Да, кажется, и он ловок, осталось и такое ощущение, поддаваться нельзя, ужасы есть ужасы, как он их ни оправдывай, и нельзя закрывать на них глаза. И мокрая почва этого края, и тяжелые условия жизни очевидны. Никакие разговоры Муравьева не могли рассеять впечатлений. Много, очень много еще должен человек сделать, чтобы тут сносно жилось. Пока есть в коренной России обломовщина, есть она, верно, и в Сибири. Невозможно, пожалуй, и здесь ничего сделать как следует, какой титанической энергией ни обладай Муравьев!
   «Фрегат гнил… Нехватки даже на «Палладе», кроме круп и сухарей, нет ничего, да и во мне самом есть, кажется, тоже обломовщина, как я ее ни вытравляю».
   Вот и шхуна пошла, и так захотелось идти на ней, ступить на твердый берег, уехать в Россию, в привычный круг людей, да заодно посмотреть свободную Сибирь. Пора в кипучий котел, где пробуждается жизнь, где войной, верно, все приведено в движение. Чувствуются перемены! Неизбежно явятся в обществе новые силы, которые должны уничтожить обломовщину прежде всего. Надо им дать карты в руки, глаза раскрыть. Не государственная протекция нужна русскому капиталисту…
   «Обломов – крайность, да общество наше заслужило подобный упрек. Стыдно путешествовать, встречаться с людьми, когда у нас народ – раб и все это подчеркивают нам.
   А о Сибири, может быть, стоит помянуть в очерках путешествия. Не беда, что «Паллада» не доходит до Иркутска, да все одно путешествие. Право, стоит, как послушаешь здешних людей!»
 
   Адмирала при виде отходившей шхуны тоже потянуло в Россию. Вельбот еще немного постоял с поднятыми веслами, потом адмирал дал знак, лейтенант у руля скомандовал опустить весла на воду, и вельбот пошел широким разворотом.
   Семья далеко, жена жила все это время в Париже, слава богу, ей там не скучно было, теперь она переехала в Петербург, да нет писем, ждал нынче с устья Амура, – видно, она европейской почтой послала опять на Шанхай. Каково-то ей, бедняжке, после Парижа!
   И адмиралу бывает тяжело. Но когда у тебя четыреста человек под командой да офицеры, фрегат, надо обо всем позаботиться, то и времени нет рассуждать. А теперь полная эмбаркация[87] предстоит! Впрочем, у моряка дом всегда с собой. Грустно, конечно. Да вот шхуну отобрали паровую. Очень бесцеремонно поступил почтеннейший гость и чувствует себя как ни в чем не бывало! Отвык Путятин от подобных поступков. Это только в России! А без шхуны как без рук. Муравьев шхуну даже и не собирается отдавать. Говорит, что она нужна ему крайне. Гусь этот Муравьев, везде успел!
   Дружба, кажется, наметилась у Гончарова с губернатором, и это тоже расстраивало Путятина.
 
   Казак Парфентьев стоял на баке с изумленным детским выражением на лице. Ему немного жаль было покидать место, где он похоронил столько товарищей, но выжил сам. Потрудился так, как нигде в другом месте. И радостно, что впервые в жизни идешь на пароходе, да еще домой. Тут сразу подняли якорь – и поше-ел!
   – Вот, ваше благородие, какая штука! – сказал он стоявшему рядом Николаю Бошняку.
   – Мы еще вернемся сюда! – мрачно ответил тот.
   Машина заработала, крутился винт, и легко, просто, свободно шло судно прочь из бухты без всякого ветра. Поплыли сопки, брошенные теперь огороды, недостроенные казармы и домики и неоконченные батареи. Солнце клонилось к сопкам.
   – Теперь все бросят как есть, – сказал Беломестнов, показывая на берег.
   Подошел Муравьев. Он гулял от юта до бака.
   – А ты думаешь, можно тут жить? – спросил он у Парфентьева.
   – Почему же нельжя? Харчи будут, так что не жить.
