— Жизнь покажет, — твердо произнес Борис.
   Проснулся он среди ночи, кто-то усиленно тормошил его, около его шконки стояло четверо дюжих зэков.
   — Вставай, земляк, побазарить надо, — мрачно заявил один из них.
   Спросонья Узбек почти ничего не мог понять, а лишь ошалело протирал покрасневшие глаза. Потом до него дошло. Интуитивно он понял, что все может кончиться плачевным образом.
   — Что вы от меня хотите?
   — Полы мыть будешь?
   — А кто вы такие?
   — Сейчас узнаешь, кто мы такие.
   Самолюбие не позволило Борису сдаться, упираться или подымать шум. Не говоря ни слова, он спокойно оделся и вышел. Но то, что он увидел, когда его завели в сушилку, превзошло все его ожидания. В каждом углу стояло по двое ребят с сапогом в руке, держа его за голенище.
   «Бить будут, — пронеслось молнией в голове Узбека. — Хоть бы нож какой-нибудь был». В надежде схватить что-либо тяжелое, он стал озираться по сторонам. А к нему уже приближались с разных углов, размахивая тяжелыми коваными сапогами, восемь человек со зловещими ухмылками от предвкушения получить садистское наслаждение.
   — Ну что, не будешь мыть полы? — истерично закричал один из них, по всей видимости, главшпан, кряжистый и смуглый, чем-то смахивающий на негра, зэк, и, не дожидаясь ответа, опустил со всей силы на голову Узбека сапог, но Погорелов ожидал этот удар. Он мгновенно перехватил лопарь[133] и что есть силы выдернул его из рук «негра», как он окрестил смуглого.
   В ту же секунду Узбек дико вскрикнул от нестерпимой боли — на его голову и тело сразу одновременно опустилось несколько пар сапог.
   — А-а-а! — бешено орал Погорелов. Удары сбили его на землю, но он упал, ухитрившись согнуться в клубок и обхватить голову и лицо руками, а озверевшие с пеной на губах зэки все били и били Узбека с каким-то остервенением и садистским упоением. Удары лопарей, касаясь тела, гулко издавали звук, словно это было вовсе и не тело, а какой-то топчан, из которого усердно выбивали пыль палками.
   Узбек потерял сознание. Очнулся он на койке — вся голова и лицо его были в шишках, тело неимоверно ныло. Боли были нестерпимыми, особенно когда приходилось кашлять или переводить дыхание — видимо, ребра получили трещины.
   — Так, почему лежим? — подошел к нему завхоз как ни в чем не бывало. — Подъем уже был, а то живо в изолятор отправим.
   Превозмогая боль, Погорелов оделся и отправился на работу.
   На промзоне его встретили настороженно, но бугор[134], взглянув на Бориса, все понял. Он пожалел Бориса и не стал загружать его работой.
   Работа была не сладкой. Надо было оттаскивать тяжеленные резиновые пласты от станков и подавать пластмассовую крошку станочникам. Вонь от резины в цехе РТИ[135] стояла неимоверная. Это был какой-то особый, специфический запах, остро-удушливый, ядовитый.
   Погорелову удалось найти около столярки двухсотмиллиметровый гвоздь. Он втихаря наточил его и отшлифовал шкуркой до блеска.
   Обернув гвоздь тряпкой, он спрятал его под рукав.
   В пять часов начали запускать в жилзону.
   — Что случилось? — спросил Узбека молодой контролер, увидев его синее лицо. — Подрался?
   — Да нет, вчера упал со шконки.
   — Понятно, — криво ухмыльнулся прапорщик. — Все вы так падаете. Ну что с ним делать? — обратился он к ДПНК[136].
   Погорелов понял: его могут задержать, обыскать, отправить к куму для выяснения обстоятельств, а это не входило в его планы, и он состроил невинно-робкое лицо.
   — Да пускай проходит, — пренебрежительно бросил ДПНК, а про себя решил: «Такой не способен, наверное, не то что зарезать, клопа раздавить побоится».
   Не ужиная, он тут же с трудом вскарабкался на верхний ярус и через несколько минут отрубился, укрывшись с головой одеялом.
   Разбудили его среди ночи: у койки опять стояли все те же мордовороты.
   — Ну что, дружок, — насмешливо осклабился «негр», обнажив свои начищенные до золотого блеска рандолевые зубы[137]. — Пойдешь мыть полы?
   — Я свое слово сказал, — едва шевеля опухшими губами, произнес Борис.
