, но потом опомнился и, догнав Людоеда, ударил его прикладом, но было уже поздно. Удар пришелся по ноге Котенкина, когда он уже выпрыгивал из окна, которое находилось на втором этаже. Котенкин, упав на землю, подвернул ногу, но чудовищным усилием превозмог себя и быстро заковылял к высокой ограде детского сада.
Выскочивший из здания городского суда начальник конвоя мгновенно оценил обстановку и закричал:
— Стой! Не стрелять! Там дети!
Поняв, что частокол ему не одолеть, Людоед долго не раздумывая, мощным ударом ноги выбил планку и быстро протиснулся через образовавшуюся лазейку.
Первой мыслью Котенкина было схватить любое дитя и, прикрываясь им, словно спасительным щитом, вырваться из города.
Воспитательница детского сада, маленькая неказистая девушка со вздернутым носиком на забавном личике, заводила как раз детей после прогулки в раздевалку, чтобы переодеть их, накормить и уложить спать.
Увидев страшное обросшее лицо Людоеда, она дико взвизгнула, но не растерялась, а быстро запустив детей, захлопнула дверь и закрыла ее на ключ.
Котенкин в несколько прыжков достиг двери и уже хотел было ворваться в здание садика, как услышал голос начальника конвоя:
— Котенкин! Не двигаться! Буду стрелять!
Людоед оторопел, но лишь на несколько секунд. Он поднял руки кверху и в ту же секунду, резко пригнувшись, метнулся к дереву, полагая, что на территории сада «вертухай» стрелять не будет.
Расчет злодея оказался верен. Он выбежал за калитку на шоссе, пересек его и кинулся к подлеску.
— Ну что, ушел, гад? — запыхавшись, спросил, еле переводя дыхание, подбежавший к начальнику охраны сержант Николай Канарейкин с крупной породистой овчаркой Венди. Это был очень умный, натренированный пес, которого кинолог каким-то чудом сумел привезти домой после демобилизации с погранзаставы, расположенной на границе с Афганистаном.
Канарейкин задержал с Венди уйму шпионов, а один раз пес даже спас ему жизнь, когда душман уже занес свой кривой тесак над грудью поваленного на землю Канарейкина. Венди перекусил кисть душману и чуть было не перегрыз ему горло.
— Ничего, мы с Венди не таких задерживали, да, Венди? — проговорил Николай, нежно и заботливо погладив пса.
Через несколько секунд подбежало еще четверо солдат с автоматами.
— Так, — распорядился начальник конвоя. — Двое побегут в обход подлеска слева, двое — справа, а мы с Канарейкиным и Венди сядем этому бандюге на хвост. Вперед! — скомандовал он.
— След, Венди, след, — гладя друга по ухоженной шерсти, попросил Канарейкин.
Через несколько мгновений Венди уже взял след Людоеда.
Котенкин увидел огромную овчарку, стремительно мчавшуюся на него, и понял: «Это конец!» Он не испугался, а наоборот, весь подобравшись, напрягся и приготовился к смертельной схватке. «Эх, если бы не наручники, я бы тебя, псина, в бараний рог скрутил!» — сокрушенно подумал бандит.
И вот, когда Венди готов уже был прыгнуть на него и вцепиться ему в горло, Людоеду каким-то непостижимым образом удалось увернуться. В ту же секунду он мощным ударом правой ноги опрокинул овчарку на землю, собака жалобно заскулила и ткнулась головой в землю. Остервенело, с пеной на губах Людоед начал избивать собаку, затем наручниками резко нанес несколько ударов по голове пса.
Лишь убедившись, что овчарка мертва, он кинулся снова бежать в подлесок.
Канарейкин увидел своего друга, лежавшего на траве, залитой кровью.
— Венди, Венди! — громко зарыдал Николай. — Ты жив? Ты жи-и-в? Ну?
В отчаянной надежде прижимался он к его телу, надеясь прослушать отголоски жизни, но напрасно.
— Ну, сука! — воскликнул Канарейкин. — Не уйдешь, мразь! — Он в дикой ярости побежал наугад в подлесок.
Людоеда он настиг неожиданно быстро, когда тот подбегал к обмелевшей речушке. Кричать или предупреждать Людоеда он не стал. Это был его личный враг, которого он должен был во что бы то ни стало уничтожить, измочалить, растоптать…
Он быстро, почти не глядя, прицелился и нажал на спусковой крючок автомата.
Рой пуль, вылетевший из его автомата, изрешетил все тело Людоеда, но Канарейкин бешено продолжал стрелять, пока не понял, что рожок его автомата совершенно пуст…
Этот капкан в виде одиночной сырой камеры с цементным полом, который по утрам специально заливался водой, чтобы на нем невозможно было спать, душил его мощную тушу.
Людоед задыхался в этой камере. В бессильной ярости и злобе он сжимал кулаки и дико бился головой о стену.