   – Еще лучше, чем в Охотске! – вмешался Беломестнов. – Тут, сказывают, недалеко охота хорошая.
   – Ну да! Но теперь вы домой?
   – Шлава богу, ваше вышокопревошходителыитво. Премного благодарны.
   – Вот так-то, брат Парфентьев!
   Как Путятин, войдя в Хади, увлекся этой гаванью и поддался восторженным речам Бошняка и восхищению своих офицеров, так и Муравьев, побывав тут, сильно озаботился. Казаки судили очень едко, если вдуматься в смысл их слов. Странно, конечно, что все, кто перенес эту страшную зимовку, отзываются о здешних местах с похвалой. Конечно, они правы, можно жить и тут. Но разве в этом дело! Эта бухта произвела на него впечатление. Но в то же время у него было такое чувство, что он меньше всего желает смотреть на нее из рук Невельского, который всюду тычет свои планы. Все совершится, но не по Невельскому! Теперь Муравьев сам тут был, сам все видел, и обо всем у него складывалось свое собственное, совершенно правильное мнение.
   Николай Николаевич привык, что и в Иркутске, и в Петербурге считают его главным деятелем Сибири. Перед государем и наместником, перед великим князем и правительством он ходатай по делам Амура и зачинатель всех действий в этом краю. «Без меня и Невельского давно бы съели. Лишь я его спасаю!»
   Бошняк говорил, что отсюда есть путь через перевал на Амур, со временем, может быть, будет тракт или чугунка, что, имея такой порт, флот пойдет на открытие новых портов на юге, и только тогда будем мы владеть Востоком. Муравьеву казалось, что он как попугай повторяет Невельского. Генерал решил отпустить Бошняка в Россию, пусть едет к себе в Кострому и отдыхает у родных. Там живо все забудется!..
   «Я очень рад, что Парфентьев и Беломестнов с нами идут, – думал Бошняк. – Кир о семье скучал, все, бывало, рассказывал, какие у него дети, как работать стараются. Как я боялся, что они с Парфентьевым не выживут!»
   Бошняк сегодня ходил прощаться с могилами своих матросов и Чудинова, отнес им лесных цветов…
   Утром у берега Сахалина догнали большую гиляцкую лодку с каютой из шкур, с парусом и с грудами тюков и японской посуды на корме. На борт шхуны поднялся рослый, плечистый гиляк. Лоб его высок, орлиный нос, открытая шея, черная от загара, голову он держит гордо и независимо. Из-под морского клеенчатого плаща у пояса видны кинжал и пистолет.
   – Позь! – сказал Бошняк и протянул гиляку руку.
   Они поцеловались.
   Николай Константинович представил знаменитого гиляка Муравьеву.
   – Зачем, генерал, бросил Сахалин? Худо! – резко сказал Позь и вдруг сощурился, лицо его приняло хитрое выражение, он улыбнулся. – А японцы спрашивают: где русский, почему убежал? Говорил, остров его, нас будет защищать, а сам убежал.
   – У тебя есть знакомые японцы?
   – Нету, что ль? Ну да, есть!
   Оказалось, что Позь уже давно ходит раза два в год на южную оконечность Сахалина, доставляет туда разные товары, прежде возил с отцом маньчжурские изделия, перекупал их у торгашей, а также меха, хрящ рыб, орлиные хвосты… Теперь берет еще и чугуны, топоры, сукно.
   – У Невельского тоже есть японцы приятели. Он со мной всегда свой товар японцам посылает. Наша фактория торгует с ними давно. И офицеры и приказчики бывали со мной у японцев. Капитан и сам там был. Ты знаешь! Он шел на своем «Байкале». Японцы боятся чужих, а нас не боятся. Они приходят туда рыбу ловить. Напрасно, генерал, ушли с острова, мне чуть всю торговлю не испортили. А придет американский командор и скажет: «Вери гут, вери гут бэй, вери гут айлэнд!» Че тогда? Нет, ваше превосходительство, надо скорей обратно пост ставить.
   – Зачем американцам Сахалин?