   — Ну что же, тогда слезай, придется с тобой политико-воспитательной работой заняться, — ехидно процедил сквозь зубы «негр».
   Погорелов с трудом слез со шконки и заковылял в сушилку.
   По углам все так же стояли архаровцы с сапогами в руках.
   Узбек понял: если он сейчас промедлит — ему хана. Он молниеносно выхватил гвоздь и со всей силы всадил его в ненавистное, оказавшееся столь податливым тело «негра», который медленно осел на землю. «Словно в масло вошел», — отметил про себя Узбек и кинулся к архаровцам. Увидев страшное от гнева лицо Бориса, все в панике кинулись врассыпную, но он успел достать одного, самого толстого, молодого парня, всадив ему гвоздь в правую ягодицу.
   «Ну все, — подумал Узбек. — Сейчас новый срок припаяют». Но все обошлось наилучшим образом. Гвоздь, к счастью, не задел жизненно важные органы «негра». Он, видимо прошел вскользь, а Колобку наложили на задницу пластырь.
   Завхоз, зная эффект бумеранга или палки о двух концах, не стал выносить сор из избы. Узбека оставили в покое.
   Через пару недель, когда сошли все его синяки, он наведался к своему земляку. Санька-дед сидел на нарах до пояса обнаженный, сильный, мускулистый, и словно выставлял свое тело, украшенное цветными наколками, для обозрения. На правой руке была вытатуирована рюмка, из которой выглядывала полуобнаженная дева, держащая в одной руке карты, а в другой бутылку вина.
   Внизу была надпись: «Вот что нас губит».
   Рядом с ним сидело двое ребят, один из которых под гитару самозабвенно пел:
 
Вот раньше жизнь —
И вверх и вниз
Идешь без конвоиров.
Покуришь план[138], идешь на бан
И щиплешь пассажиров.
Л на разбой берешь с собой
Надежную шалаву.
Потом за грудь кого-нибудь
И делаешь Варшаву.
Не отрицаю я вины,
Не первый раз садился.
Но написали, что с людьми
Я грубо обходился…
 
   — А, Боря, проходи, землячок, — увидев Погорелова, приветливо замахал рукой Ростовский. — Почему не заходил?
   — Да так случилось.
   — Слышал, слышал про твои подвиги. Ну, чего замолчал? — обратился он к гитаристу.
   Тот снова забренчал, но уже не так громко. — Почему сразу ко мне не пришел?
   — Да, неудобняк было с такой мордой светиться, — ответил Узбек.
   — Кстати, я все уладил. Больше к тебе никто не полезет, тем более что ты показал свои зубы. Молодец, здесь так и надо действовать.

Глава пятьдесят четвертая

   Через несколько недель Осинин получил из Верховного Суда РСФСР отказ на свою жалобу. Но странное дело, он встретил этот удар судьбы спокойно, словно ждал подобной концовки. Можно было бы написать еще одну «жалобенцию» в Президиум Верховного Суда РСФСР, но уже в порядке надзора, а потом в Прокуратуру РСФСР вплоть до Генерального прокурора СССР по принципу «бумага все стерпит» и так далее до бесконечности.
   Однако писать жалобу выше он почему-то передумал, решил повременить, тем более что узнал от местных ребят, что его потерпевший Харитонов скончался в больнице от спайки легких, которая образовалась вследствие ранения в левой стороне груди.
   «Если бы Харитонов умер до судебного разбирательства от ран, приговор суда был бы намного суровее, — подумал про себя Осинин. — Стоит ли писать и добиваться справедливости, если в деле имеется труп? Но, с другой стороны, если разобраться, какое это имеет в сущности значение? Ведь у меня фактически самооборона. Я защищал свою жизнь от пьяных, которые к тому же, видимо, имели намерение меня ограбить, увидя на моем пальце массивный золотой перстень. Ведь мое лицо не футбольный мяч».
   Со дня на день теперь Осинина должны были отправить на этап. Все свое вольное шмотье он поменял на зэковские сапоги, черный мелоскиновый костюм и «сталинку». Выглядел он теперь заправским стопудовым зэком.