После возбужденного состояния наступала депрессия. Он целыми сутками валялся на отполированных нарах, а когда некоторые педантичные контролеры закрывали их на целый день на замок, то ложился прямо на мокрый пол.
— Котенкин! — громко кричал надзиратель. — Подъем! На полу спать не положено.
Но Людоед не реагировал на команды контролеров и, растянувшись на полу во весь рост, безучастно смотрел в потолок.
— У, душегуб проклятый! — ворчал про себя контролер, который был осведомлен о гадких подвигах Людоеда.
Если же контролер впервые заступал на смену и не ведал, какое опасное чудовище он стережет, то писал рапорт начальнику ИВС[119], который последний, ухмыляясь, как правило, кидал в пасть «генералу Корзинкину».
Когда Котенкина привели к следователю на закрытие дела, то наручники ему не сняли, как это обычно делается. Его остались караулить Двое дюжих контролера с оружием.
— Вы признаете себя виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями 102 "а", 771 и 117, ч. III УК РСФСР? — спросил его в упор следователь.
— Да, — вяло произнес Людоед, взглянув на следователя потухшими словно у мертвеца глазами.
— Подпишите, — сухо произнес следователь.
— Вы бы мне хоть «браслеты» сняли.
— Не положено.
Котенкин, ни слова не говоря, расписался и, молча повернувшись, направился к выходу.
Когда до суда оставалось несколько дней, Людоед вдруг преобразился. Куда девалась его сонливость и вялость. Взгляд его стал осмысленным и сосредоточенным. Глаза его живо зыркали по стенам, он пытался вступать в контакты с контролерами, но те, следуя строгому наставлению начальства, ограничивались односложными ответами.
Тюремные врачи-психиатры и администрация поразились метаморфозе, происшедшей с Людоедом, и не могли найти этому объяснения.
«Может, что-то затеял, паскудник», — обеспокоенно размышлял зам. начальника тюрьмы по режимной и оперативной работе.
Впереди и сзади «воронок» сопровождала усиленная охрана на нескольких машинах. На суд Котенкина и его подельника везли на разных машинах под усиленным конвоем. Боялись побега Людоеда, который по некоторым данным ему могли бы устроить его друзья.
Поглазеть на знаменитого монстра собралась огромная толпа зевак и обывателей, прослышавших о похождениях его банды.
Судебный зал был переполнен до отказа, было душно и напряженно. Здание суда было на всякий случай оцеплено крупным нарядом милиции и КГБ. Желающих пробиться в здание правопорядка было очень много, и милиции понадобилось много усилий, чтобы сдержать натиск неугомонной толпы, но люди не расходились. Среди них находились родственники и знакомые многочисленных потерпевших, которым очень хотелось присутствовать на процессе. Наиболее предприимчивые умудрялись подкупить охрану, чтобы проникнуть в судебный зал. Но толпа нарастала, так как ходили ужасные слухи о его банде, и всем хотелось быть свидетелями крупнейшего действа, официально называемого судебным разбирательством.
Котенкин увидел Узбека и Бегемота за барьером и мрачно кивнул им на их приветствия. «А где же Михайлов? — подумал Людоед. — Наверное, свинтил с кентами? А может, он, сука, меня и вложил, явившись с повинной? Кроме него никто не мог!»
Когда судья зачитал обвинительное заключение, в зале зашумели, заорали, вначале робко, а потом все сильнее, В адрес подсудимых камнями полетели слова: «Мрази! Душегубы! Креста на вас нет!»
Людоед сидел набычившись и в упор смотрел на разъяренную толпу, которая в ужасе взирала» в свою очередь, на него, но странное дело, многие, увидев его взгляд, моментально отводили свои глаза в сторону — настолько сильным и неприятным он был.
Он не слышал, как допрашивали многочисленных свидетелей по делу, как допрашивали Бегемота и Узбека, как выступали адвокаты и прокурор с искрометной обличительной речью. Он ничего не слышал. Он был в каком-то странном состоянии.
Суд длился несколько дней, и за все это время Котенкин не изрек ни слова. Когда у него пытались что-то расспросить, он нечленораздельно мычал.
Присутствовавший при этом медсудэкспсрт института судебно-медицинской психиатрической экспертизы констатировал у Котенкина агрессивное реактивное состояние и внес свое предложение о проведении Котенкину судебно-психиатрической экспертизы.
Суд, посовещавшись на месте, пришел к единому мнению о направлении Котенкина Игоря Александровича на судебно-психиатрическое медицинское обследование в институт им. Сербского.
Присутствовавшие неодобрительно встретили это решение. Толпа зашумела, стали раздаваться выкрики:
— Да какой он дурак! Косматит[120] просто!
— Смотри, дурачком притворился?
Судья успокоил толпу и объявил: «В связи с возникшими обстоятельствами судебное заседание откладывается».