   – Генерал! На Сахалине лес, бревна повезут отсюда. Уголь. В Японии нет леса.
   Муравьев знал, что этот гиляк был проводником Невельского, что он участник событий на Тыре, а до того был проводником Миддендорфа.
   … Сахалин перетянул, как на весах, и чуть совсем не ушел под воду, с другой стороны моря поднялся материк с сопками, и к вечеру шхуна, оставив Позя, прибыла в Де-Кастри. В гавани суда. «Оливуца» стоит. Прекрасно! Она возвратилась с Камчатки.
   При тусклых свечах в маленькой каюте Муравьев беседовал с Буссэ. Николай Васильевич отлично себя чувствует. По его словам, весь штаб ждет с нетерпением генерал-губернатора. И камер-юнкер Бибиков, и Казакевич, и все… Они недалеко отсюда – в Мариинске. И ждут дальнейших распоряжений. С быстротой могут явиться сюда или отправиться вниз по реке.
   – А где же Геннадий Иванович? – удивленно спросил генерал.
   Буссэ как бы вспомнил и сказал. Известие было очень неприятное. Несчастье может повлиять на Геннадия Ивановича, а пока что он еще очень нужен. Без него как без рук! И «Паллады» не введешь!
   «Так я пойду прямо в Петровское, к нему и к Катерине Ивановне, – молниеносно решил Николай Николаевич. – Кстати, сразу же с рапортами, шхуну отправляю в Аян, пусть Миша скачет побойчей в Петербург. Отвезет радостную весть государю».
   Муравьев резко сказал, что все обвинения, которые Буссэ выдвигал против Невельского, оказались ложны.
   – Я все проверил на месте! Геннадий Иванович и не мог дать ничего для зимовки! Он и сам, видно, голодал, немногим лучше было ему, чем экипажам судов в Императорской!
   Шлюпка подошла. В полутьме в дверях появился лейтенант Назимов. Муравьев вскрыл письмо Василия Степановича.
   – Я его в порошок изотру! Как он смеет? Да вы знали, что он мне послал! Как вы могли?
   – Помилуйте, ваше…
   – Это ослушание! Вы – на войне! Военным судом судить! Немедленно изготовиться к плаванию, и утром отправляйтесь. В шесть часов вам будет вручена бумага. Да не будьте трусом! «Аврора» немедленно должна быть отправлена сюда! Потребуйте исполнения. Помните, я с вас взыщу! Да возьмите с собой лейтенанта Гаврилова. Он здоров и возвращается.
   Не подавая руки, генерал отпустил командира «Оливуцы».
   – Что мне с Завойко делать? «Аврору» не отдает! Ну, я ему покажу.
   Он приказал Буссэ немедленно сообщить штабу, чтобы шли все в Николаевск, там оставить пароход «Аргунь», а самим – в Петровское. Всем!
   Муравьев написал Василию Степановичу. Потом походил по каюте, подумал, вышел на палубу, вернулся и переписал сам начисто, резко, но без крайностей.
   Утром «Оливуца» ушла. За ней из бухты вышла шхуна.
   – Прямо в Петровское, сахалинским фарватером. Запаситесь углем! У Невельских горе, и я хочу разделить его! – Так сказано было капитану. – Их горе – мое горе.
   Весь день губернатор просидел за составлением рапортов в Петербург. А вечером он рассказывал в кают-компании историю любви Невельского. Сказал, что в Иркутске говорили, будто они не пара и что Екатерина Ивановна якобы не любит Геннадия Ивановича. Это будто бы он, Муравьев, заставил ее выйти за Невельского ради долга… Черт знает, что наплели! А какая это прекрасная, идеальная любовь!
   Бошняк, шедший на этом же судне, едва Буссэ начал говорить, встал и ушел, его не было в кают-компании. Римский-Корсаков выходил и снова появлялся. Шли к чихачевской ломке за углем. Утром стали на якорь вблизи берега Сахалина. На море туман и совершенная тишина. На отмели видны шлюпка и часовой. Значит, где-то тут мичман Савич с унтер-офицером и матросами ломает уголь.