   Итак, снова срок, снова ему придется окунуться в ненавистное уголовное болото, омерзительное, зловонное болото, откуда не каждый может выбраться живым, а если и выбирается целым физически, то становится морально опустошенным или превращается в морального урода. Тяжело отмываться от болотной грязи…
   Чудовищное это место — тюрьма (ужаснее не придумаешь), и страшна она не железными засовами, решетками и скудным пайком, а страшна общением с двуногими шакалами…
   Так размышлял Осинин, расхаживая по камере. Постепенно в голове его возникли стихи:
 
Дом казенный, дорога дальняя…
Ты прости-прощай, моя волюшка!
Эх ты, доля моя печальная:
Лес таежный — не чисто полюшко.
Холода, снега, вьюги кружатся
Над моим лихим одиночеством.
Распрощаюсь я с моей суженой,
Позабуду я имя с отчеством.
Вы надолго меня забудете,
Дети малые, жена-ладушка…
Рассмотреть бы сквозь дали будние,
Хоть жива ли там моя матушка?
А потом уснуть бы без просыпу.
Что мне жизнь моя — да без волюшки ?
Эх ты, доля моя каторжанская.
Позаброшено чисто полюшко…
 
   В лесной зоне, в которую он попал, царила анархия. В лагере содержалось более трех тысяч человек и, следовательно, по законам логики к этому можно было применить перефразированную поговорку: «Чем больше лес, тем больше дров».
   «Дров» здесь мог нарубить каждый, кому не лень, у кого было больше сил и прав.
   Кормежка в лагерной столовой, или шушарке, как ее презрительно называли сами же зэки, была отвратной. Тушенка в банках, которая должна была закладываться в котлы, продавалась поварами «налево» — блатным или их знакомым за деньги. Продавались также масло, рыба и лук.
   Рассказывали, что в этой зоне несколько лет назад голодные зэки, доведенные до отчаяния, закинули в кипящий котел одного очень алчного повара и сварили его в нем.
   Но урок не пошел впрок. Из столовой все так же продолжали «крысятничать». Некоторые повара, которые не хотели продавать продукты отрицательным, изрядно избивались или облагались данью. Так что у последних выбора не оставалось.
   Слабодушных или физически слабых, кто не мог постоять за себя, жестоко и нещадно колотили, иногда со смаком, с наслаждением.
   Обычно встречали по одежке. Блатные, как правило, были одеты прилично, в черные мелоскиновые костюмы, иногда некоторым удавалось носить вольные рубашки. Неимущие же вынуждены были таскать мешковатые несуразные куртки и брюки серого цвета, в которых выглядели зачастую жалко и смешно.
   Эта обезличенная серая масса провоцировала блатяков на беспредельные «подвиги». «Серых» заставляли на себя работать. Некоторых молодых и симпатичных насиловали.
   А однажды одного «серого», которого заподозрили в наушничестве, привязали к станине циркулярки, чтобы заживо распилить его на две части. Бедняга взмолился, он отчаянно орал, его глаза были дико выпучены, словно у рака, и когда до его мошонки оставались считанные сантиметры, циркулярка неожиданно остановилась — то ли энергия была отключена, то ли заело где. Тогда над ним сжалились и отвязали, но несчастный после этого так и не пришел в себя, он начал заговариваться и в конце концов У Него появились признаки тихого помешательства.
   Многим вновь прибывшим указывали на него, как на ходячий печальный образец несостоявшейся суки.
   В отношении работы Осинину не совсем повезло — — при распределении его назначили в бригаду по разделке леса, который привозили с лесоповала на огромную площадку. Виктор работал сучкорубом. Работа была не из легких. Ему вменялось в обязанности обрубить остроконечным топором сучки с издающих ароматный запах сосен. И так целый день — с утра до вечера. Почти без передышки. Вначале он валился от усталости, страшно ныли руки и ноги. Едва дойдя до койки, он плюхался на нее и мгновенно засыпал мертвецким сном, не заходя в столовую. Но постепенно Виктор втянулся, и ему даже нравилось приводить в порядок деревья и очищать сосны от сучков и веток.
   У него теперь оставалось много свободного времени. По вечерам он читал, а когда зэки прознали про его юридические наклонности, то гурьбой повалили к нему, и ему пришлось сочинять людям жалобы.
   Одна из жалоб, написанная Осининым по поводу незаконного обвинения одного старика в убийстве, оказалась удачной. Срок наказания старику снизили на пять лет, и авторитет Виктора поднялся, но это не очень понравилось администрации колонии, которая ненавидела и боялась «кляузников».
   Его упекли в изолятор на 15 суток, найдя так называемую «солдатскую» причину, якобы за плохую заправку койки. Формально вроде бы все по закону, ни одна комиссия не подкопается, но фактически на поверку выходило — узаконенный беспредел.