Когда Людоеда проводили по коридору, он взмахнул наручниками у себя перед лицом и что есть мочи ударил ими по затылку шедшего впереди конвоира. Солдат тут же упал. Людоед в два прыжка подбежал к окну. Конвоир, который сопровождал его сзади, на время опешил, но потом опомнился и, догнав Людоеда, ударил его прикладом, но было уже поздно. Удар пришелся по ноге Котенкина, когда он уже выпрыгивал из окна, которое находилось на втором этаже. Котенкин, упав на землю, подвернул ногу, но чудовищным усилием превозмог себя и быстро заковылял к высокой ограде детского сада.
Выскочивший из здания городского суда начальник конвоя мгновенно оценил обстановку и закричал:
— Стой! Не стрелять! Там дети!
Поняв, что частокол ему не одолеть, Людоед долго не раздумывая, мощным ударом ноги выбил планку и быстро протиснулся через образовавшуюся лазейку.
Первой мыслью Котенкина было схватить любое дитя и, прикрываясь им, словно спасительным щитом, вырваться из города.
Воспитательница детского сада, маленькая неказистая девушка со вздернутым носиком на забавном личике, заводила как раз детей после прогулки в раздевалку, чтобы переодеть их, накормить и уложить спать.
Увидев страшное обросшее лицо Людоеда, она дико взвизгнула, но не растерялась, а быстро запустив детей, захлопнула дверь и закрыла ее на ключ.
Котенкин в несколько прыжков достиг двери и уже хотел было ворваться в здание садика, как услышал голос начальника конвоя:
— Котенкин! Не двигаться! Буду стрелять!
Людоед оторопел, но лишь на несколько секунд. Он поднял руки кверху и в ту же секунду, резко пригнувшись, метнулся к дереву, полагая, что на территории сада «вертухай» стрелять не будет.
Расчет злодея оказался верен. Он выбежал за калитку на шоссе, пересек его и кинулся к подлеску.
— Ну что, ушел, гад? — запыхавшись, спросил, еле переводя дыхание, подбежавший к начальнику охраны сержант Николай Канарейкин с крупной породистой овчаркой Венди. Это был очень умный, натренированный пес, которого кинолог каким-то чудом сумел привезти домой после демобилизации с погранзаставы, расположенной на границе с Афганистаном.
Канарейкин задержал с Венди уйму шпионов, а один раз пес даже спас ему жизнь, когда душман уже занес свой кривой тесак над грудью поваленного на землю Канарейкина. Венди перекусил кисть душману и чуть было не перегрыз ему горло.
— Ничего, мы с Венди не таких задерживали, да, Венди? — проговорил Николай, нежно и заботливо погладив пса.
Через несколько секунд подбежало еще четверо солдат с автоматами.
— Так, — распорядился начальник конвоя. — Двое побегут в обход подлеска слева, двое — справа, а мы с Канарейкиным и Венди сядем этому бандюге на хвост. Вперед! — скомандовал он.
— След, Венди, след, — гладя друга по ухоженной шерсти, попросил Канарейкин.
Через несколько мгновений Венди уже взял след Людоеда.
Котенкин увидел огромную овчарку, стремительно мчавшуюся на него, и понял: «Это конец!» Он не испугался, а наоборот, весь подобравшись, напрягся и приготовился к смертельной схватке. «Эх, если бы не наручники, я бы тебя, псина, в бараний рог скрутил!» — сокрушенно подумал бандит.
И вот, когда Венди готов уже был прыгнуть на него и вцепиться ему в горло, Людоеду каким-то непостижимым образом удалось увернуться. В ту же секунду он мощным ударом правой ноги опрокинул овчарку на землю, собака жалобно заскулила и ткнулась головой в землю. Остервенело, с пеной на губах Людоед начал избивать собаку, затем наручниками резко нанес несколько ударов по голове пса.
Лишь убедившись, что овчарка мертва, он кинулся снова бежать в подлесок.
Канарейкин увидел своего друга, лежавшего на траве, залитой кровью.
— Венди, Венди! — громко зарыдал Николай. — Ты жив? Ты жи-и-в? Ну?
В отчаянной надежде прижимался он к его телу, надеясь прослушать отголоски жизни, но напрасно.
— Ну, сука! — воскликнул Канарейкин. — Не уйдешь, мразь! — Он в дикой ярости побежал наугад в подлесок.
Людоеда он настиг неожиданно быстро, когда тот подбегал к обмелевшей речушке. Кричать или предупреждать Людоеда он не стал. Это был его личный враг, которого он должен был во что бы то ни стало уничтожить, измочалить, растоптать…
Он быстро, почти не глядя, прицелился и нажал на спусковой крючок автомата.
Рой пуль, вылетевший из его автомата, изрешетил все тело Людоеда, но Канарейкин бешено продолжал стрелять, пока не понял, что рожок его автомата совершенно пуст…
Глава пятьдесят вторая
— Ну что, оклемался? — участливо спросил Бакинский, подсев к Осинину на шконку, когда тот с тяжелой головой проснулся на следующий день перед самым обедом.