   Губернатор съехал на берег. С ним в шлюпке Римский-Корсаков, Парфентьев, Беломестнов и подшкипер Воронкин с двумя матросами. Подошел мичман Савич и матросы. Губернатор поговорил с ними и пошел вдоль берега. За мысом матросы ловили рыбу неводом. Огромный краб медленно шевелил своими щупальцами.
   – А ну, братец Парфентьев, возьми этого подлеца!
   Краб живо очутился на отмели. На берег вытащили еще несколько крабов.
   – Я вижу, тут есть устрицы, брат Парфентьев, – сказал губернатор, рассматривая одну из раковин. Он снял мундир и стал выбирать добычу из невода. Вскоре целая гора раковин была у ног Николая Николаевича.
   – Как же это вы здесь, господа хорошие, ухитрились голодать? – говорил губернатор Бошняку, возвратившись на шхуну. – Тут прекрасная палтусина, раки морские, каких нет во всем мире, устрицы. Да это роскошней, чем где-нибудь в Перпиньяне или Авиньоне.
   Повар Мартын был вызван к губернатору.
   – Устрицы, Мартын!
   – Так точно. – Мартын уже знал, что тут море полно всякой снеди. Он бывал с барином в Европе, прекрасно знал и русскую, и английскую, и французскую кухни.
   – Вот я сам поймал! Забирай. И подашь их! Да крабов приготовь. Их надо сварить, как раков, но поварить покрепче. Видишь, какая громадина.
   Матросы и казаки удивлялись: неужели губернатор все это ест, как гиляк? Губернатор сам пошел на кухню.
   – Ты возьми вот этот большой котел, да не ломай им щупальца, вари краба целиком. Вот так бери его!
   Тем временем матросы поймали небольшую акулу на крючок и вытащили на палубу. Они разрубили ее.
   – Э, отойди! – говорил один другому. – Смотри, ведь это акула, а не Акулина!
   Муравьев еще раз поехал на берег вместе с Римским-Корсаковым, показал ему заросли морской капусты в воде. На берегу масса дохлой рыбы, раков. Множество раковин, в том числе и устричных, выброшено, и все гниет, гибнет, расклевывается птицами.
   – Ну, как идет погрузка? – спросил генерал перемазанного углем подшкипера Воронкина.
   – Слава богу, ваше превосходительство. Даром берем! – с радостным лицом говорил подшкипер.
   – Уголь, за который всегда платили англичанам, уголь, в котором была их сила, – вот он! И оказывается, наш, и можно его брать даром! Это приводит в восторг и моего Воронкина, и всю команду, – говорил Воин Андреевич. – А сколько хлопот бывало с этим углем в Кронштадте! Его возят туда из Англии.
   – Сколько тут этого угля? – спросил генерал.
   – Целые горы! – отвечал подшкипер.
   – Сколько угля – все бесплатно, и все бери даром! – говорили матросы.
   Бошняк стоял и смотрел на берег, на черные скалы с углем и вспоминал, как он сам все это открывал. И как Невельской нашел у Таркуна пуговицу из угля.
   Обед был превосходный. Мартын все приготовил как нельзя лучше. Была икра, устрицы, как в лучшем ресторане, появилось шампанское. Суп из черепахи, рыба великолепная, крабы в соусе.
   – Вы, ваше превосходительство, учите нас жить со вкусом и пользоваться благами природы! – говорил Буссэ.
   – Господа, – перебил его Муравьев, – в этом краю каждый может сделать открытия сообразно своим способностям и целям. Я внес в общее дело посильную лепту! Вот мое открытие на столе. Это, господа, крабы! Я сам ловил их, своими руками. Так я открыл новые богатства. Не шутите. Умный предприниматель может извлечь тут миллионные доходы. Но, господа, среди нас открыватель угля на Сахалине, наш дорогой Николай Константинович Бошняк. Благодаря ему мы теперь с углем! Это наш, русский уголь! Честь вам и слава, Николай Константинович!