   Изолятор, как всегда, был набит битком. Воздух был спертым. Из параши, огромной бадьи, стоящей в углу камеры, исходил бьющий в нос острый запах мочи. Обессиленные от скудного пайка, люди спали, словно сонные мухи.
   Сплошные огромные двухэтажные нары, верхняя часть которых упиралась в маленькие тусклые оконца, забранные несколькими рядами решеток, которые украшались железными жалюзями, могли вместить не всех желающих протирать их. Поэтому многим приходилось спать на цементном полу. На нем прозябали преимущественно люди «второго» сорта — хозобслуга (повара, посудомойки, дворники, прачки и т. д. ). Иногда «голубые». Но последних, как правило, содержали отдельно.
   Соседом по верхним нарам, где спал Осинин, оказался ростовский парень по кличке Гончар, тщедушный малый, по всей видимости, тубик, который все время кашлял и отхаркивался в баночку. Обычно тубиков кормили в изоляторах по улучшенной норме, больше давали хлеба, да и масла немного перепадало иногда, но к Гончарову власть имущие оказались почему-то слишком жестокими.
   — За что окунули, земляк? — поинтересовался У него Осинин.
   — Завхоза пригрозил пришить. Придирался, паскуда, за всякую мелочь. Такая крыса противная, все в вещах моих ковырялся да сигареты мои втихаря присваивал. Ничтяк, я ему устрою, — мстительно произнес Гончар тонкими, словно лезвие, пересохшими губами.
   По его голосу и интонации чувствовалось, что Гончар свою угрозу осуществит. Его черные глаза на узком аскетическом лице горели лихорадочным огнем, а истонченные желтоватые пальцы сжимались в кулаки.
   По правую сторону от Осинина лежали козырные. Их упрятали за игру в карты.
   На следующий день Осинин проснулся от грохота открываемой железной двери.
   — Сталик?! — воскликнули почти разом несколько блатных.
   Перед нарами стоял огромный, необъятной ширины мужчина с кавказскими усами на полном властном лице.
   — Залазь, Сталик, — подобострастно произнесли несколько человек.
   — Я смотрю, у вас здесь переполнено, — недовольно пробасил Сталик.
   — Потеснимся, в тесноте — не в обиде. Может, завтра кого-нибудь нагонят.
   — Это ты, Гончар? — грозно обратился грузин к тубику.
   Гончар спокойно взирал на Сталика.
   — Я спрашиваю, ты, что ли? — зарычал Сталик. — А ну вставай, фуфлыжная морда[139]!
   — Ты что-то перепутал, Сталик. Наверное, хрен с трамвайной ручкой, — спокойно и твердо ответил Гончар. — Надо разобраться вначале, прежде чем говорить. А за свои слова ты ответишь!
   Реакция Сталика на фразу тубика оказалась логическим аккордом его угроз. В одно мгновенье он тигриным прыжком каким-то непостижимым образом вспрыгнул на нары, почти на двухметровую высоту, схватил Гончара за грудки и кинул его на пол, потом тут же спрыгнул вниз, снова схватил его, как котенка за грудки, приподнял и несколько раз стукнул об дверь.
   На шум прибежали контролеры.
   Увидев разгневанного Сталика, надзиратели всполошились и заискивающе запричитали:
   — Что случилось, Сталик? Успокойся, успокойся.
   — Заберите этого паскуду, а то я его растерзаю! — от волнения Сталик стал говорить с явным акцентом.
   Дверь с лязгом отворилась, и бледного, с гневно горящими огнем мщения глазами Гончара контролеры дернули за руки и выволокли в коридор.
   Осинин растерялся, он не знал, как надо было поступить — то ли вступиться за Гончарова, то ли сохранить нейтралитет. Но если Гончар действительно просадил в стары[140], то его вмешательство было бы неправильным, да и к тому же кавказский детина был слишком уж мощен и здоров.
   Хоть и есть поговорка «Бык здоров, пищит, а в банку лезет» (имеется в виду консервная), но «ice же в четырех стенах такие, как Сталик, могут иногда загулять, а может, он действительно прав? Слишком уж много фуфлыжников и педерастов, позорящих мужской род, развелось на зонах!
   Но все же сомнения в справедливости обвинения и действиях Сталика не покидали его.