— Да, вроде бы.
— Окрестили[121], значит? — Да.
— И сколько вмазали?
— Девять строгого.
— Лихо, — поразился Бакинский. — А мне всего трешник вмазали. Меня ведь сразу же после тебя выдернули.
Он рассмеялся, обнажив свои желтые, с коричневым налетом, обчифиренные зубы, словно радуясь такому исходу дела.
— Главное, что интересно, ничего не доказано, терпила идет в отказ. Не помнит, кто именно лез к нему в карман, а судья, паскуда, буром на него прет. Вы давали показания, что у вас бумажник вытаскивал Павлов?
— Да, но я ошибся, — отвечает терпила.
— А вы знаете, что за дачу ложных показаний вам полагается уголовное наказание?
— Ну, мой потерпевший сразу же скис и замялся. Короче, беспредел. Что хотят, то и творят.
— У тебя это какая ходка? — для приличия спросил Осинин, чтобы не молчать.
— Пятая, и все за карман. Вот за это они мне и вмазали срок. На всякий случай. Раз раньше сидел — значит виноват. Короче, чего это мы порожняки гоняем. Давай лучше чифирнем.
— А стоит ли? Сейчас обед, да и тыква что-то трещит.
— Да все пройдет сразу. Это же наша панацея от всех бед. Я раз вообще подыхал, думал, коньки кину, лежу на больничке, температура высокая, всего ломит, впору хоть в гроб ложись. Лепилы[122] на меня рукой махнули, в общем, крест поставили. Дай, думаю, хоть перед смертью чифирчика вмажу. Заварили мне, значит, по-человечески, пачку чая «индюшатины»[123] на поллитровую банку. Ребят пригласил. Короче, где-то сам полстакана вмазал. Ну, думаю, все. Пришел тебе конец, Леха. И отрубился. На следующее утро просыпаюсь, никакой температуры, никакой разбитости, наоборот, жрать захотелось. У врачей вот такие полтинники. «Живой», — говорят. И пульс щупают, не верят.
«А что, может быть и правда, иногда человеку встряхнуться надо», — подумал Осинин.
— Уговорил, — улыбнулся он.
— А дровишки[124] есть?
— Найдем. Давай замутим. Приготовления были бесхитростные. Они нашли несколько номеров журнала «Огонек» и свернули мосты трубкой.
— Так дыму много будет, — встрял молодой, крепко сбитый парень по кличке Кабан, пожелавший, видимо, также принять участие в оргии.
— Ничего ты не волокешь, Кабанюга, в колбасных обрезках, — грубовато пошутил Бакинский. — Журнал «Огонек» дает самый лучший огонек. А вот от газеты одни хлопья будут лететь и «погореть»[125] можно.
— Короче, — обратился он к Кабанову, — цепляй «дрова» и вари чифир.
— А на чем?
— Все вам покажи, объясни, соображать надо. Бакинский взял алюминиевую кружку, придавил ее ручку к самой посудине и вставил в щель черенок ложки. Получился отличный держак.
— На, заваривай.
Кабан подошел к толчку и начал подогревать кружку с водой. Его прикрыли, чтобы контролеры не могли ничего заметить через смотровое окошко, именуемое «волчком».
Через несколько минут божественный напиток был готов. Бакинский пригласил нескольких ребят, короче, кого посчитал нужным, и чифирбак быстро опорожнили.
После того как чифирнули, у многих развязались языки. Им хотелось приколоться или рассказать что-нибудь из своей жизни. Лучше всего это получалось у Бакинского, или у Тюрьмы, как еще имели обыкновение называть его сокамерники, ибо он был действительно ходячей тюрьмой. Весь в наколках, даже руки все синие были от выколотых перстней и церковных храмов. Лицо было все изжеванным, почти беззубым, словно верблюд его жевал, жевал недели две и выплюнул. Но несмотря на все это, он был привлекателен своей неповторимостью, осмысленно-глубоким взглядом немного выпуклых глаз тюремного мудреца и человечностью. Все его очень любили и уважали.
После чифира Осинин немного отошел, а через несколько дней, когда получил копию приговора суда, написал обстоятельную кассационную жалобу в высшую инстанцию — в Верховный суд РСФСР.
Прежде чем писать жалобу, он подробно изучил несколько Бюллетеней Верховного суда РСФСР, которые взял в тюремной библиотеке, где описывались подобные разбирательства и случаи. Вначале составил черновики, отредактировал, как заправский адвокат, и вроде бы получилось ничего, нормально. На следующий же день на утренней Поверке он отдал жалобу, вложенную в конверт, но не запечатанную (запечатывать не разрешалось, все равно администрация и цензор подвергали все письмена строгому досмотру). Когда сокамерники прознали про юридические способности Осинина, к нему началось паломничество. Все просили составить «по-человечески» жалобенцию. В знак признательности его угощали, кто чем мог, но Виктору не это нужно было. Радовала и воодушевляла мысль, что он чем-то полезен, что кому-то чем-то может помочь.