   За Бошняка был провозглашен тост. Потом принялись за закуски, и все чудеса, открытые Муравьевым, пошли в рот. Начался общий бурный разговор.
   Римский-Корсаков никогда не предполагал, что на его шхуне может быть задан такой роскошный обед. Даже Бошняк ел с аппетитом. У Муравьева, видно, особенная способность всюду найти средства, чтобы пожить в свое удовольствие, даже там, где, казалось бы, их нет. Он и тут, на пустом угрюмом берегу, нашел такие утонченные удовольствия, о которых никто не подозревал. Надо отдать ему справедливость: такой человек приятен, оживляет общество. С ним и дело кипит, и отдых приятен. Наглядный урок, как надо пользоваться богатствами края, извлекать радости из жизни, не жить здесь, как в ссылке. Муравьев всюду живет, куда бы ни закинула его судьба. Другие рассчитывают все на привозную муку и на солонину из Гамбурга. Римскому казалось, что, оставь Муравьева на зимовку на Сахалине, он и там будет устраивать себе обеды из деликатесов и еще японцев научит, и у них научится.
   Миновали пролив Невельского. И шхуна, часто садясь на мель, пошла по лиману. На одной из мелей сидели целые сутки. Снявшись, пошли тихо. Иногда Николаю Николаевичу казалось, что он так никогда не доберется до Петровского.
   – Канала так и нет! Что делать? Воин Андреевич, – говорил он, – как введем «Палладу»?

Глава девятнадцатая
ПЕТРОПАВЛОВСК УКРЕПЛЯЕТСЯ

   – Проклятая дыра! – обращаясь к своему товарищу, артиллерийскому прапорщику Николаю Можайскому, восклицал толстощекий, коротконогий лейтенант Пилкин, отдыхая на небольшой каменистой площадке, на которую только что с большим трудом едва затащили пушку с «Авроры».
   Дождь после землетрясения сеял как из сита. Мгла кутала Вилючинский вулкан за губой. Три величественных вулкана за Петропавловском уткнулись головой в мягкие тучи и совсем не видны.
   – Вашбродие, казенный-то магазин съехал ночью с берега, потеха! – сказал матрос Данилов. – А я спал и ничего не слыхал! Ничегошеньки! Ах, анафема!
   Ночью на вулкане была вспышка, часовые видели, как огонь горел в небе, заметен был зубчатый ровный край жерловины.
   – Капитан идет, – сказал артиллерийский прапорщик.
   Изылметьев подошел:
   – Здорово, братцы!
   – Здравия желаем, вашескородие!
   – Коров у Завойко не так много, вашескородие, как он говорил, – стал рассказывать артиллерийский кондуктор Петр Минин.
   – Но ведь вы все поправились?
   – Это мы сами по себе. Куда же, в самом деле, прокормить такую ораву! Мы-то разохотились, но шалишь: лишнего и там не дали.
   – Что же ты, лишнего захотел?
   – По чашке молока в день на брата – и все! Кому – утром, кому – вечером.
   – Не по чашке, а по мутовке прямо, – сказал Егоров, рыжий усатый канонир с бакенбардами.
   – Молочная вахта была?
   – Истинно, вашескородие!
   – Привезли нас в тайгу, и собирай, ребята, лук и корневища, – добавил долговязый Алексей Данилов, – лови сам рыбу!
   Капитан считает, что это все хорошие, старательные матросы. На работы их он отпускает, но совсем с фрегата на батарею не отдает. Нижним чинам, судя по их рассказам, и в санатории пришлось рубить лес, расчищать место, чтобы поставить палатки.
   – Вот все и выздоровели! – сказал боцман Спылихин. – Ключи горячие, диво, вашескородие!
   – Да, ключи действительно здоровые!
   Изылметьев сам на ключах купался. Но ему и офицерам отказа и в молоке не было.
   Строили бруствер и бревенчатую батарею, ломали и отвозили камни на тачках, подвозили землю, затаскивали орудия, снятые с «Авроры».
   – Эта батарея очень страшная, вашескородие! – сказал боцман Спылихин.