   На следующий день Сталика благодаря вмешательству самого «хозяина»' выпустили. Некому было возглавлять бригаду на лесоповале, хотя он и жестоко избил шныря. Начальнику колонии нужны были проценты и перевыполнение плана, да хорошая премия в звонкой монете, а не моральное перевоспитание, в любом случае, как правило, не приводящее к успеху.
   А еще через несколько дней всю зону и изолятор взбудоражила новость — Гончар сбежал ночью из изолятора и, ворвавшись в барак, где спал Сталик, разбудил его и со словами: «Получай, мразь!» — всадил ему остро отточенный штырь в самое сердце.

Глава пятьдесят пятая

   Бегемонтову определенно повезло. После того как он прослышал про дерзкую попытку Людоеда сбежать прямо из зала суда и его убийство, он на повторных судебных заседаниях с молчаливого согласия Узбека начал все сваливать на Людоеда и требовать с ним очной ставки.
   Но тем не менее прокурор потребовал Бегемонтову высшую меру наказания, и судья вынес ему смертный приговор.
   Бегемот написал яростную кассационную жалобу в высшую инстанцию, но приговор был оставлен без изменения. Оставалась последняя надежда — написать прошение о помиловании Председателю Президиума Верховного Суда СССР. Через несколько месяцев бессонных тягомотных ночей, когда Бегемот потерял сон и аппетит и страшно исхудал (выглядел он теперь, словно Геракл в засушенном виде), ему вдруг пришел ответ из высшей инстанции об отмене «вышки».
   Но известие это было настолько неожиданным, настолько ошеломляющим, что он не в состоянии был даже радоваться. Он просто был ошарашен этим сообщением. Долгое время Бегемот панически боялся, что ему отменят помилование, и лишь когда очутился на лесной командировке, немного пришел в себя.
   А когда пришел в себя, осмотрелся, огляделся, обшустрился и уверовал в то, что ему подарена жизнь, вновь обнаглел, огрубел и стал самим собой — беспощадным, жестоким и злым.
   Он жадно насиловал молодых ребят, а одного, молодого, с длинными ушами, когда поймал его в небольшой мастерской, зажал его локаторы[141] в тиски, снял с малого трусы и стал глумиться над ним, а потом садистски, с животным наслаждением, изнасиловал его.
   Все сходило с рук Бегемоту. В зоне почти все было пущено на самотек, и поэтому на такие «мелочи» администрация почти не обращала внимания, так как было слишком много ЧП. Много зэков исчезало или пропадало суровой зимой — кто уходил в побег и погибал в тайге от изголодавшихся зверей, голодной смерти или от пули настигшего конвоя.
   Много трупов находили по весне на огромной многокилометровой по площади бирже. Разбухшие, с черными обезображенными или пухлыми лицами, они всплывали из-под талого снега или же их находили под огромными штабелями бревен.
   Но, как говорится, зло всегда наказуемо. Не избежал этой участи и Бегемот. Обладая недюжинной силой, крепкими железными кулаками и звериной дерзостью, он имел «куриные мозги» и никого не признавал, посылая всех подряд на…
   Однажды он публично оскорбил одного нацмена по имени Ахмед. Тот ничего ему в ответ не сказал, так как знал, что Бегемот тут же может пустить кулаки в ход, лишь скрипнул со злости зубами, в бессильной ярости сжав пальцы.
   Ударить ножом его он сразу не решился, потому как, видимо, у него не было при себе оружия, да и убить такого верзилу наверняка не так-то было просто. К тому же Ахмеду до свободы оставались считанные месяцы. Воров в законе в зоне не было, и управы, следовательно, на махначей также не было. Приходилось наводить разборки самостоятельно, а суд вершить — самочинно.
   Так или иначе, но Ахмед переборол в себе ярость.
   Спустя некоторое время Бегемот оказался в зоновском лазарете — медсанчасти. Кто-то ночью, когда Бегемот находился в наркотическом состоянии, всадил ему под левую лопатку штырь. Проснулся он в луже крови. Его обуял панический страх. Он боялся, что ночью кто-нибудь придет и добьет его.
   — Послушай, Миша, — обратился он к высокому пареньку, лежавшему невдалеке от него. — Я тебе буду безмерно благодарен, вот, возьми червонец и не спи, когда я буду спать. Если услышишь какой-нибудь шорох, сразу же толкай меня.
   — Да никто не придет, Андрей, — успокаивал его Миша. — В санчасть не посмеют прийти. — А сам про себя подумал: «Знает кошка, чье мясо съела».