— А что толку писать, — махнул рукой Бакинский, когда прочитал его жалобу. — Написано толково, все по уму, но понта все равно не будет. Один вон червонец схлопотал за мокруху[126], хотя и не убивал. Все десять лет писал, куда только не писал, короче, сколько сидел — столько и писал. Без понтов. А через месяц, как откинулся, настоящий злодей обнаружился. Ну и что? Ничего ему не заплатили, копейки какие-то для видимости, а здоровья-то не купишь.
Находились, правда, зэки, совершившие тяжкие преступления со всеми уликами и с их собственными признаниями, но потом возжелавшие вдруг апеллировать в высшие надзорные инстанции по поводу чрезмерно высокой меры наказания. Таким, как правило, Осинин не рекомендовал или отказывался писать под каким-либо благовидным предлогом. Он объяснял, что апеллировать куда-либо в таких случаях — дохлый номер.
В общем, прилипло к Осинину еще одно погоняло[127] — адвокат. Однажды после обеда, когда многие спали, хотя администрация строго запрещала валяться на заправленных постелях и всячески наказывала, двери камеры тяжело отворились, и в хате появился сухощавый паренек с небольшим темно-русым «ежиком» на голове. Вид у него был затравленный и подавленный. Глаза настороженно бегали. Осинин не спал, доканчивал очередную жалобу.
— Что случилось, браток? — спросил удивленно Осинин, так как сразу понял, что парня кинули с другой хаты, скорее всего, «поставили на лыжи»[128].
— Я из другой хаты, с пятьдесят третьей.
— Присаживайся, — уступил Виктор парню место на своей шконке. — Как тебя дразнят?
— Меня зовут Евсеев, а кликуха Баламут.
— Подрался, что ли? — Осинин заметил небольшой синячок на лице Евсея.
— Было дело, заставили платить, хотя фактически я не проигрывал.
— Разве так бывает?
— Выходит, что да, — тяжело вздохнул Баламут. — Договаривались играть просто так, потому что я не играю «под интерес»[129]. Давай, говорит, сыграем просто так, время убить. Ну, я и сел сыграть за компанию. Не жить же белой вороной. Когда выигрывал, мне ничего не говорили, а как только проиграл, сразу же заявили: — Плати.
— Чего плати?
— Плати, ты что, не знаешь, просто так в тюрьме никто не шпилит. Просто так — золотой пятак! Гони «рыжую» пятерку или бабки, а то морду враз расквасим, — заявил мне один из трех игравших против меня на одну руку.
— Это же игра слов, — заметил Бакинский, который не спал и слышал весь разговор. — Вот беспредельные морды! Ничего, на зоне, если с ними словишься — получишь.
— Они ко мне давно уже подбирались. И под сигареты предлагали мне играть по штучке, и под приседания. Не одного парня ограбили таким образом, но я-то знал все эти «примочки». Предлагают играть под сигареты по одной штучке, а при расчете заявляют, что «штучка»[130] ведь составляет одну тысячу. Проиграл двадцать штук сигарет — плати двадцать тысяч сигарет, а где парню взять?
Осинину было известно множество подобных игр, которые навязывались простачкам и слабодушным ребятам. Практически в сети этих мохначей[131] мог попасть любой человек.
В это время он услышал голос из другого корпуса. Вызывали к решке кого-нибудь из их камеры.
К решке подскочил Бакинский.
— Сто третья слушает. Вам кого? Говорите.
— К вам кинули в хату Баламута?
— Да, а что?
— Так ведь он просадил нам и сдернул из хаты. Гоните его, козла.
— А вы как играли, под золотой пятак?
— Какая разница?
— В таком случае, по его словам, это вы там козлы, беспредельные рожи собрались! При первой же возможности с вас получат! Все, расход! — Бакинский спрыгнул с решки, нервно закурил и стал быстро ходить по камере взад-вперед. Успокоившись, он обратился к Баламуту.
— А ты распрягайся и чувствуй себя как дома. А с такими шакалами больше не связывайся. Это для тебя хорошим уроком послужит!
— Да, вроде бы.
— Окрестили[121], значит? — Да.
— И сколько вмазали?
— Девять строгого.
— Лихо, — поразился Бакинский. — А мне всего трешник вмазали. Меня ведь сразу же после тебя выдернули.
Он рассмеялся, обнажив свои желтые, с коричневым налетом, обчифиренные зубы, словно радуясь такому исходу дела.
— Главное, что интересно, ничего не доказано, терпила идет в отказ. Не помнит, кто именно лез к нему в карман, а судья, паскуда, буром на него прет. Вы давали показания, что у вас бумажник вытаскивал Павлов?
— Да, но я ошибся, — отвечает терпила.
— А вы знаете, что за дачу ложных показаний вам полагается уголовное наказание?