   В самом деле, на голом мысу, выдавшемся от гряды гор в залив, на камнях под скалой строили укрытие.
   – Как он даст ядрами в скалу, – сказал Минин, – все осколки посыплются.
   – Не дай бог, – подтвердил Данилов.
   – А что вы скажете, прапорщик Можайский? – спросил Изылметьев у молодого артиллерийского офицера.
   – Очень невыгодная позиция, – ответил румяный тонкий рослый офицер.
   – Да-а… – Изылметьев вытер лысину.
   «Верная смерть тому, кто сюда станет. Жаль… Кого сюда? Жребий придется кинуть. Завтра военный совет и будут назначаться командиры батарей».
   – Вашескородие, казенный-то магазин съехал ночью с берега, потеха, вон видать отсюда, как он весь развалился. И все запасы открылись! – заговорил Данилов. – А я и не слыхал.
   На Бабушке грянул выстрел.
   – Тревога?! – воскликнул Пилкин.
   – Сигнальщик! – скомандовал капитан и поднял подзорную трубу.
   – Есть, сигнальщик! – вскочил матрос.
   – Что же это? Судно идет? Тревога? – раздались голоса офицеров.
   С Бабушки передавали: «С моря идет корвет «Оливуца»». С Сигнального мыса новость немедленно передали в город. Матросы в рабочих рубахах уже принялись кайлить и долбить пешнями скалу, когда подошел вельбот и на батарею поднялся губернатор. Он подозрительно оглядел офицеров, как бы догадываясь, что они что-то обсуждали тут неблагожелательно.
   – Идет «Оливуца», ваше превосходительство! – поспешно сказал Изылметьев.
   – Да, идет «Оливуца»! – произнес раздосадованный Завойко. – Но с чем она к нам идет? А того никто не знает!
   – Вот, Сашенька, ты и дождался! – сказал Пилкин, обращаясь к Максутову.
   Александр Петрович с нетерпением поглядывал на «ворота» между скал, где должна была появиться «Оливуца».
   – Слава богу! – с мягкой улыбкой ответил он.
   Все знали, что Максутов очень сожалел, что не застал брата Дмитрия в Петропавловске.
   – А вы знаете, Иван Николаевич, – обратился Завойко к Изылметьеву, помня смущенное выражение лица, которое застал у него, когда явился и, видно, прервал разговор, – что эта батарея историческая?
   – Чем же, Василий Степанович?
   – Да тем, что перед моим прибытием на Камчатку китобои в насмешку над русским флагом высадились тут и разобрали эту батарею на дрова. Да! Так было! Поэтому я не могу ее убрать, а поставлю сюда того, кто прославит эту дровяную батарею подвигами и сотрет это название. Да, были на Камчатке и такие времена, и не удивляйтесь, будьте ласковы. Но они теперь переменились!
   – Как же это могло произойти? – спросил Максутов. – А часовые?
   – А где были часовые, я спрошу вас! Часового нашли утром связанного, так как дело было ночью. Это произошло при моем предшественнике Ростиславе Григорьевиче Машине, который теперь начальник Астраханского порта, и если желаете знать подробности, то обратитесь к нему и спросите, как это он допустил. Хорошо, что на Каспийском море нет американцев, а то и Астраханский порт разобрали бы на китоварку для котлов.
   В воротах появилось парусное судно.
   – Депеши генерал-губернатора доходят до меня, как на волах, но на этот раз «Оливуца» быстро обернулась, – воскликнул Завойко. – Видно, губернатор прибыл на устье Амура! Так я знаю, с чем и зачем она идет!
   Завойко велел сейчас же убрать людей с батарей, да так, чтобы с судна их не было видно, сел в шлюпку вместе с Губаревым и сам отправился навстречу корвету.