   — Нет, смогут. Они обязательно придут добивать меня, — спокойно, как ни странно, говорил о себе Бегемот, словно о каком-нибудь поросенке. — Вот увидишь — придут. Но его счастье, что я спал. Я бы его сломал, паскуду, все руки бы ему переломал! — выдавил он. Лицо его было в этот момент страшным.
   В звериной и бессильной ярости он заскрежетал зубами.
   Через некоторое время Бегемонтов благополучно выписался из санчасти.
   Рана оказалась не очень серьезной. Легкое задето не было, поэтому ее просто-напросто заклеили пластырем.
   Беспредельничатъ он перестал, но окружил себя телохранителями, преданными и надежными, как ему казалось, кентами.
   Но когда пришли убивать его ночью во второй раз, кенты его то ли спали, то ли от страха не посмели и пальцем пошевелить, чтобы спасти своего пахана.
   Мститель или наемник по заказу вырядился в ку-клукс-клановское белое одеяние из простыни. Лишь в том месте, где находились глаза, были проделаны прорези.
   В обеих руках куклуксклановца были зажаты две остро отточенные пики[142].
   Когда он подошел к постели Бегемота, тот вскочил. Кто-то из его окружения закричал, но не более.
   Бегемот успел схватиться за нож в правой руке, тогда «мститель» нанес ему удар ножом, который находился у него в левой руке, в правый бок. Андрей потерял сознание. Его на «скорой» увезли в областную больницу ОИТУ УВД.
   — Допрыгался, — резюмировал начальник оперчасти колонии. — Придется отправить его на другую зону, иначе заколбасят змея. Зачем нам лишний труп?
   В областной больнице Бегемонтову вырезали правую почку.
   Найти покушавшихся на жизнь Бегемонтова так и не удалось. Скорей всего и не искали. А зачем?

Глава пятьдесят шестая

   Из изолятора Осинин вышел сильно исхудавшим и обросшим. В жилой секции его уже ждали кенты, друзья и знакомые. Все знали о том, что Виктор пострадал ни за что — ведь администрация колонии «прессанула» его, потому что он помогал людям.
   Его встретили с распростертыми объятиями, словно великомученика, пострадавшего за святое дело. В проходе между шконками был накрыт хороший по зэковским меркам стол. Народу было много, поэтому не всем желающим хватило места на шконках, и люди стояли В проходах.
   — Ну, как там, бедолага, в трюме дуборно? — с участием спросил его кент Гиви, здоровый малый из Кутаиси, работавший на лесоповале.
   Рассказывали, что у него были настолько крепкие руки, что он ломал стальные наручники, когда ему надевали их в изоляторе.
   Виктору было приятно внимание людей, их забота и чуткая доброжелательность.
   Все это выглядело очень трогательно и немного даже забавно. Ему стало как-то неловко от чрезмерного внимания. Вокруг него хлопотали, словно он был их кумиром.
   На следующий день Осинин почувствовал слабость и недомогание. На работу он не пошел, а направился в санчасть. Там ему измерили давление, оно было ниже нормы, и дали освобождение на два дня.
   — Гипотония, — констатировала добродушная женщина-врач, исполнявшая обязанности начальника медсанчасти. — Вам нельзя работать на тяжелой работе, — заявила она. — Хотя бы в течение нескольких месяцев. У вас явный упадок сил. Вам необходим легкий труд.
   Она кому-то позвонила, и Осинин оказался в «дурбригаде», состоявшей в основном из инвалидов и придурков. Работа здесь была действительно легкой. Надо было в течение дня загрузить два-три трактора отходами от обтесанных деревьев, небольшими ветками и сучками да чурками. Вот и вся недолга, а в промежутке между погрузкой можно было читать книги, играть в карты или просто спать и отдыхать, но, как и в любом деле, здесь была своя отрицательная сторона — денег за работу не платили, все высчитывалось за питание и одежду.
   Вначале этот труд нравился Осинину. Что может быть лучше работы «не бей лежачего»? Но когда он окреп и почувствовал в себе прилив сил и энергии (Гиви и другой его кент Москва, изготавливающий выкидные ножи, наборные ручки и всякие безделушки, заплатили поварам, и его кормили теперь почти на убой), работа эта ему осточертела, и он перестал вообще грузить трактора, перепоручив свои обязанности одному из собригадников или «петуху» за плату в виде заварки чая или нескольких пачек махорки.