— Ну, мой потерпевший сразу же скис и замялся. Короче, беспредел. Что хотят, то и творят.
— У тебя это какая ходка? — для приличия спросил Осинин, чтобы не молчать.
— Пятая, и все за карман. Вот за это они мне и вмазали срок. На всякий случай. Раз раньше сидел — значит виноват. Короче, чего это мы порожняки гоняем. Давай лучше чифирнем.
— А стоит ли? Сейчас обед, да и тыква что-то трещит.
— Да все пройдет сразу. Это же наша панацея от всех бед. Я раз вообще подыхал, думал, коньки кину, лежу на больничке, температура высокая, всего ломит, впору хоть в гроб ложись. Лепилы[122] на меня рукой махнули, в общем, крест поставили. Дай, думаю, хоть перед смертью чифирчика вмажу. Заварили мне, значит, по-человечески, пачку чая «индюшатины»[123] на поллитровую банку. Ребят пригласил. Короче, где-то сам полстакана вмазал. Ну, думаю, все. Пришел тебе конец, Леха. И отрубился. На следующее утро просыпаюсь, никакой температуры, никакой разбитости, наоборот, жрать захотелось. У врачей вот такие полтинники. «Живой», — говорят. И пульс щупают, не верят.
«А что, может быть и правда, иногда человеку встряхнуться надо», — подумал Осинин.
— Уговорил, — улыбнулся он.
— А дровишки[124] есть?
— Найдем. Давай замутим. Приготовления были бесхитростные. Они нашли несколько номеров журнала «Огонек» и свернули мосты трубкой.
— Так дыму много будет, — встрял молодой, крепко сбитый парень по кличке Кабан, пожелавший, видимо, также принять участие в оргии.
— Ничего ты не волокешь, Кабанюга, в колбасных обрезках, — грубовато пошутил Бакинский. — Журнал «Огонек» дает самый лучший огонек. А вот от газеты одни хлопья будут лететь и «погореть»[125] можно.
— Короче, — обратился он к Кабанову, — цепляй «дрова» и вари чифир.
— А на чем?
— Все вам покажи, объясни, соображать надо. Бакинский взял алюминиевую кружку, придавил ее ручку к самой посудине и вставил в щель черенок ложки. Получился отличный держак.
— На, заваривай.
Кабан подошел к толчку и начал подогревать кружку с водой. Его прикрыли, чтобы контролеры не могли ничего заметить через смотровое окошко, именуемое «волчком».
Через несколько минут божественный напиток был готов. Бакинский пригласил нескольких ребят, короче, кого посчитал нужным, и чифирбак быстро опорожнили.
После того как чифирнули, у многих развязались языки. Им хотелось приколоться или рассказать что-нибудь из своей жизни. Лучше всего это получалось у Бакинского, или у Тюрьмы, как еще имели обыкновение называть его сокамерники, ибо он был действительно ходячей тюрьмой. Весь в наколках, даже руки все синие были от выколотых перстней и церковных храмов. Лицо было все изжеванным, почти беззубым, словно верблюд его жевал, жевал недели две и выплюнул. Но несмотря на все это, он был привлекателен своей неповторимостью, осмысленно-глубоким взглядом немного выпуклых глаз тюремного мудреца и человечностью. Все его очень любили и уважали.
После чифира Осинин немного отошел, а через несколько дней, когда получил копию приговора суда, написал обстоятельную кассационную жалобу в высшую инстанцию — в Верховный суд РСФСР.
Прежде чем писать жалобу, он подробно изучил несколько Бюллетеней Верховного суда РСФСР, которые взял в тюремной библиотеке, где описывались подобные разбирательства и случаи. Вначале составил черновики, отредактировал, как заправский адвокат, и вроде бы получилось ничего, нормально. На следующий же день на утренней Поверке он отдал жалобу, вложенную в конверт, но не запечатанную (запечатывать не разрешалось, все равно администрация и цензор подвергали все письмена строгому досмотру). Когда сокамерники прознали про юридические способности Осинина, к нему началось паломничество. Все просили составить «по-человечески» жалобенцию. В знак признательности его угощали, кто чем мог, но Виктору не это нужно было. Радовала и воодушевляла мысль, что он чем-то полезен, что кому-то чем-то может помочь.
— А что толку писать, — махнул рукой Бакинский, когда прочитал его жалобу. — Написано толково, все по уму, но понта все равно не будет. Один вон червонец схлопотал за мокруху[126], хотя и не убивал. Все десять лет писал, куда только не писал, короче, сколько сидел — столько и писал. Без понтов. А через месяц, как откинулся, настоящий злодей обнаружился. Ну и что? Ничего ему не заплатили, копейки какие-то для видимости, а здоровья-то не купишь.
Находились, правда, зэки, совершившие тяжкие преступления со всеми уликами и с их собственными признаниями, но потом возжелавшие вдруг апеллировать в высшие надзорные инстанции по поводу чрезмерно высокой меры наказания. Таким, как правило, Осинин не рекомендовал или отказывался писать под каким-либо благовидным предлогом. Он объяснял, что апеллировать куда-либо в таких случаях — дохлый номер.