 
   – Так я и знал, – сказал Завойко, прочитав письмо губернатора. – Повторяю вам то, что говорил в первый раз. Путятин – адмирал, а он прячется от войны! Надо «Палладу» прислать сюда и дать тут бой всей эскадрой, а не отнимать у меня «Аврору»! Слышите! – закричал он на командира «Оливуцы». – Молчать! Не смейте мне возражать! Дайте мне суда Японской экспедиции! И вы увидите, как я встречу врага. А с меня требуют «Аврору», а взамен дают вашу «Оливуцу». Но «Аврора» не выйдет! На ней нет команды, все больные, лечатся на Паратунке на целебных ключах! А по уставу Петра Великого нельзя отпускать в военное время в море военное судно, не укомплектованное обученной командой. Где же я возьму команду? Видите – порт пуст! Где люди? Я вас спрашиваю, извольте отвечать! Так я и напишу губернатору ответ, и вы извольте с рассветом немедленно отправляться. Да приказываю вам команду свою на берег не списывать, так как у вас могут быть больные венерой, о чем я получил рапорт еще в позапрошлом году. И нечего вашим людям делать на берегу. Утром вы получите приказ. А пока прошу вас и всех господ офицеров ко мне на обед. И это насмешка – просить у меня «Аврору», да чтоб еще я и «Оливуцу» возвратил.
   – Но мне велено…
   – А я вам приказываю и не заикаться и согласиться. Иначе погубите себя, если не объясните генералу, что команды «Авроры» не существует.
   – И еще… Прибыл в ваше распоряжение лейтенант Гаврилов. Он не совсем здоров.
   – Я его уже видел и рад! Он у меня поправится быстро!
 
   Дмитрий Максутов знал о тяжелом положении города. Он горячо любил брата Сашу и прекрасно представлял, что ожидает тут его родных. Он винил себя, что своими письмами пробудил у Саши огромный интерес к Востоку и увлек его сюда. «Саша подставит грудь под ядра, а я буду в безопасности?»
   – Мы с тобой оба артиллеристы и оба будем защищать город! – сказал он брату.
   На обеде у Завойко стало известно, что «Оливуца» получила распоряжение немедленно возвращаться в Де-Кастри. После обеда, в саду, братья обратились к Василию Степановичу.
   – Дмитрий Петрович желает перейти в ряды защитников города, – сказал Александр Максутов. – Не могли бы вы, ваше превосходительство, способствовать ему?
   – Вы хотите этого?
   – Да. Но командиру нежелательно отпускать его.
   – Я тронут вашим желанием. И даже сам хотел вас просить об этом. Так я могу ответить вам, еще не говоря с командиром «Оливуцы», что капитан-лейтенант Назимов согласен! И еще передайте ему, что я восхищен вашим самоотверженным поступком. И еще, что надо быть дураком и изменником, чтобы не отпустить артиллерийского офицера в Петропавловск в канун прихода врага!
   Оставшись одни, братья продолжали разговаривать, сидя на скамейке под большой березой.
   – Послушай, Митя, я хочу спросить тебя, – говорил Александр, – что за человек Василий Степанович? Ты, верно, уж знаешь его больше меня. Что же до меня, то он рядом с кузиной производит странное впечатление, хотя, признаюсь, и он мне симпатичен.
   – Он не светский человек, но честен, умен, трудолюбив. Он не получил образования и не говорит по-французски, но это человек с железной волей.
   – Но грубоват.
   – Должен сказать тебе, что такие генералы были во время войны за освобождение и у американцев. У них был генерал, который не мог подписать фамилии на приказе, ставил чуть ли не кресты или какие-то значки, а вдребезги разбивал в сражениях образованных генералов-аристократов. А эти вышколенные столичные неженки презирали американцев. Завойко по-своему замечательная личность, и на его слово можно положиться. Поверь мне: при всех своих несуразностях он может стать великим человеком, и имя его не забудется.
   – Я заметил, что он не любит Невельского.
   – Это ахиллесова пята Завойко. Василий Степанович считает себя открывателем Амура, это его слабость, и он не может простить Невельскому, что тот описал реку. Завойко – человек горячий… Невельской, впрочем, и мне несимпатичен, может быть, потому, что со мной он насторожен всегда, зная, может быть, что я родственник Юлии Егоровны.