В общем, прилипло к Осинину еще одно погоняло[127] — адвокат. Однажды после обеда, когда многие спали, хотя администрация строго запрещала валяться на заправленных постелях и всячески наказывала, двери камеры тяжело отворились, и в хате появился сухощавый паренек с небольшим темно-русым «ежиком» на голове. Вид у него был затравленный и подавленный. Глаза настороженно бегали. Осинин не спал, доканчивал очередную жалобу.
— Что случилось, браток? — спросил удивленно Осинин, так как сразу понял, что парня кинули с другой хаты, скорее всего, «поставили на лыжи»[128].
— Я из другой хаты, с пятьдесят третьей.
— Присаживайся, — уступил Виктор парню место на своей шконке. — Как тебя дразнят?
— Меня зовут Евсеев, а кликуха Баламут.
— Подрался, что ли? — Осинин заметил небольшой синячок на лице Евсея.
— Было дело, заставили платить, хотя фактически я не проигрывал.
— Разве так бывает?
— Выходит, что да, — тяжело вздохнул Баламут. — Договаривались играть просто так, потому что я не играю «под интерес»[129]. Давай, говорит, сыграем просто так, время убить. Ну, я и сел сыграть за компанию. Не жить же белой вороной. Когда выигрывал, мне ничего не говорили, а как только проиграл, сразу же заявили: — Плати.
— Чего плати?
— Плати, ты что, не знаешь, просто так в тюрьме никто не шпилит. Просто так — золотой пятак! Гони «рыжую» пятерку или бабки, а то морду враз расквасим, — заявил мне один из трех игравших против меня на одну руку.
— Это же игра слов, — заметил Бакинский, который не спал и слышал весь разговор. — Вот беспредельные морды! Ничего, на зоне, если с ними словишься — получишь.
— Они ко мне давно уже подбирались. И под сигареты предлагали мне играть по штучке, и под приседания. Не одного парня ограбили таким образом, но я-то знал все эти «примочки». Предлагают играть под сигареты по одной штучке, а при расчете заявляют, что «штучка»[130] ведь составляет одну тысячу. Проиграл двадцать штук сигарет — плати двадцать тысяч сигарет, а где парню взять?
Осинину было известно множество подобных игр, которые навязывались простачкам и слабодушным ребятам. Практически в сети этих мохначей[131] мог попасть любой человек.
В это время он услышал голос из другого корпуса. Вызывали к решке кого-нибудь из их камеры.
К решке подскочил Бакинский.
— Сто третья слушает. Вам кого? Говорите.
— К вам кинули в хату Баламута?
— Да, а что?
— Так ведь он просадил нам и сдернул из хаты. Гоните его, козла.
— А вы как играли, под золотой пятак?
— Какая разница?
— В таком случае, по его словам, это вы там козлы, беспредельные рожи собрались! При первой же возможности с вас получат! Все, расход! — Бакинский спрыгнул с решки, нервно закурил и стал быстро ходить по камере взад-вперед. Успокоившись, он обратился к Баламуту.
— А ты распрягайся и чувствуй себя как дома. А с такими шакалами больше не связывайся. Это для тебя хорошим уроком послужит!
Глава пятьдесят третья
Узбеку не повезло. Хотя у него и была в сущности первая ходка, не считая уголовного наказания по малолетке за драку, направили его в систему Вятспецлеса, а проще говоря, в Вятлаг — в Кировскую область на северо-восток России.
Была эта область почти полностью устлана лесами, не считая неприглядных бедных деревенек и поселков с покосившимися домиками и избушками.
Этап осужденных, в котором находился Погорелов Борис, был довольно многочисленным. Большую часть составляли, по странной случайности, женщины, которых с Мордовии, с Потьмы, где гнездились «бабские» зоны, гнали на поселение.
Ехать было весело. Всех поместили в вагон — зэк по разным купе. Женщины-зечки, народ бесшабашный, не унывающий, так и сыпали всякими прибаутками и шутками, и горе было тому мужику, кто подначивал или оскорблял их. Шквал отборных, едких и образных ругательств тогда, словно осиный рой, обрушивался на обидчика.
Потом мужчин поместили в отстойник, переодели в черную зоновскую униформу х/б, переобули в тяжелые грубые ботинки и повели на распределение, кому где пахать, соответственно специальностям и наклонностям, а у ворот их уже ждала огромная толпа зоновских зэков.
— Откуда этап, земляк?
— С разных краев, — ответил Узбек, — а вообще-то сейчас из Москвы.
— У-у, — дурашливо осклабился юродивый, видимо, кандидат в дурдом, лицо которого от давно небритой шетины напоминало моток ржавой проволоки. — Прилетели грачи — педерасты-москвичи! — запрыгал чеканашка, улюлюкая.
— Заглохни, чертила, — зашикали на него со всех сторон.
— А с Ростова есть кто? — спросили из толпы.
— Я из Ростова, а что? — ответил Погорелов.
— Иди сюда, земляк, — к нему подошел, улыбаясь, высокий ширококостный парень. Зеленоватые глаза смотрели с прищуром и испытующе. Чувствовалось, что улыбка у него была деланная, настороженная.
— Ты из самого Ростова?
— Нет, я только родился в Шахтах, а жил в разных местах, в Ростове тоже пришлось.
— Все равно земляк. Как дразнят?
— Узбек, а зовут Борей.
— Меня Саньком зовут.
— За что подзалетел?
— Та, букет целый.
— А конкретно?
— 146-я, 108-я, часть вторая.
— Лихо, бандит, значит? — присвистнул Санька.
— Ты что, «дед», земляка встретил? — спросили его.
— Да вроде, — ответил Санька.
— Ну что? — оценивающе посмотрел на Узбека «дед» и натянул почти на самые глаза «сталинку» — самодельно сшитый местными портными картуз, который старались носить на зонах многие блатные вместо «пидерок»[132]. — Пройдешь распределение — зайди ко мне в пустой барак.
Но в этот вечер Узбек не смог попасть к «деду», так как распределение затянулось почти до отбоя.
— Так, — встретил его завхоз. — Завтра с утра на работу не пойдешь, останешься мыть полы.
— Они мне в хрен не брякали, — высокомерно ответил Погорелов.
— Ну надо же! Ты что, блатной или «шерстяной»?
— Какая разница.
— Хм, ну ничтяк, — угрожающе произнес завхоз. — Не таких гнули. Приходят с этапа, понимаешь, все — воры в законе, некого на х… послать, а в оконцовке — волы в загоне!!
Была эта область почти полностью устлана лесами, не считая неприглядных бедных деревенек и поселков с покосившимися домиками и избушками.
Этап осужденных, в котором находился Погорелов Борис, был довольно многочисленным. Большую часть составляли, по странной случайности, женщины, которых с Мордовии, с Потьмы, где гнездились «бабские» зоны, гнали на поселение.
Ехать было весело. Всех поместили в вагон — зэк по разным купе. Женщины-зечки, народ бесшабашный, не унывающий, так и сыпали всякими прибаутками и шутками, и горе было тому мужику, кто подначивал или оскорблял их. Шквал отборных, едких и образных ругательств тогда, словно осиный рой, обрушивался на обидчика.
Потом мужчин поместили в отстойник, переодели в черную зоновскую униформу х/б, переобули в тяжелые грубые ботинки и повели на распределение, кому где пахать, соответственно специальностям и наклонностям, а у ворот их уже ждала огромная толпа зоновских зэков.
— Откуда этап, земляк?
— С разных краев, — ответил Узбек, — а вообще-то сейчас из Москвы.
— У-у, — дурашливо осклабился юродивый, видимо, кандидат в дурдом, лицо которого от давно небритой шетины напоминало моток ржавой проволоки. — Прилетели грачи — педерасты-москвичи! — запрыгал чеканашка, улюлюкая.
— Заглохни, чертила, — зашикали на него со всех сторон.
— А с Ростова есть кто? — спросили из толпы.
— Я из Ростова, а что? — ответил Погорелов.
— Иди сюда, земляк, — к нему подошел, улыбаясь, высокий ширококостный парень. Зеленоватые глаза смотрели с прищуром и испытующе. Чувствовалось, что улыбка у него была деланная, настороженная.
— Ты из самого Ростова?
— Нет, я только родился в Шахтах, а жил в разных местах, в Ростове тоже пришлось.
— Все равно земляк. Как дразнят?
— Узбек, а зовут Борей.
— Меня Саньком зовут.
— За что подзалетел?
— Та, букет целый.
— А конкретно?
— 146-я, 108-я, часть вторая.
— Лихо, бандит, значит? — присвистнул Санька.
— Ты что, «дед», земляка встретил? — спросили его.
— Да вроде, — ответил Санька.
— Ну что? — оценивающе посмотрел на Узбека «дед» и натянул почти на самые глаза «сталинку» — самодельно сшитый местными портными картуз, который старались носить на зонах многие блатные вместо «пидерок»[132]. — Пройдешь распределение — зайди ко мне в пустой барак.
Но в этот вечер Узбек не смог попасть к «деду», так как распределение затянулось почти до отбоя.
— Так, — встретил его завхоз. — Завтра с утра на работу не пойдешь, останешься мыть полы.
— Они мне в хрен не брякали, — высокомерно ответил Погорелов.
— Ну надо же! Ты что, блатной или «шерстяной»?
— Какая разница.
— Хм, ну ничтяк, — угрожающе произнес завхоз. — Не таких гнули. Приходят с этапа, понимаешь, все — воры в законе, некого на х… послать, а в оконцовке — волы в загоне!!